Привыкнешь

Прерывая альковные поцелуи, Кеша спрашивает:

 

— Слушай, мы уже с тобой, ну, лежим вместе не в первый раз, а ты всё в перчатках и в очках…

 

— Я давно… хотел их снять.

 

Как будто у Инженера вылетело из головы, что в первый раз Рома снял перчатки и сквозь стоны умолял о чём-то неразборчиво, ластясь, смущая его этой непонятностью больше, чем стонами; а может, наоборот — лишь об этом помнил и мыслил.

 

Лидер никому своих обнажённых рук не доверяет: слишком чувствительные. Глаза тоже доверять страшно: в них может проснуться такая страшная, уязвимая щенячья нежность, что пиши пропало; такая розовая, дымчатая пропасть, орошённая слезами привязанности.

 

Уязвимость — сомнительное приключение. Над уязвимыми смеются, впиваясь клыками в их вены и высасывая из них сентименты, чтоб знали, что случается с теми, кто горячо и глупо любит, кто жизнь свою готов отдать безрассудно.

 

А только этому, лежащему на нём, сентименты нужны, но потому, что он ими живёт. Он их клыками вырывать не будет — он их польёт, взрастит и приумножит. Утопит в своих чистых шёлковых гортензиях и розах. У Ромы самого в душе так много последних — красных и даже белых, и даже без шипов.

 

Кеше довериться можно; всего себя на одно прикосновение выменять. Нет, лучше больше: одним не насытишься, только раззадоришься так, что вечность будешь клянчить, пока рука Инженера не прикоснётся ещё раз и не утащит в ласковые дали.

 

Снимает с себя перчатки, а сам дрожит, трясётся листом осинки; волнительнее это, чем раздеваться донага. Снимает с себя очки, одной рукой придерживая другую, только это опора хлипенькая.

 

— Ну что ты, я тебе хорошо сделаю. — Кеша говорит просто, как будто успокаивая зверёныша, не думая, не зная, как простые поглаживания взвинтят его позабористее. Это «хорошо» для Лидера звучит так, словно Инженер выгонит из себя всю свою загнанность куда подальше, к его американцам, и позволит себе такие вещи, от которых Рома станет заикаться и открещиваться. В сокровенное своими академными стерильными пальцами, бесстыдник, залезет, искусно намешает из крохотных пробирочек зелье, что околдует его ум.

 

У Лидера руки меньше, чем он думал. В них не читается брутальности — в них читается ровно та эмоция, которую он испытал, когда Железных впервые на улице, прилюдно притянул его в свои объятия. Тепло как эмоция. Зажжённая вера. Новый год.

 

— Замечательные у тебя руки, такие женстве — мягонькие. — Себя на полуслове оправляет: жестоко было бы разбить его, чугунного, в такой интимной уязвимости. Да только не городит ему огород про твёрдую мужскую руку, и слава богу. Оба знают, что это враньё.

 

— Чувствительные, ты учти.

 

— У-у-учту.

 

Учитывает так, что первое прикосновение абсолютно нейтральное и бесполое: взял обе его руки, как при рукопожатии; это так он себе видит. Не знает, что его прикосновение для Ромы нейтральным быть не может.

 

Лидер замирает в мыслях о лучшем худшем: о том, как будет вымаливать ещё прикосновений; он бы, боже, подчинился его воле на коленях, если бы мог.

 

— Возьми меня, — не договаривает Лидер, делая предложение более двусмысленным.

 

— Взять? Ну-у, я думал, мы пока о руках говорим.

 

— О них.

 

— Так я уже взя — берусь.

 

— Ты по-другому.

 

Иннокентий расцепляет их руки, переплетает пальцы в замок.

 

— Лучше?

 

Лидер издал тихий, непонятный звук в ответ, а стоило всего лишь дотронуться перепонки между пальцами. Один этот неразборчивый всхлип стоит ста тысячи стонов или миллиона: от этой ласковости стоны девальвировались.

 

— Ещё давай. — Его голос утёк в томность, но с примесями изнутри царапающей мольбы.

 

Гладит его пальцы, а того от нежности бросает в жар и в холод. Рома жмурится от упавшей на него радости так, что глаза болят, но, едва успокоившись, просто их прикрывает, давая себе право насладиться моментами невиданного счастья.

 

Касается подушечками пальцев всех отпечатков, всех линий, меняя натиск, обращая линию жизни в линию смерти: у возлюбленного вот-вот от таких тяжёлых ударов сердце остановится.

 

Иннокентий гладит у основания ладони, намереваясь дойти до запястья, до пульса. Специально лишь намеревается, жестоко ожидая, когда его попросят — такой контраст касательной невесомости и беспощадного воздержания. Сам себе ни в жизнь не признается, как любит подобные любовные пытки, строя на лице безмятежность, которую никто не видит.

 

Дождался, когда стоны Лидера ревальвировались обратно по повышенному курсу: он снова алчно объял вожделение, когда ласки стали невмоготу своим тупиком.

 

— Да чтоб ты сквозь землю провалился с такой инквизицией! — вежливо просить нет ни тормозов, ни совести.

 

А Инженер всё мешкается, осторожничает, вскрывая железную уязвимость пинцетом; пальцы по врачебной ошибке соскочили и пациент отошёл от наркоза; он и в наркозе разбуянился, а теперь что? А теперь крышка.

 

Мало ему касаний: целует в губы с распахнутыми глазами, вымаливает несколько поцелуев по синим бьющимся венам, воя вполголоса и громче. Шепчет жадно: «Ещё, ещё», а отказать этому растрёпанному, взмокшему существу невозможно. Инженер все его руки зацелует: локти, плечи, а потом доберётся до ключиц и ниже; Рома сжал простыни, закручивая их и себя внутри в узел от любовного голода.

 

Кеша исподлобья зацеловывает его пальцы, удесятеряя дрожь; нет сил смотреть в его глаза, в которых за наивностью затерялось хищничество; нет сил жить, и он несколько секунд не живёт вообще, пребывая в несуществуещей пустой тиши, и обмякает.

 

Отошедши, всхлипывает, но не как от ласок — плачет.

 

— Не понравилось тебе?

 

— Слишком понравилось. Выше меня всё это. Не выруливаю.

 

— Ты просто сам не знаешь, какой ты… Это тебе в новинку. — Берёт его в объятья. — Привыкнешь.

 

Кеша задаётся вопросами, не недолюбили ли его в детстве, а была ли в жизни такая любовь, как между ними сейчас — никогда не спросит. И не нужно спрашивать: невежливо и неважно. Рядом быть, держась за руки, важнее.

 

— Привыкну.