Трудный народ эти женщины!
Михаил Булгаков, «Мастер и Маргарита»
До вечера Эсмеральда бродила по дому, осматриваясь в своём новом пристанище. Обычный дом, каких много, разве что сильно обветшалый. Но этот жуткий священник, кажется, говорил, что это дом его родителей, умерших много лет назад, и он не был здесь всё это время. Что ж, это должно всё объяснять: и сплошное полотно из паутины в углах, и толстый слой пыли на шкафах.
Мысли путались, перепрыгивая с одного события на другое и с одного ощущения или чувства на другие. Чётко она знала лишь то, что голодна.
Архидьякон вернулся поздно, после восьми часов. Он вошёл в дом и сразу же упал в кресло. Клод мерно отстукивал пальцами по истёртому подлокотнику, и только одна мысль в эти минуты была в его голове: как добиться её оправдания? Всё, чего ему хотелось, — не допустить ещё одной смерти. Страшный порыв выдать цыганку властям ему удалось подавить: вышколенный разум взял верх над эмоциями. Как и всегда.
В какой-то момент мысли об Эсмеральде уступили место размышлениям о Квазимодо, хоть из-за появившихся тут же воспоминаний о Жеане сердце будто бы укололи тысячей раскалённых игл. И всё же он думал о нём — своём воспитаннике, своём приёмном сыне. Шестнадцать лет не перечеркнуть так просто одним событием, пусть и таким чудовищным. Что с ним сейчас?
А Квазимодо не выходил из кельи, даже чтобы взять еду. Его помощники напрасно пытались вызволить его из собственного заключения: он увидел, как трясётся дверь в его келью, распахнул её, и его лицо исказилось такой страшной гримасой, что у бедняг кровь отлила от лица, и они в ужасе скрылись, не предпринимая более попыток нарушить уединения звонаря. А меж тем собор на это время потерял душу своей колокольни; прихожане с сожалением отмечали, что колокола без своего горбатого демона звонят не так, как прежде, и что в этом звоне нет той энергии, что была раньше, да и вообще, кривую фигуру звонаря впервые ни одна живая душа не видела на башне. А ведь до этого его, каждый вечер наблюдающего за парижской жизнью с высоты колокольни, издали принимали за ещё одну гаргулью.
Квазимодо сидел в углу кельи на своём тонком тюфяке, мерно раскачиваясь и глядя в одну точку. Он не спал, пребывая в забытьи, когда грани сна и реальности стираются, а воспоминания, фантазия и подсознательные желания и страхи смешиваются воедино, словно разные пески, и ты уже не можешь отделить правду от вымысла. Так в сознании Квазимодо смешивались он сам, его господин, Эсмеральда, армия бродяг внизу, его наказание у позорного столба, похищение цыганки, колокола, крики безликой толпы «Папа Шутов!», Жеан, сброшенный с Галереи Королей, день, когда он перестал слышать, танцующая Эсмеральда, та страшная ночь, когда он чуть не убил своего господина в келье цыганки… Одно воспоминание перетекало в другое; если бы кто-то увидел его сейчас, он без сомнения сказал бы, что горбун сходит с ума.
К ночи его мысли зацепились за воспоминание о пропаже цыганки. Он обхватил руками косматую голову и с такой силой стал качаться из стороны в сторону, что бился о стену. Он не мог простить себе, что в ту ночь начисто позабыл о цыганке, обороняя собор. А теперь он не знал, где она, разузнать было невозможно; теперь она потеряна навсегда, её, конечно, схватила стража, может быть, даже тот равнодушный капитан. О, как он мог пренебречь ею! Ею! Она так ждала его. А теперь, быть может, он и отправил её в лапы палачей Гревской площади. При этой мысли Квазимодо издал рёв дикого зверя, затравленного и раненого, и с такой силой ударился головой о стену, что изо лба его потекла кровь, но он как будто не чувствовал этого и лишь продолжал биться, то ли рыдая, то ли воя.
Клод Фролло не мог всего этого знать. Мысли о Квазимодо заняли его на какое-то время, но все они были сметены одним лишь коротким воспоминанием об Эсмеральде, сидящей на втором этаже. Это воспоминание заставило его встать с кресла и медленно подняться наверх. Предательски скрипящие деревяшки в полу выдавали его приближение.
Он вошёл в комнату, поставил подсвечник на стол и сел на стул, развернув его к сидящей на кровати Эсмеральде. Клод пристально посмотрел на неё. Свеча горела позади него, так что он прекрасно видел её лицо, он же оставался в тени.
— Здравствуй. Ты ужинала? — его голос казался бесстрастным.
— Нет.
— Ты решила голодать? Или, может, ты решила…
— Я не хотела. Здесь страшно. Мне страшно, — она ещё крепче обняла подтянутые к груди колени. — Этот дом… Здесь всё такое старое и… трухлявое… и я немного походила сегодня по нему, он пугает меня. Почти как вы.
— Послушай меня. Я знаю, я совершил много поступков, за которые я корю себя каждый миг. Ты страдала, отчасти и по моей вине. Молчи! Я умоляю, заклинаю тебя, молчи сейчас. О, мысли… не могу собрать их воедино. А ведь я сидел и размышлял, там, внизу, что я скажу тебе. Так вот… — он встал и прошёл по комнате. — Я был сегодня у епископа. Он недоволен, что тебя не удалось изловить и повесить. Жестокий человек! Они будут искать тебя и дальше. И хуже всего то, что приказ отдал король. Он, конечно, болен, но этот старый лис может ещё долго протянуть.
— Я ничего не понимаю. Зачем вы мне говорите об этом? Что мне до короля?
— Что тебе до короля? Да разве ты забыла, что это он подписал бумагу о твоей казни? Что это он дал добро на нарушение права убежища? Что ей до короля!
— Значит, я обречена в любом случае.
— Нет! Нет, это не так. Даже если король вспомнит о тебе, я найду способ вымолить тебе прощение. Вымолить, выпросить, выторговать, выбить… Что угодно! Что угодно, слышишь ты меня? — он пристально посмотрел ей в глаза. — Что угодно, но ты будешь свободна. Навсегда. Но всё получится, только если ты... если ты не попытаешься выйти отсюда. Если тебя схватят, я буду бессилен.
— И за это вы хотите меня? Или вам и этого мало будет?
— Да, я люблю тебя, желаю тебя. Это правда, и я не скрываю её от тебя. Какая жестокая ирония судьбы! Я, священник, ревностно соблюдавший все обеты, дворянин, полюбил язычницу, цыганку! Какая ирония!..
— Ах так вот, что это! Значит, это унизительно? Унизительно потому, что я уличная плясунья? Так вы наступили не только на обещания вашему Богу, но и на свою гордость, когда признали это? Вы жалкий человек!
— Нет! Я вовсе не об этом говорю! Я всю жизнь жил один, я не знал женщин, в то время как остальные школяры бегали к уличным девкам по вечерам. Для меня существовала только наука, потом — ещё и религия. Единственная женщина, на которую я смотрел благоговейно, — это Дева Мария! Остальных я презирал, считал их орудием дьявола. А потом появилась ты со своими танцами. Ведь я… я прогонял тебя с площади, пытаясь избежать этого искушения, в которое ты, — он почувствовал на себе её взгляд, — да, ты! Не смотри так на меня! Ты ввергла меня в это искушение! Если бы ты не продолжала приходить туда раз за разом… Я бы справился с этим, — он вытянулся струной, запрокинув голову, а после продолжил, — как и всегда… Ведь научился же я с этим справляться, каждый день видя прихожанок в храме! Или ты думаешь, что я не человек?
— Я думаю, что вы чудовище.
— Пусть так, — кротко ответил Клод. — Я причинил тебе много зла. Так дай мне исправить его! Посмотри, я лишь молю тебя позволить мне исправить мои ошибки. Тебе кажется, что ты сейчас в Аду, хоть ты и не знаешь, что это, но даже Ад рядом с тобой превращается в Рай. Пусть ты и ненавидишь меня. Прошу, одно доброе слово способно залечить все раны в моей душе, в моём сердце. Ты ведь однажды уже пожалела меня! Найди в себе то добро, которое ты тогда нашла для Квазимодо, привязанному к позорному столбу.
— Мне жаль вас. Жаль вас за то, что вы не способны никого сделать счастливым, мне жаль вас, потому что вы внушаете только ужас и отвращение в людей вокруг, потому что вы приносите только боль! Мне жаль вас. И я ненавижу вас!
— Хорошо. Значит, терять мне нечего, — холодно проговорил он, отчеканив каждое слово, а тон его голоса припечатывал цыганку к скудному ложу. Он наклонился над ней и рывком положил её вдоль кровати, нависнув над ней всем телом.