Рваный кашель хлестнул по спине, расколол остаток спокойствия; Пес дернул узду резче, чем нужно, и глянул на пташку почти раздраженно. Укутанная его плащом, она возвышалась над Птицей облаком тумана в пепельных сумерках, бесплотным и легким… Но не бесшумным: хриплое неровное дыхание прорывалось сквозь шелест ледяной мороси и не позволяло забыть о ее нездоровье.

— Что, не легчает? — спросил он, когда узенькие плечи угомонились, перестали вздрагивать и то резкое, жесткое, что никак не могло родиться в таком хрупком теле, наконец стихло.

Улыбка, кроткая, виноватая, отозвалась в груди чем-то поганым. Глупость сказал: полегчает ей после дня среди такой-то поганой сырости — как же!

— Спасибо вам, мне… уже лучше, правда, — голос еще неровный и звучит будто из-под воды; Пес скривился.

— Все надеешься, я куплюсь на твои любезности? — выплюнул он. — Хорошо же. Давай-ка еще раз попробуем: с кашлем полегче?

Губы у нее дрогнули, и он почти увидел те милые словечки, что она собралась сказать: яркие, неуместные и ненужные, они блеснули цветными брызгами среди однотонных болот и угасли следом за вежливой улыбкой, когда пташка стиснула у груди свой острый кулачок и посмотрела почти сердито.

— Нет, — произнесла она с досадой. — Нет, мне не легче.

— Сразу ответить растаяла бы? — насмешка вплелась, испортила голос; Пес добавил: — Недолго осталось. Подыщем место и отдохнем до утра.

Пташка кивнула и в ответ щебетать ничего не стала — верно, уже не хватало силенок. А с утра-то как пела, голоса не щадила — все заверяла, что выдержит! Пес поторопился пустить Неведомого вперед, отвернулся, не желая наговорить лишнего — только выругался покрепче, не зная, где найти сил, чтоб сдержаться: злоба скреблась в горле, царапалась, обжигала язык и билась о сцепленные зубы, пыталась раскрошить их и вырваться… Да только не пташкина ведь была вина: она-то делала что могла — держалась как-то на Птице, хотя левой рукой шевелила с трудом и даже толком поднять ее не могла. Хрен уж знает, сколько времени они потеряли на этом: спешиваться приходилось так часто, что у него уже недоставало ругательств. Пес беспощадно обрушивался с бранью на все: и на Клешню, и на топи, и на пташку вместе с ее глупой кобылой… Но самые крепкие слова берег для себя — знал, проклятый дурак, что сам и напортил! Совсем болота мозги размягчили — не дождался, пока у пташки плечо заживет, потащил ее сквозь паскудную сырость: слишком встревожился из-за кашля, что поселился у нее в груди и не поддавался ни травам, ни времени — так извелся, что и собственных мыслей не слышал. Тонкий поганый звон вертелся все за плечом, вонзался в висок каленой иглой, шептал и подсказывал, что каждый лишний день пташку губит, что ей нужно скорее в тепло; верещал и напоминал про примеченную пещеру, где будет посуше… И он поддался, послушался — только чтоб самому полегчало, чтоб в затылке не скреблось больше острое, жгучее. Сглупил, да как крепко! Понадеялся, что добраться получится за день — а пташка по его милости ночуй теперь на земле среди поганых топей и мороси, что все сыпалась с неба раскрошенным льдом.

Пес с ненавистью глянул на болота вокруг и на размокшую прокисшую землю; вот что бы клятому карлику Клешню было не подпалить вместо Гавани! Дикий огонь выпарил бы черную кровь трясин, сорвал гнилую кожу листвы, разодрал в клочья вонючие вялые мышцы троп и не успокоился б, пока не показались бы кости; вот все, что заслужило это мерзкое место, в котором и сухого угла не сыскать для пташки!

Однако кое-что все же попалось: повезло наткнуться на островок, где деревья насмерть сцепились ветвями и не пускали к земле поганую морось — лучшего искать все равно было некогда: ночь пришла, и тьма выжигала лес, оставляя за собой лишь черные угли.

— Заночуем, — он спешился и пташку вытащил из седла.

Ее качнуло — в следующий миг, восхитительный, она привалилась к его груди и раскашлялась. Тонкая спина вздрагивала — толчки легко отдавались в ладонь сквозь жесткую ткань плаща, застывали на коже размытым рисунком; Пес прижал ее крепче и держал, пока поганое и хриплое не перестало терзать ей горло.

— Умаялась, да? — спросил он тихо.

— Немного, — голос прозвучал совсем глухо; пташка дышала мелко и неглубоко и все дрожала, здоровой рукой вцепившись ему в дублет.

— Завтра доедем в местечко посуше, — лоб у нее был влажный, но все-таки не горячий; пряди волос защекотали ладонь, легко вплелись в кожу… и отогнали ненадолго все: и мелкие капли, колющие лицо, и сырость, прожравшую тело до самых костей. — Там быстро оправишься, увидишь, — Пес тряхнул головой, отгоняя оцепенение, каким-то чудом смог отвести потяжелевшую руку от пташки; она медленно отстранилась, и бок обожгло — словно кожу сорвали.

Он сунул ей одеяло и банку с мазью и подтолкнул к деревьям:

— Не стояла б ты зря под дождем. Иди, займись своим крылышком.

Пташка послушно нырнула под щит из ветвей, спряталась от ледяных игл — белая тень среди тьмы, видение, сон; Пес то и дело отвлекался от своей борьбы с костром — хотел убедиться, что Клешня не забрала ее, не растворила, не затянула своим паскудным бесцветьем, и все ловил неровные хрипы, что лупили его по спине и отдавались болью при вдохе. Где б достать проклятое солнце, чтоб просушило ей легкие, вырвало въевшийся кашель, прогнало слабость и дрожь! Но добыть вышло только огонь — он надеялся, что такого бледного тепла достанет хоть на ночь… а завтра к полудню они должны добраться до нового места: большая часть пути позади, и хрен уже он разрешит топям какую гадость подстроить! Пес усмехнулся… и как-то почуял, что Клешня смеется в ответ — разглядел сквозь завесь дождя глумливую ухмылку влажного леса.

— Садись-ка ближе к огню, пташка, — велел он.

Глупый звон возвратился: шепнул вдруг, что тьма поглотила ее, пока он возился с огнем и с травами тоже… Но пустое: пташка послушно вынырнула из тени и устроилась рядом с костром. Личико у нее было совсем изможденным, но пламя смогло вдохнуть в него цвет: плеснуло румянцем на щеки и мазнуло по губам алым; глаза заискрились и взгляд ожил — скользнул по пожранному ночью лесу, задержался на лошадях и спустился к топям… А потом добрался и до него — мягко лег на лицо, и Сандор застыл и вдохнуть смог не сразу.

Колдовство, не иначе: узнать бы при случае, не было ли в роду у Талли мейеги — как иначе же могло выйти, чтоб ни болезнь, ни усталость не украли у пташки ни капли ее красоты, не смазали черты, не вытянули то загадочное, волнующее сияние? Не бывало такого, ни с кем не бывало; он помнил, как сука-королева тускнела после недомоганий, а девицы, что попроще, и вовсе обращались в дурнушек… Но с пташкой было все по-другому: ее красота впитывала любое, что выпадало, будь то горе, или испуг, или даже болезнь — и всякий раз расцветала по-новому, являла ту грань, что раньше была не видна… Колдовство! Что ж еще тут можно подумать?

— Что рука? — прохрипел Пес, пытаясь разогнать морок; моргнул и скорей отвернулся к костру, словно пламя могло обратить в пепел саму память о том, как она прекрасна.

— Все хорошо, — пташка показала: сжала пальцы в кулак и дважды согнула и разогнула руку в локте. — Только плечо…

Дальше он не услышал: рукав платья взметнулся на миг и обнажил хрупкое запястье — омерзительные следы его паскудства побледнели и почти сошли с белой кожи… но память еще терзали: чернели углями и все тлели и тлели, выжигая рассудок.

Лучше б тогда сгорел у Королевских ворот.

Почти зарычал; сорвал котелок с огня, плеснул щедро в чашку отвара: горькая вонь поднялась, забилась в ноздри, отогнала жуткий сумрак воспоминания. Не думать — иначе сожрет без остатка; с усилием возвратился к поганой сырости и даже надоедливый звон принял почти с благодарностью.

— С лошади падать завтра не собираешься? — он сунул ей чашку. — Справишься еще день?

Пташка замешкалась на минутку.

— Мне кажется, выдержу, — сказала она несмело.

— Уж постарайся, — согласился Пес. — Не хватало еще, чтоб ты ногу сломала — без того чуть живая.

Она моргнула растерянно… а потом вдруг улыбнулась, да так ласково, что гадкое внутри совсем разошлось: заскребло, и забеспокоилось, и отдалось болью под ребрами.

— У меня выйдет, — голос зазвенел совсем чисто, напомнив, каким был еще несколько дней назад. — Вы слишком добры. Прошу, не беспокойтесь так обо мне, не нужно.

— Пташка собралась указывать, о чем мне беспокоиться, а? Без тебя разберусь, — ехидство обожгло горло, и он не сдержался — продолжил: — А то смотри: хочется покомандовать, так завтра вперед поезжай — валяй, вывези-ка нас к побережью!

Мрачная усмешка поползла по лицу в ожидании ее слез или пустых холодных словечек, что ткнули бы в самый центр груди; он подобрался, готовый противостоять ее всхлипам, не дать им себя замучить… Но вышло почему-то иначе: вместо того, чтоб зареветь или пролепетать глупые извинения, пташка вдруг вся раскраснелась, глянула на него как-то странно и заявила:

— Я могла бы попробовать… Только боюсь, тогда золота своего вы долго не получите.

В глазищах у нее на миг мелькнул ужас, но губы дрогнули и изогнулись, и Пес с изумлением узнал озорную улыбку. Шутит еще, смотри-ка! Вся храбрость у нее, верно, на это ушла.

— Я, может, вовсе и не спешу, пташка, — ухмыльнулся он, пытаясь скрыть свое глупое удивление. — Погода тут, знаешь ли, мне по нраву.

Рассмеялась — робко совсем, но искренне, не пугливо; паскудный звон исчез на мгновение… Но тут же вернулся, когда резкий кашель в клочья разодрал ее смех — верно, многовато хлебнула сырого воздуха.

Опять напортил!

Клешне досталось от него несколько крепких ругательств — жаль, слова не могли ее раскромсать; Пес поднялся, достал еще одеяло и набросил пташке на плечи.

— Прикончи-ка эту дрянь поскорее, девочка, — сказал он, хмурясь на чашку с варевом. — От остывшей толку не будет.

Послушная, как обычно, она сделала глоток и другой; да проку от этого! Он заставлял ее пить эту смесь с того дня, как дыхание у нее стало хриплым — только толку пока было немного; может, мешала сырость… а может и то, что отвар следовало бы готовить на вине, а не на водице, да он, проклятый дурак, снова пташку подвел — выжрал все, хоть и приберегал как раз на такой вот случай.

Хреновый же из него вышел мейстер! Пес надеялся, что хоть сухость справится лучше — оставалось лишь перетерпеть одну ночь, чтоб оказаться в тепле. Только перетерпеть; он повторял это весь вечер, словно септон бесполезные лживые проповеди, и потом твердил то же, когда кашель врезался в сон и кричал ему правду: он виной тому, что пташка больна, и теперь может хоть на куски себя разорвать — изменить уже ничего не получится.

Напортил — да и как могло быть иначе? Все, что б ни делал, было для нее слишком грубым: разрушало ее, приносило ей боль, оставляло на ней, такой хрупкой, уродливые следы его несдержанности и гнева; с кожи-то жуткие пятна сошли, но пташкина память все сохранит, Пес знал… И от собственной никуда тоже не деться — и неизвестно еще, что хуже.

Лучше б сгорел.

***

Он думал, что уже пообвыкся: изучил мерзкие привычки этих мест и узнал, чего от них ждать… Но паскуда-Клешня нашла все же, как удивить: тряхнула нутром и пролила на болота липкий безвкусный туман, что нагло развалился на тропах, обвил деревья и норовил все залезть поглубже в легкие, выжить оттуда воздух. Пес понадеялся, что в конце концов плотная толща все же поддастся наступлению утра и разойдется — все зря; мало того, что с выездом задержался, так еще и продираться вслепую пришлось: земля виднелась лишь на десяток шагов вперед, и он спешивался у каждого переплетения троп, чтоб поискать собственные зарубки, сожранные белесой дрянью.

Со счета сбился, сколько раз уже успел побродить так, когда туман все же исхитрился пакость подстроить: накинул петлю на щиколотку и дернул ногу вниз, в ледяное, тягучее, давящее. Пес рванулся… и впервые силы вдруг не достало: трясина в ответ стиснула крепче, да так, что кости заныли. На миг голова опустела и что-то холодное сжалось в груди; он глянул туда, где оставил ждать пташку, будто мог до нее через туман дотянуться — и схватился как-то за белый сумрак, вдохнул, подтянулся и вырвался. Сапог каким-то чудом уцелел, впился отчаянно в ногу, хоть под слоем грязи узнать его было трудно; отряхиваясь, Пес не уставал ругаться, и, пробираясь назад, проклинал Клешню так, как в жизни не покрывал никого.

— …да через зад разродиться ж тому, кто это растраханное дерьмище создал! — туман разошелся вдруг, и он вынырнул прямо перед Птицей… и увидел, как пташка сжалась и затряслась, глядя в сторону.

Гнев взвился так, что зубы свело.

— Что, грубовато для слуха маленькой леди? — он сплюнул под ноги и со злостью уставился на пташку; привередничать еще собралась — словно не он наизнанку тут выворачивался, чтоб выбить из нее хренов кашель!

Вздрогнула: зашелестела и зашептала свою любимую любезную ложь — как он и ждал:

— Вы не… Изв… Я только хоте…

— Хоть раз скажи то, чего я еще не слыхал, — Пес вернулся в седло и бросил через плечо. — Приятной прогулки тебе никто не обещал, знаешь ли. Не нравится что — мо…

— …могу отправляться обратно в Гавань, — в обычном ее разноцветном лепете на этот раз звенела прохлада, и тонкие брови едва заметно дернулись к переносице. — Я помню, спасибо, — подняла все же взгляд: задрожала сильнее и здоровой рукой так и впилась в узду. — Вы в самом деле много бранитесь, но это ничего: я понимаю, что вы так привыкли.

— Пташка думает, мне ее благословение нужно, что ли? — хмыкнул он. — Обойдусь, уж поверь мне.

Поехал вперед быстрей, чем до этого, и старался не оборачиваться на нее, не смотреть и даже не думать — хотел сосредоточиться на дороге… но удары кашля все лупили его по затылку, вонзались острием в сердце ярости, которой он никак не мог дать волю и понять которую не мог тоже: привык как-то за эти дни, что пташка жмется к нему, да позабыл вот, дурак, что все это от болезни и слабости. Как окрепла немного, так и вспомнила все свои глупые учтивые фразочки, и глядеть снова стала рассеянно — в лицо, но вроде и сквозь. Что ж так злиться? Знал, что так будет, с первого утра же знал!

И чего ж тогда так паршиво?

Он болезненно усмехнулся, вспомнив ночь, когда ей сделалось худо: тогда что-то не пугалась ни его самого, ни любых грубых слов… А наговорил уж с избытком: не соображал даже толком, что нес, и не вспомнил потом; до того ли было! В ту ночь его потрясло, насколько внимательной была пташка — не отвлекалась, и даже отваживалась смеяться, и что-то спрашивала, вроде как с интересом… Вот и разболтался, поверил: только утром и вспомнил, дурак, что таким штучкам ее и обучала клятая септа. Все это оказалось притворство да воспитание — сама же, верно, не понимает, что лжет, глупая пташка!

Успокоиться не выходило: злоба жгла и сушила грудь, да так, что никакая сырость выстоять не могла — даже туман в конце концов сдался, дрогнул, сорвал липкие пальцы с земли, схлынул с леса, и деревья проступили подобно всплывшим утопленникам сквозь тонкую пелену сумерек. Выходит, снова Клешня собралась его отыметь — заманить на вторую ночь среди топей! Пес выругался и подогнал Неведомого, готовый терзать клятые тропы хоть до следующего рассвета, переупрямить болота, заставить пропустить, наконец, куда нужно!

Но воевать не пришлось — они проехали не больше двух лиг, когда к западу от дороги показалось раздвоенное молнией дерево: вечерняя серость успела скрыть обожженное нутро, но изувеченный силуэт Пес признал сразу. Добрались; кулак гнева, стиснувший горло, дрогнул было и ослабел… Но сжался с прежней силой, стоило спешиться и увидеть, как пташку затрясло при его приближении.

— И не надоест же тебе пугаться!

Он дернул ее из седла — вышло грубей, чем нужно: пташка вскрикнула, схватилась за плечо и взглянула на него удивленно… но не испуганно; бледное личико, совсем обескровленное, почти светилось в густеющих сумерках, и тонкий локоть под влажной тканью плаща показался ему вдруг совсем ледяным.

Какой же глупец! Совсем уж мозги в дороге растряс — стал похуже Лунатика: пташка всего лишь замерзла в таком-то паскудном тумане, вот и тряслась; да и плечо у нее, верно, разнылось… И ни разу ведь передышки не попросила! А сам, дурак, не спросил — слишком злился.

Да отчего ж он все только поганит!

— Бери Птицу, — только это и смог процедить; хренова ж глотка! Никак не подберет нужных слов; а если и выйдет, голос все равно умудрится испортить. — Приехали.

Но пташка не послушалась: застыла, рассматривая что-то вдали, и не отозвалась. Пес сжал ей здоровое плечо — тогда вздрогнула, повернулась… но взгляд ее так и прирос к клятым болотам.

— Что, башни Риверрана высматриваешь? — усмехнулся он. — Рановато еще, пташка.

— Нет. Там… — она замялась; потом вздохнула, кивнула в сторону искалеченного дерева и зашептала: — Будто чудище из воды выходит — щупальца и… Нам как-то Теон о похожих рассказывал. Вы… видите?

Пес не понял сперва — хотел уж сказать, что все это глупости, но пригляделся зачем-то… и увидел: дерево возвышалось над топью, и черные ветви впились в край тонувшей земли словно щупальца кракена; даже раскол издали смотрелся зевом, темным и ненасытным. На миг ему стало не по себе: в висках отозвался знакомый звон и что-то внутри затвердело и сжалось, а горло совсем пересохло.

Выпить бы.

Он свирепо тряхнул головой, загнал это неуютное глубже, оторвал взгляд от дерева — от того, что больше никогда ему деревом не покажется. Пустое. Пустое!

— Чудище, да? — рассмеялся, заглушая собственную тревогу, и мягко развернул пташку. — Ты уж с ним подружись, девочка: там ключ у корней. Давай-ка, идем. Не нужно тебе больше мерзнуть.

На этот раз она послушалась: покорно провела свою кобылу к пещере, и всего раз или два обернулась на дерево, совсем ненадолго; Пес усмехнулся, но говорить ничего не стал. Будет, верно, теперь пугаться и обходить это место самой дальней дорогой… Надо б не забыть самому ходить за водой — ей-то страхов и так хватает.

Однако судить он поторопился: стоило пристроить лошадей, как пташка сама собрала пустые меха и ускользнула наружу, оставив его возиться с костром. Славно: можно не ждать новых кошмаров… Хотя и старые отступали как будто: измучила ли ее болезнь или дело было в другом, но за последние дни Пес всего раз или два просыпался от хриплого крика и видел, как она плачет и все трет бедро.

Он не помнил наверняка, кто из его братьев это с ней сделал — и спрашивать, уж конечно, не собирался… Но думал почему-то на Гринфилда. И легкая же смерть досталась этому рыцарю! Жаль, что толпа первой поспела — уж он бы такого милосердия не проявил: потерпел, подержал бы немного сира Престона живым с выпущенными кишками — чтоб у того время нашлось поразмыслить.

Красный свет пробежал по стенам, плеснул на них отражение его кровожадных иллюзий, и больная улыбка кривила все губы, пока он кружил вокруг костра, выбирая местечко потеплей и посуше. Нашел: расстелил одеяла, попоны и все теплые тряпки, что удалось обнаружить среди вещей, и успел даже замешать травы, прежде чем услышал, как возвращается пташка.

Звон разошелся вдруг — ударил в виски; что-то не так! Пульс ее легкой походки звучал неровно, сбивался… Неужто испугалась все же дурацкого дерева?

Пустое; совсем уж ополоумел — тревожиться от такого! Вот только звон с ним не соглашался и был, может, прав: шаги уже должны были приблизиться и запорхать вокруг, невесомые, тихие… Но вместо этого вовсе пропали, и пташка молчала и подходить не спешила.

Пес обернулся:

— Нагулялась, а? Давай, иди-ка…

Слова разбухли — встали поперек горла, когда он увидел, какое белое у нее личико; пташка стояла недвижно, сжав руки возле груди, и дышала часто и тяжело — подурнело!

— Плохо тебе? — он враз оказался возле нее и замер, не зная, как быть; она молчала, и взгляд, застывший, вспорол здоровую щеку, оставил отметины пострашней, чем на обожженной. Голос исчез, но удалось как-то выдавить: — Пташка, ну — что?

Она дрогнула: моргнула, вздохнула поглубже… А потом произнесла спокойно и ровно, будто здоровалась:

— Там мертвец.

***

Тьма отступала перед жадным светом факела, ныряла под ветви деревьев, пряталась — выжидала, готовясь напасть, как только потухнет огонь, и прятала тропку, что и так едва виднелась среди бурых пожухлых листьев. Рукоять меча грела ладонь; Пес заставил себя идти без спешки, спокойно — подстраивался под шаг пташки, что судорожно жалась к его спине и цеплялась все за дублет, и кашляла нервно и коротко.

Она не лгала, это точно; но могла ж ошибиться? Он глянул в сторону опаленного дерева, что приближалось неумолимо и неотступно, всплывало навстречу из тьмы, жадно раззявив пасть; пташка вдруг ахнула и потянула его за локоть. Он остановился, подчинившись: если мертвец там и есть, то едва ли убежать сможет.

— Ну? Не говори только, что все выдумала, — у него должна была выйти улыбка, но лицо будто смерзлось.

— Нет, он… — пташка умолкла, сглотнула и уставилась снова на дерево.

Оцепенение, что так его напугало, прошло, и Пес поймал себя на том, что почти рад ее страху — и удивлялся все, как у нее вышло не закричать и чувств не лишиться. Даже если привиделось — пташка-то этому верила: сейчас вся дрожала, и чуть ли не плакала, и пальцы сцепила так, что ногти все побелели. Он произнес помягче:

— Спокойнее, девочка: мертвые не встают. Ну, где нашла?

— Мертвые не встают, — повторила как эхо; он едва расслышал хрупкий голосок за плачем ключа… Но потом пташка собралась с духом: вздохнула, нахмурилась и показала. — Это… там.

Корни сплелись в тугой плотный ком и присмотреться толком не дали, хотели укрыть свой секрет — только старались зря: Пес подошел к ним вплотную и вытянул вперед факел.

Полог тьмы дернулся, колыхнулся и спал, подчинившись; свет блеснул на миг у земли, пробежал по обнажившейся кости, серевшей там, где должно было находиться бедро, и поманил взгляд выше — к черному от застывшей крови сюрко, к трем пальцам на единственной целой руке, скрученным так, что лопнула кожа. Правый бок был украшен кривыми багровыми полосами — Пес коснулся их самым концом меча и стряхнул на землю бисерную россыпь тусклых серых личинок.

Довольно; мертвец как мертвец, что ж на него столько пялиться?.. Но только остановиться не вышло: взгляд, любопытный и кровожадный, скользнул выше, туда, где черное обращалось желтой тканью; с удивлением он признал среди разводов два рога, и алое вокруг них оказалось не кровью, а частью горящего сердца. И откуда б тут взяться кому-то из станнисовских?

Чуть вслух не спросил… Но только мертвец ответить не смог, даже если б и захотел вдруг: кто-то выдрал ему нижнюю челюсть, и осколок кости, острый, как клык, белел возле уха; язык, серый и толстый, безвольно поник у почерневшей шеи, и подгнившие зубы несмело выглядывали в прореху на коже у скулы. Огонь пробежал по остаткам лица, лизнул уцелевший глаз — почудилось, что мертвец подмигнул, и Пес встряхнулся, отогнал накатившее неуютное.

— Подержи, — он сунул дрожащей пташке факел; поколебался, но попросил все же: — Отвернись-ка, девочка. Не стоит тебе больше на него любоваться.

— Хорошо, — голос у нее снова стал отрешенным; она послушно повернулась в сторону болот и спросила: — А… Откуда он здесь?

Звон мелькнул за одним плечом, потом за другим и впился в шею — царапнул по позвонкам, дернул лопатки, добрался до поясницы и заставил холодную дрожь впиться в мышцы.

— Хотел бы я знать, пташка, — Пес наклонился к телу; густая тяжелая вонь коснулась лица, и мертвый правый глаз глядел почти с осуждением сквозь серую тусклую пленку. — Дезертир, может. Только какого ж хрена ему тут делать-то, а?

Ничего не нашлось: ни оружия, ни припасов, ни меха с водой; обнаружились только восемнадцать медных монеток в кармане — заледеневшие, каменные, они прилипли к ладони, присосались словно пиявки, и Пес с отвращением стряхнул их на землю, а потом снова уставился на мертвеца.

Без еды никто бы так глубоко не забрался — в этом он был уверен. Скорее уж, кто из местных решил погулять по болотам да неудачно устроил лагерь — у самого логова какого-нибудь зверя… И поплатился.

Но откуда ж тогда станнисовское сюрко?

Паскудный звон все кружил у затылка, жалил, колол, насмехался, драл жилы… И отмахнуться от него теперь было нельзя; Пес глянул в сторону пещеры, где остались ждать лошади. Зверье, значит; он-то следов не нашел, но тогда ведь лил дождь… да и прошло уже девять дней: еще спасибо стоит сказать, что тут не встала лагерем чья-нибудь армия!

Липкий холод прошел по спине, и в желудке потяжелело; какая ж к хренам разница, откуда взялся здесь этот дурак! Другое важно — кого он успел сюда приманить: хорошо еще, если один отправился бродить среди топей… но вдруг его искать кто возьмется?

Пес злобно глянул на мертвеца и приступил к делу: вцепился в окаменевшие плечи, подтащил тело туда, где застыли щупальца чудища-дерева, и столкнул в черную воду. Болото бесшумно приняло дар — лишь всколыхнулось на миг, явив мерзкий расплывчатый лик. Заметив на рукаве серое, Пес метким щелчком отправил следом за мертвецом прицепившуюся личинку.

Значит, водится тут зверье: да как же иначе! Видно, пока им везло… Но кончится это рано или поздно должно было.

Жаль, что сегодня.

Он обернулся на пташку: свет от факела рвал тьму и показывал морось, что все густела и ложилась сырым покрывалом на хрупкие плечи, забиралась под тонкую кожу и расходилась по крови, питала болезнь и мешала дышать как нужно.

И все его глупость — везде, где мог, не так сделал; нужно было на прежнем месте остаться! Звон вращался вокруг затылка, бился в виски, щекотал внутри уха и лез настойчиво в мысли — сбивал и путал, и на любое дельное, что удавалось придумать, отзывался насмешливым треском. Не было тут уже правильного: сам все прохерил, сам пташку сюда притащил… и сам же не знает теперь, как быть дальше — только медлит, и ждет, и выбрать не может, что делать.

Ладонь скользнула по рукояти — знакомой, привычной; Пес погладил навершие почти с нежностью и крепче сжал пальцы… и почувствовал, как звон стих понемногу; прохлада меча струилась по коже, смывала налипшие капли тревоги и остужала тяжесть в висках. Он зло усмехнулся — и потом шагнул к пташке, решившись.

Пусть сглупил — хрен уж на это; исправлять все равно придется ему, и бегать от этого он не станет.

— Придется нам проехать еще немного, пташка, — сказал все же: теперь уж точно придется. — Может, получше место найдем — без такого соседства, — он забрал у нее факел и спиной повернулся к топи; презрительно дернул плечом.

Пташка кивнула — спорить, конечно, не стала. Она успокоилась, кажется: дыхание выровнялось, и губы больше не вздрагивали; только в глазах еще таилась тревога, и Пес подождал, пока она ухватит его за локоть перед тем, как пойти назад. Угадал же — вцепилась в рукав, хотя и помедлила, и взгляд на тропу опустила… Но ненадолго — потом обернулась на топь и спросила:

— Это… звери такое с ним сделали? — ей, кажется, снова хотелось полюбоваться уродливым деревом, но Пес шаг не сбавил — хватит уж, насмотрелась. — Или…

— Звери, пташка, кто ж еще, — усмехнулся; добавил спокойно: — Ты не волнуйся: если кто сунется… — он покосился на меч.

Пташка ахнула и крепче прижалась к его руке.

— Вы разве… — Пес ждал ее обычных словечек, любезных и глупых… Но только она сказала другое, и глуховатый голос теплом прошел по спине и плечам, защекотал шею и ласково коснулся затылка. — Вы совсем никого не боитесь?

Он расхохотался. Правда, ненужная ни ей, ни ему, рвалась все из горла, пыталась выскользнуть вместе со смехом… Но пташка смотрела на него внимательно и серьезно; глазища мерцали, бросали на лицо цветное сияние — и признание, что ее кашель доводит порой до ужаса, замерло и издохло где-то в груди.

— Кого ж тут бояться, пташка? Болот разве, — смех стих, но улыбка еще кривила здоровую щеку. Пес вытянул руку и отвел от ее лица искрящиеся пламенем пряди; сказал тише: — И ты не бойся: я уж им тебя в обиду не дам.

Тонкие пальцы сильней сжали локоть, и губы у пташки дрогнули.

— Вам… — она вдруг судорожно вздохнула и раскашлялась, отвернулась; разноцветное сияние растворилось в потоке тьмы — словно и не было.

— Давай-ка, девочка, нечего больше тут мокнуть, — Пес довел ее поскорей до пещеры; отступил на шаг и дал пройти первой… а потом обернулся рассерженно к топям и выругался покрепче — чтоб не смели забыть свое место.

Да только последнее слово все равно за Клешней осталось: он уже шагнул внутрь, оставив за спиной сырость, и морось, и гнилой воздух, и мертвеца, когда болота вздохнули громче обычного.

Шлеп