Единственная

Примечание

Во имя сюжета временные рамки путешествия Титаника меняются: в Квинстаун (последняя остановка перед открытым океаном) он прибывает спустя двое суток, а не одни.

Корабль возвышался над водной гладью неподвижной, нерушимой скалой, пока люди толпились на его изгибах, прощаясь с землёй движением рук и голосов. Команда сбрасывала канаты и подбирала подъёмные трапы, над верхней палубой и причалом вился густой, душный шум, и невысокий молодой мужчина в строгом чёрном костюме раздражённо снял шляпу, чтобы перевести усталый взгляд на ясное, тихое небо, гладь которого лишь иногда тревожили горластые чайки.

 

Мин Юнги было двадцать три, когда на него свалился весь груз отцовского наследства. Вес его семьи в обществе исчерпывался объёмом денежных сбережений, и потому никто не скорбел, когда бесчестный промышленник ушёл из жизни, оставляя дело молодому, любимому обществом за благородный и тихий нрав, сыну. Высший свет сплетничал не переставая, пророча неземное счастье вдове, чей образованный и прекрасный собою сын возведёт семью на небывалые вершины, и Юнги не оставалось ничего иного, кроме как закутаться в тесные пиджаки и улыбаться фальшивой улыбкой, с лицемерным интересом обсуждая деньги, до тех пор, пока эти пророчества не исполнились бы. В душе же, ни к жизни занятого промышленника, ни к светскому лоску и, особенно, женитьбе на благовоспитанной, богатой девушке, которую ему со всей обстоятельностью подобрала мать, его сердце не лежало. Юноша обладал чувствительной, склонной к творчеству и продуктивной меланхолии натурой, и сколько бы раз он не загонял свою настоящую душу под образ гордого и хладнокровного миллионера, она всё равно прорывалась наружу в минуты одиночества и громко рыдала от сковывающего её корсета долга и светских предписаний.

 

— Корабль прекрасен! — ласково проговорила красавица Соль, преданно прижимаясь, и Мин без желания взглянул на неё, отмечая избыток румян на её впалых щеках. — Говорят, сам Господь Бог не смог бы потопить его.

 

— Разве море смотрит на стоимость кораблей? Да и каков этот Бог, раз не может потопить рукотворное судно?

 

Соль удивлённо взглянула на него, а остальные богачи тихонько засмеялись, пригубив бокалы.

 

— Господин Мин с недоверием относится к самоуверенности прогресса. — проговорил толстый усатый господин, дымя сигарой, и компания вновь выстроила на лицах улыбки, в которых любой разглядел бы натянутость. — Что ж, его богатство будет ему судьёй, а пока предлагаю насладиться искусством местных поваров. Мы в пути не более получаса, но я уже голоден!

 

Под смех, выверенный и пустой, джентльмены повели своих дам на ресторанную палубу, и Соль тоже осторожно потянула Юнги за руку.

 

— Пойдём же?

 

— Спустись без меня. — мужчина не смотрел на невесту, вновь потерявшись в широким просторах расстилавшейся перед ними водной глади. — Мой брат будет счастлив сопроводить тебя, я же не голоден и хотел бы отдохнуть в каюте.

 

Девушка не стала перечить и ушла, оставляя мужчину одного, напоследок лишь обиженно сжав губы.

 

Внизу, на палубах низшего класса, играли дети, молодые люди в заметно потрёпанных одеждах заглядывали за фальшборт и счастливо смеялись с каждого тяжёлого гудка парохода. Эти люди выглядели взволнованными и довольными, до Мина долетали обрывки их просторечной, невнятной речи с кричащими гласными, и он не мог отделаться от давящей мысли, что там, внизу, жизнь дышала, а не задыхалась, а чувства плясали резвую польку, а не сонные вальсы под заунывные сонаты этикета.

 

Когда Юнги остановился взглядом на мужчине, с любопытством наблюдающем за ним со скамейки нижней палубы, мир замер, а голоса в ушах затихли, оставляя лишь взволнованную тишину. Лицо незнакомца, с первого взгляда не слишком привлекательное, тем не менее пленяло выражением удивительной ясности и мудрой доверчивости; из-под его перештопанного клетчатого кепи выбивалась лохматая тёмно-каштановая шевелюра, такой же безвкусный клетчатый пиджак лежал на коленях, открывая вид на закатанные рукава белой рубашки и крепкие, загорелые руки, наверняка натруженные разнородной и грязной работой; в его больших ладонях, выглядящих грубо, был заметен огрызок карандаша, а на колене, поверх пиджака, лежала стопка с бумагами с рисованными контурами. Нескладный, наверняка баснословно бедный работяга, тянувшийся к искусству — Мин отводил от него взгляд и возвращался, почему-то не желая довольствоваться таким поверхностным образом.

 

Мужчина улыбнулся ему, и на его левой щеке показалась ямочка, совершенно внезапно приведшая Юнги к мысли, что ласковей этой улыбки может быть лишь летний бриз или кипучее закатное солнце, под лучами которого так любил нежиться сам Мин, упиваясь несбыточными мечтами. От этого человека ощущение было таким же умиротворяющим, но Мин вдруг подумал, что выглядит глупо и непристойно, разглядывая мужчину-рабочего, отделённого от него не только уровнем высоты между палубами, но и обществом, всеми уровнями общества, такого беспощадного и категоричного, и отвернулся от незнакомца.

 

Он отвлёкся на часы, пытаясь хоть как-то перевести внимание, но не выходило, мужчина продолжал смотреть на него, и Мин ощущал этот взгляд отчётливее, чем собственное дыхание. Когда Мин слегка повернул голову снова, мужчина помахал ему своей жёсткой и грязной от грифеля ладонью, заставляя промышленника в холодном испуге покинуть палубу.

 

Немыслимое, невероятное. Образ преследовал, кричал Мину о каждой детали, которая как улика преступления — категорично и безвозвратно отделяла мужчину от Мина, не давая думать даже о разговоре на равных.

 

Безумие, Мин увидел этого оборванца единственный раз  в жизни и больше их взгляды никогда не пересекутся, что, безусловно, к лучшему. Что бы они делали с этим? Какой стыд! Представились бы друг другу, прошлись по одной из палуб ночью, когда шанс пересечься с кем-то его круга был невелик? Нет, нет, даже это было бы рискованно, странно и предосудительно. Мин богат, на его плечах его семья, которая станет ничем без статуса, и он, как порядочный джентельмен и благодарный сын, должен поддерживать чистоту своей фамилии. Дружба с низшим классом не приведёт ни к чему хорошему, а если между ними зародится что-то помимо дружбы… Юнги уже давно понял, что равнодушен к женщинам, но и среди мужчин до этого дня не находил того, кто показался бы ему привлекательным. Произошедшее ошарашило его, заставляя едва удерживаться от бега.

 

Мин влетел в каюту и запер дверь, обессиленно прижимаясь к двери. Внутри бурлило что-то неясное, протест и надломленный скрежет чего-то живого, всё ещё кровящего обидой. Надежды? Желания?

 

Клетка, в которую Юнги загнали, медленно убивала его, а невыплаканные слёзы плодоохотным семенем опускались на дно его сердца, взращивая колючие цветы, оплетающие внутренности обидой и беспомощностью.

 

-/-

 

Целые три часа ужина он прекрасно отыгрывал свою роль, улыбаясь и говоря так, будто и он, и его собеседники из себя что-то представляли. Он умел быть светским человеком, владел притворством и искусством лести, но под конец духота и безликость собеседников всё же сморили его, и Мин поспешил откланяться.

 

Вечером становилось гораздо холоднее, чем днём, и железные бортики палубы покрывались льдистым налётом. Юнги просто шёл вперёд, не разбирая уровней и людей вокруг, дотлевающая сигарета уже два раза обжигала его пальцы, и Мин столько же раз чиркал спичкой, что бы зажечь новую.

 

Пустота. Ему казалось, что он бредёт по пустоте и к пустоте, а солёный морской воздух горчит, уничтожая его внутренности, словно готовит к погребению. Мысль о мужчине-художнике выветрилась вместе с ароматом дамского парфюма, въедавшегося в ткань посильнее табачного дыма, и теперь Юнги просто размыто размышлял, не будет ли проще просто покончить со всем, пристрелив себя из револьвера.

 

Прожить всю жизнь будучи лишь манекеном, которому не положено иметь чувства? Юнги оглянулся на проходящую пару аристократов, попытался прочесть в их фигурах и голосах то же самое, что тяготило его, но обнаружил лишь привычные маски. Неужели он один ощущает на себе вес глупой системы? Неужели один осознаёт, сколь бесплодна и разрушительна та пьеса, которую они все так старательно играют?

 

Юнги дошёл до носа корабля, пустого и безлюдного, так и не найдя для себя ответов. Нос парохода рассекал воды с раскатистым грохотом, хорошо слышным здесь, на самом краю ледяной бездны, и Мин не удержался от искушения перегнуться через ограждения, чтобы взглянуть на оглушительные фонтаны.

 

— Не стоит выглядывать за борт! Слишком легко поскользнуться.

 

Голос незнакомца, глубокий и звучный, с тугим звучанием согласных и акцентом, напугал мужчину, и он в ужасе схватился за поручни, удерживая равновесие. Волны внизу рассекались в пену, и, казалось, приближались, заставляя Мина задышать учащённо и сбито, до побеления вжав пальцы в ледяные опоры. Действительно, не стоит. Это того вовсе не стоит.

 

Юнги отшатнулся от края, разворачиваясь к говорившему и тут же застывая повторно: перед ним, разбавляя звёздный океан атлантического неба красным вкраплением сигареты, стоял мужчина-художник с нижней палубы и улыбался сухими губами.

 

— Простите, я напугал вас. Вы не собирались прыгать..

 

Юнги озадаченно приподнял бровь, запоздало осознавая значение сказанного.

 

— Конечно, нет. — слова выходили с трудом, и Мин слегка отвернулся, не желая представать перед мужчиной в таком расхлябанном, потерянном состоянии. — Ни один джентельмен не опустится до такой трусливой кончины.

 

Мужчина задумывается и подходит к Мину ближе, протягивая сигарету.

 

— Не хочу оскорблять вас, но некрологи всегда говорят обратное.

 

У промышленника свои сигареты в кармане брюк, но он послушно принимает одну от художника и даже позволяет поджечь её спичкой. От звёзд и луны на палубе почти светло, и, закуривая, Юнги воровато разглядывает мужчину рядом, подмечая неровности его кожи и косматые брови, царапины на пальцах и крепкую, вздымающуюся от дыхания грудь под расстёгнутой на несколько пуговиц рубашкой.

 

Хочется говорить, но слов не находится. Мужчина тоже несколько раз кидает на Мина внимательные взгляды, но более не говорит ничего, выдыхая белёсый дым в пропасть чёрного неба.

 

Юнги ощущает себя одиноким и пустым, выкуривает остатки всякой решимости и выдержки, остатки желания удерживать в себе всё то, что ранит его изнутри так сильно:

 

— Как тебя зовут?

 

Мужчина словно расцветает от вопроса, поворачивается к Мину и смотрит мягко и дружелюбно, не давая промышленнику смутиться от бесцеремонного вопроса.

 

— Ким Намджун. А вас?

 

Так просто и без изысков. Просто узнать имена друга, без указания статуса и богатства, будто одно имя и есть то достаточное, что нужно для начала общения между двумя людьми разного социального происхождения.

 

— Мин Юнги… — промышленник чувствует себя глупо, впервые разговаривая с кем-то настолько отличным от себя, что общение с ним не регламентируется никакими правилами или сценариями.

 

Они с Намджуном могут просто говорить о чём хотят? Просто..Вести разговор? Юнги смотрит на нового знакомого смущённо и изучающе, окончательно убеждаясь: он ему интересен, и, пусть он окажется таким же обманщиком, как остальные, пусть уничтожит Мин Юнги в глазах общества — Мин впервые за свою жизнь тянется к свободе так сильно и готовится поставить на кон всё, что имеет.

 

— Господин Мин? Тот самый господин, о торжественном вхождении в наследство которого на протяжении целой недели писали в каждой газете? — Намджун присвистывает и закладывает руку в карман, возводя взгляд к небу, а Юнги кажется, что мужчина и есть тот источник, с которого проецируются звёзды. — И при этом вы на нижней палубе, совершенно один, а в ваших глазах заметны слёзы?

 

Мин не плакал, сколько себя помнил. Брат рассказывал, что в детстве отец сильно наказал его, плачущего над умершей собакой, и с тех пор у Мина в глазах не проглядывалось не только слёз, но и любых других эмоций. Словно зеркало его взгляда помутилось, не пропуская света, и Юнги не торопился протирать его, считая подобную хладнокровность полезной в реалиях напускной светской жизни.

 

Но Намджун видел. Не насмехался, наоборот, смотрел даже как-то ласково, замечая, что Мин не может проговорить и слова из-за сжавшегося от внезапных чувств сердца.

 

— Я просто…

 

Намджун выжидающе приподнял брови, но Юнги понял, что не может. Как бы не располагал к себе человек рядом, как бы Юнги не хотелось просто отпустить всё и сдаться в объятия того неизвестного, что принесёт ему искренность, казалось невозможным вытащить из души противный комок боли, доставляющий ему столько страданий.

 

— Господин Мин, для любого человека нормально чувствовать себя плохо. Даже для джентльмена из высшего общества.

 

Юнги отвернулся и быстро оттёр глаза: действительно, влажно. Впервые за двадцать лет влажно, но Юнги не почувствовал свободы или облегчения, наоборот, ощущает слишком оскорбительную для себя уязвимость, которая подстрекает не к дальнейшей искренности, но к злобе, подавлению. Всему тому грубому и гордому, что вернёт Мину ощущение превосходства, и он поворачивается к мужчине вновь подобравшись и заковав мимику в маску, чтобы попрощаться как можно холоднее и презрительнее.

 

— Простите, я вынужден удалиться. — Мин разворачивается и уходит, внутренне полыхая от негодования и обиды на Кима и себя, но Намджуна это, кажется, нисколько не впечатляет, потому что он перегоняет мужчину, преграждая ему дорогу.

 

— Постойте, господин Мин. Я вовсе не хотел оскорбить вас упоминанием этой слабости, лишь оказать посильную поддержу. — Юнги хмурится сильнее, и Намджун вздыхает, смиренно опуская руки в карманы, — Но если она вам не требуется, я не смею досаждать. Господин Мин, вы красивы нежной, редкой красотой. Не поймите превратно, просто я художник и моя работа — видеть красивых людей и запечатлевать их на своих полотнах.

 

Какая нелепица говорить мужчине, что он нежен. Блистать красотой и нежностью — удел милых дам, для их же кавалеров подобные слова должны прозвучать как оскорбление или, хуже, как подозрение в чём-то греховном и непристойном, достойном, разве что, отлучения от церкви.

 

Но из уст Намджуна это не звучит таковым. Юнги не ощутил прежней уязвлённости или обиды, когда заглядывает в доверчивые глаза Кима, так и сочащиеся искренностью и теплом, и это окончательно сбивает его с толку, вызывая лишь желание бежать от этого человека, вызывающего у него такие непонятные и противоречивые эмоции.

 

— Вы хотите нарисовать меня?

 

Намджун улыбается и кивает, не спуская с Мина внимательного взгляда, окончательно, последним точным ударом выбивая из-под его ног всякую основательную почву, сам того не понимая подталкивает Юнги к тому, чтобы ему захотелось согласиться.

 

— Нет, я не нуждаюсь в этом. Извольте уступить дорогу.

 

Он снова делал это — запирал себя под маску. Он не должен руководствоваться эмоциями, более того, его священный, данный богом, долг подавлять в себе любое неповиновение разуму ради сохранения силы, достоинства и статуса. Именно поэтому его ответный взгляд на художника так холоден, а подбородок вздёрнут, являя раздражение и гордыню. Ещё немного, и Юнги просто обойдёт мужчину, который, вероятно, даже не поймёт, что в этом действии кроется противоречащая этикету уступка, на которую Мин готов пойти исключительно из-за низкого положения своего собеседника, но доводить до этого не приходиться.

 

Намджун грустнеет, и отходит в строну, освобождая путь, но глаз всё равно не опуская.

 

— И всё же подумайте. Я смогу показаться вам много такого, чего вы в себе никогда не замечали. Это принесёт вам освобождение.

 

Мин раздражённо мотает головой и шагает дальше, отгоняя неприятное послевкусие после их разговора. Он знал, что поступает правильно, но неясная неловкость подтачивала изнутри, какая-то часть сердца почти кричала, что он был непозволительно груб и упустил что-то важное.

 

— Я буду здесь завтра на закате и принесу свои работы! Приходите, если всё же передумаете. Я клянусь, вы не пожалеете!

 

От этого полного надежды крика сделалось больно, и Юнги ускорил шаг, не чувствуя ни тела, ни души, только сердце, рвущееся к художнику с безумной силой, но при этом хорошо понимающее, что его хозяину не хватит силы прийти на нос корабля завтра.

 

-/-

 

— Право же, не думала, что ты заинтересуешься искусством. — казалось, эмоциям просто не удержаться внутри Соль, и она лопнет как лампочка: такой вдохновлённой и суетливой она стала, когда Мин пришёл в её каюту и попросил показать пару картин, которые она выкупила на недавнем аукционе. — Работы этого художника кажутся странными, но я всё равно купила их из жалости. Бедняжка, на его картинах не поднималась ни одна рука, кроме моей. — Девушка выхватила из рук замешкавшейся прислуги очередное полотно и приставила его на диванчик к остальным, вставая рядом с Мином. Её возбуждение мешало мужчине сосредоточиться, но картины достаточно быстро утянули его в свою пучину, заставляя задумчиво поднести руку ко рту. Искусство сегда внушало Юнги неконтролируемый ужас, особенно если оно проявлялось в картинах, и Мин ничего не мог с этим поделать.

 

В шестнадцать он вместе с друзьями, выходцами из таких же обеспеченных семей как его, посетил картинную выставку крайне популярного в то время художника. Весь высший свет был взбудоражен ею, дамы воспевали талант живописца, говоря, что он создаёт праздник мазками тусклой краски, а джентльмены расхаживали с важным видом, делясь глубокими познаниями в живописи на вечерах и званных обедах.

 

Даже в день визита Мина (последний, как он узнал позже) в залах царила атмосфера светского лоска, и Юнги получил чёткое представление о том, какие эмоции ему стоит демонстрировать, едва пройдя в помещение. Это была не сложная роль, и Мин широко улыбался, предвидя привычное скучное времяпровождение, но всё резко поменялось, стоило ему взглянуть на одну из картин.

 

В ней не было праздника, и не было богатства. Она кричала, протяжно и тяжело, так оглушительно громко, что Мин почти отшатнулся, с трудом беря себя в руки. Он оглянулся: люди продолжали ходить счастливыми от картины к картине, и ничто, ни единая тяжёлая мысль не трогала их лощёных лиц, в то время как Юнги почти не помнил себя от испуга. Он перешёл к другой картине и всё повторилось снова, заставляя юношу зажмурится и отвернуться, дышать так тяжело и сбито и недоумевать на себя: что в картине обычного светского пира могло так сильно его потревожить?

 

— Господин, вам не хорошо? — рядом с ним стоял неряшливый старик с прозорливыми, жидко-голубыми глазами и худой рукой, с истончившейся от старости, пигментированной кожей, которой он осторожно коснулся плеча юноши.  — Пойдёмте, присядем и вам полегчает. — Он повёл его к мягким скамьям, и Мин не мог сопротивляться, продолжая испуганно оглядываться то на старика, то на картину, то на смеющихся друзей в другом конце зала, даже не заметивших его отсутствия.

 

— Итак, как вам понравились эти картины?

 

Юнги взглянул на старика потерянно и хмуро, и уже хотел соврать, сказать так, как говорило о них общество, но всё та же пророческая мудрость во взгляде старика не дала ему этого сделать.

 

— Мне не понравилась выставка. Это слишком страшные картины.

 

Глаза мужчины вдруг округлились и заблестели, и он словно бы даже едва заметно затрясся, не отводя от юноши цепкого взгляда.

 

— Разве? — проговорил он после недолгой паузы, — Разве на них не изображены обычные светские мероприятия, которые вы, господин, наверняка любите и посещаете с завидным постоянством?

 

Юнги сцепил пальцы, не в силах побороть эмоций. Было страшно неловко признаваться в своём глубоком переживании перед совершенно незнакомым человеком, в душе вилось внезапное одиночество от того, что он был единственным среди такого плотного потока людей, кто испытал подобное.

 

— Кажется, да, но на первой у входа картины каждое лицо перекошено, а лик невесты бледный, как сама смерть. — он смущённо опустил голову, а старик вновь положил ссохшуюся ладонь на его плечо, и на его веках показались слёзы. — Почему вы плачете? Я сказал что-то непристойное?

 

— Нет, нет, мой мальчик, ты сказал именно то, что должен был бы сказать каждый человек в этом зале. — Старик отёр слезу и оглядел выставку твёрдым, гордым взглядом. — Я бы хотел, чтобы так их увидело больше людей, но даже если лишь ты один оказался достаточно зрячим, моя работа уже стояла того, что бы её проделать.

 

Старик был растроган крайне сильно, и Юнги от чего-то хотелось обнять его и успокоить, но это не было принято и всё, что он сделал, это написал свой адрес на скомканной брошюрке выставки и протянул её старику.

 

— Вы могли бы написать мне и рассказать, как вы создали эти картины. — Юнги хотел добавить «пришлёте мне эти картины», но в действительности он не хотел их видеть ни одной лишней секунды. Ужас, испытанный им был столь глубоким, что Мин зарёкся ходить по выставкам, и, кажется, старик-художник прочёл это по его лицу и отстранил руку с листовкой.

 

— Нет, не стоит, господин. Всё, что я хотел вам сказать, вы уже увидели. Надеюсь, этот опыт не напугал вас слишком сильно, что бы отвернуться от живописи.

 

Мин отрицательно замотал головой, хотя чувствовал обратное, и старик покинул выставку, видимо обойдя её всю на прощание, и Юнги покинул помещение следом, едва старик скрылся в проходе.

 

С тех пор прошло много времени, но страх жил и восставал из дрёмы, стоило Мину снова увидеть картины. Сейчас они были совсем другими, не такими пугающими как на той выставке, но всё ещё обнажающими душу, слой за слоем избавляющими её от масок, напоминая, сколь трепетна и чувствительна, разнообразна в своих проявлениях и эмоциях она может быть в нагом состоянии. Юнги пришлось на секунду зажмурится, смиряясь с такой открытостью: это неприятно и страшно, чьи-то безличные ладони и взгляды словно ощупывали его изнутри, но он хотел испытать всё это до того, как зайдёт солнце, а он останется в каюте вместо того, чтобы пойти к художнику.

 

Он должен понять с чем ему придётся столкнуться, если он всё же согласится. И когда он вдруг видит в геометрически квадратном, без намёка на привычную анатомию, лице с картины самого себя, покарёженного и серого, с пеплом вместо глаз и дырой вместо сердца, он больше не может сражаться с очевидным: сколько бы он себя не утягивал, сколько бы слоёв грима не накладывал, он всегда будет чужим на этой бесконечной и глупой ярмарке пустословия.

 

-/-

 

Закатные лучи играют искрами на карем контуре глаз художника, и Юнги просто глубоко дышит, позволяя себе погрузиться в этот сладостный трепет.

 

Перед ним папка с работами художника, и в каждом полотне Юнги видит человека, чьи мысли и переживания выглядят понятно и объёмно. Теперь Мин понимает, почему Намджун вызвал у него опасения: он, как и старик-художник, как и его выставка, как всё искусство, направленное на выявление правды, вскрывает душевную сердцевину единым взглядом, от которого не скрыться и который не обмануть. Намджун уже всё увидел, и теперь может делать с ним, фактически, что угодно, но предпочитает перенести это знание на бумагу, которую, хочется надеяться, кроме них никто не увидит.

 

— Вам некомфортно? — Ким с осторожностью заглядывает в его глаза, и Юнги прячет их, поспешно моргая. Да, ему некомфортно, и не только потому, что рядом с ним явно талантливый художник, но и потому, что этот художник — приятный, красивый и молодой мужчина, к которому Мин тянется, продолжая себя удерживать. — Не стоит, рисунок не будет достоверным, если вы будете так волноваться.

 

— Разве люди не особенно уязвимы, когда волнуются? — слова приобретают совсем неуверенные нотки, и Намджун спешит закрыть папку прямо в руках Мина, не давая ему и дальше рассматривать рисунки, словно забирает задание у неумелого ученика, не оправдавшего ожиданий.

 

— Мне не нужна ваша уязвимость. Только искренность, а в искренности нет ничего недостойного.

 

Намджунов голос звучит будто из иного мира, и Юнги всё больше и больше отвлекается от реальности, от масок, от своей неуверенности, которая так сильно ему на самом деле мешает.

 

— В моём мире искренность хуже греха.

 

Юнги осторожно вытягивает руки из папки, и долго собирается с духом, прежде чем всё же повернуться и взглянуть на художника ответно. Тот совсем близко, смотрит с неким пониманием, от которого в груди заметно теплеет, и Мин выдыхает остатки нервозности, насильно отталкивая все те условности, стягивающие его, наконец отдаётся ощущению оголённости каждой мысли и каждого чувства, в ответ видя тоже самое.

 

— Тогда в моём мире вам будет куда приятнее. — Намджун улыбается и убирает папку, чтобы вновь оказаться гораздо дальше, но более внимательно.

 

Намджун рисует его в самой просто позе из возможных, сидящим на скамейке под фонарём, и Мин не может видеть его лица, пока тот не выходит из накопившейся за время тени вечера, протягивая рисунок.

 

— Вам так чужда это чопорная одежда..

 

— Предлагаешь нарядиться в твою? — выходит слишком резко, ведь диссонанс действительно огромен. На листе Юнги видит кого-то отдалённо похожего на себя, но при этом не ощущает чужеродности, не претыкается о нежные черты глаз и не оскорбляется чувственностью губ, лишь в нелепом костюме видя неровность.

 

— Даже она бы пошла вам больше этого широкоплечного балдахина.

 

Невольно хочется действительно выглядеть так, как видит его Намджун: хрупким и гибким, так естественно трепетным и всё равно сильным, и он врезается взглядом в зрачки Кима, смотрит на себя в их отражении, разочаровываясь: в любом физическом зеркале он будет лишь недостаточно мужественным и уродливым в этой несостоятельности, и только на бумаге этого странного человека он такой, каким на самом деле хочет являться.

 

— Тогда я оденусь проще и ты нарисуешь меня снова. — бросает Мин презрительно и резко встаёт, сбивая поволоку эмоций. Слишком глубоко, аура этого Намджуна тянет его на самое дно, на которое страшно опускаться. Оно веет опасностью, кричит о том, что не даст подняться, когда это путешествие закончится и они в последний раз зацепят друг друга взглядами в многолюдном порту Америки.

 

— Господин Мин, постойте. Зачем вы плывёте в другую страну?

 

— Жениться. — от одного слова горько, но следующее горчит ещё сильнее, — И зарабатывать деньги. Делать всё, что сделает меня и мою семью ещё более привилегированными в обществе..Чтобы мать не подумала упрекнуть меня в непристойном равнодушии или лени.

 

Намджун печально улыбается от последних слов, и, сложив рисунок в папку и обвязав застёжками, поднимается вслед за мужчиной, явно готовый сопровождать его, что совсем не вписывается в планы Мина, но он не смеет спорить.

 

— А я еду, чтобы открыть свою маленькую выставку. — Океан за бортом грохочет, насыщая воздух солёной влагой, а звёзды сияют сквозь мёрзлый воздух и словно позванивают своим свечением. — Знаете, у художников вроде меня очень мало возможностей добиться признания в этом обществе, которое боится выбросить доставшееся от предков кресло, а за иные изменения и вовсе..Призывает почти к инквизиции.

 

Юнги ухмыляется едва заметно и слабо, но даже это изменение не укрывается от глаз художника, который начинает говорить ещё вдохновлённей.

 

— Но в Америке шанс куда больше, и я надеюсь использовать его, чтобы больше людей узнало свои истинные лица.

 

В Намджуне горела мечта, и свет её перекрывал свечение луны, звёзд, и всей вселенной вместе взятой. Юнги ощущал себя странно потерянным рядом с этим простолюдином, а истинная дешевизна его жизни по сравнению с жизнью Кима вводила его в исступление и создавала слишком много вопросов, на которые Юнги боялся ответить.

 

Он взглянул на Намджуна, кажется, полностью изменившегося с их первой встречи, и опустошение исчезло, сменяемое глубоким уважением к художнику. В его наряде больше не ощущалось ветхости — Юнги видел лишь глубокое посвящение искусству в потертостях тканей и неумелой штопке вокруг заплаток; грубость рук более не бросалась в глаза и казалась столь же изящной, как души, с чуткостью пророка и твёрдостью скульптора, вырисовываемые этой самой рукой на полотнах. Его лицо..Оно пленило, оно сосредоточило в себе всё тепло мира, оно было честным и благородным, с такой открытой глубиной глаз, которую ни одно живое существо никогда не позволяло видеть посторонним. Юнги вспоминал людей, нарисованных Намджуном, и представлял, что было бы, будь Ким способен нарисовать себя как одну из своих моделей: мир увидел бы подлинно божественный лик в людском воплощении.

 

Наваждение не покинуло глаз Мина, даже когда Намджун взглянул ответно и протянул руки, чтобы за плечи остановить Юнги от дальнейшего движения.

 

— Уходи со мной, Юнги. — Намджун оглянулся, убеждаясь что на палубе царит безлюдье, и осторожно, будто боясь тяжёлого удара, потянулся сухой ладонью выше, на основание шеи, а потом и вовсе дрожаще тронул пальцами скулу мужчины. — Давай вместе сойдём завтра с этого корабля и сядем на другой, на котором ты не будешь богатым дельцом, который едет на пожизненную каторгу.

 

Мин не двигался и не позволял себе думать ни единой секунды, чтобы не передумать и не оттолкнуть такого искреннего и прекрасного, выражающего их общее переживание, человека. Намджуновы пальцы ощущались нежно и прохладно, пускали холодок от робкости нажатия, и Мин глубоко дышал, пытаясь найти в себе силы прикоснуться ответно.

 

— Ты уже оплатил билет.. — Рука дрожит, и внутри уже зреет возмущение, но Юнги не даёт им место, одним резким движением прижимая чужую ладонь на своей щеке ближе, тонкими пальцами стягивая крепкие костяшки художника и внутреннее сотрясаясь от непристойности происходящего.

 

— Я выиграл его в карты и с радостью проиграю ради нахождения рядом с тобой.

 

Юнги слабо улыбнулся, и нерешительно поднял вторую руку, чтобы обвести чужие подбородок и скулы, кромку чёлки и гребешок ресниц Кима, в таком чувственном жесте поощряя художника подойти ещё ближе, заталкивая их обоих в тень.

 

— Моя душа черства как камень, а силы духа хватает лишь на притворство. Я не нужен тебе.

 

В голове сотни вопросов, но когда они разговаривают, Юнги не покидает ощущение полного и безусловного понимания, словно небо уже связало их единым сердцем и разумом, давая столько очевидных и от того не нуждающихся в озвучивании ответов, что они могут понять друг друга с полуслова.

 

Намджун качает головой и улыбается, слегка печально и очень горячо, привлекая внимание Юнги к своим потрескавшимся губам, так заслуживающих самых тёплых и ласковых поцелуев.

 

— Это твоя маска. Но я покажу тебе тебя настоящего, создам сотни и тысячи твоих портретов, чтобы ты поверил. Юнги, ты готов бросить всё ради бедного художника, рядом с которым тебе не придётся притворяться?

 

«Да», согласие рвётся из сердца, но Юнги осаждает себя, не позволяя поддаться эмоциям и дать обещание, которое потом будет нести из чувства долга, а не истинного желания. Слишком быстро для таких решений, слишком радикально для жизни Мина, и поэтому мужчина тушуется и опускает чужую руку, слегка отстраняя от себя художника.

 

— Ты предлагаешь мне лишиться всего.  

 

Намджун слегка улыбается и почёсывает затылок, смотря на Юнги без раздражения или торопливости. Мин, не смотря на свои слова, продолжает терзаться, впервые в жизни допуская возможность ухода из привычной, ненавистной клетки, но присутствие Намджуна успокаивает его, и он не может долго сдерживать ответный, потеплевший взгляд.

 

— Когда ничего нет, и терять-то нечего.

 

Вот так просто. Так очевидно и от того даже слишком шокирующе. Словно деньги и вес в обществе, все те вещи, которые зовут благородными и за которыми с детства приучают гнаться, не стоят и грамма той свободы, которую ему предлагает Намджун.

 

— Будет сложно и иногда даже больно. Я не предлагаю беспроблемную жизнь, и не обещаю, что у нас всегда будут деньги на плотные обеды, но это пустяки, если у нас будет поддержка друг друга.

 

Юнги происходящее кажется сном, потому что ещё пару часов назад он смущался одной мысли о нахождении с художником так близко, а сейчас всерьёз готовится..

 

— Я должен подумать. — говорит и сжимается, от сильного внутреннего противоречия, потому что две грани в его сердце слишком сильны, чтобы подавить одна другую. Намджун же вновь просто кивает и протягивает Юнги рисунок, слегка смазавшийся, за время нахождения в папке, но по прежнему безмерно ценный.

 

— Тогда я буду ждать тебя завтра, в полдень на этом самом месте. Я буду ждать твоего решения, Юнги, которое ты примешь самостоятельно.

 

-/-

 

За завтраком улыбка Соль сияет острее солнечных бликов на гранях хрустальных бокалов, а голоса её подруг и их кавалеров как никогда зазнаисты и ядовиты. Политика, деньги и восхваление корабля, который столько жизней обручил с даже на суше недосягаемой роскошью; Юнги старается не вслушиваться, потому что на каждое слово этой бессмысленной болтовни в воспоминаниях всплывают слова художника, просторечные, сказанные с акцентом и неправильной расстановкой ударений, но всё равно почему-то весящие больше, чем всё золото и банкноты, о котором говорили здесь заплывшие жиром миллионеры.

 

Юнги нервно посматривает на часы: десять часов дня. Всего триста двадцать минут осталось от той ночи, что, казалось, тянулась бесконечно, но так и не помогла Юнги продвинуться в принятии решения.

 

Он пытался думать и пытался чувствовать, он исписал с десяток листов, пытаясь прикидывать расходы вольной жизни и сцены совместной жизни с художником, от которых в душе разжигалось непристойное. Он не должен идти на поводу своих обнажённых желаний в той же мере, в которой не должен руководствоваться лишь денежным расчётом промышленника, и, сводя две эти противоположности вместе, Юнги не получал никакого удовлетворительного для себя компромисса, который внушил бы ему уверенность.

 

Любой его ход подразумевал жертвы, и Мин ощущал, как они растут с каждой минутой задержки решения.

 

— Скоро вернусь, хочу проверить кое-что в каюте.

 

Час. Юнги не представляет, что его душу можно обнажить больше, но с каждым новым взглядом на рисунок Намджуна всё новые и новые слои покидают облик Мина, делая его самого для себя понятным.

 

Вот его руки: тонкие, горящие изяществом, но лежащие так скупо и строго поверх острых коленей, будто их забили в колодки. Когда в последний раз они касались чего-то кроме чернильных бумаг?

 

Вот его губы: тонкие, но на бумаге словно припухшие, жадные и слегка тёмные от того открытого румянца яда, что наносит на них истинное едкое остроумие Мина, отринутое суровым воспитанием ещё до того, как оно успело целиком сформироваться. Когда он говорил, что думал, не взирая на лица? Когда не проглатывал обиды, благопристойно обыгрывая их смехом вместо того, чтобы облегчить душу оскорблением?

 

Вот глаза: острые и цепкие, сияющие властью, как позолоченным боком наградного кубка, но даже в этом властолюбии читается что-то тёплое, что-то, что ещё может содрогаться и трепетать, улыбаться счастливо и малость надтреснуто из-за неуверенности: жажда любви, жажда понимания и простых, молчаливых объятий.

 

Юнги видит всё это в себе так отчётливо, что в уголках его глаз скапливается скупая влажность, и он совсем не торопится от неё избавляться: на этом холсте и в этой слабости он впервые глубоко дышащий, ощущающий свои руки своими руками, а губы — своими губами, в которых признание пускай и грязное, но такое искреннее — стоит Мину спуститься по трапу на последней остановке, и они будут покрывать поцелуями прекрасные в своей неприглядности руки художника, подарившего Мину самое честное зеркало из всех, сотворённых человечеством.

 

Нет. Нет, он не может. Слишком откровенно и слишком хорошо, чтобы не оказаться пустой приманкой. Юнги в последний раз смотрит на картину и сминает её, бросает под стол и тянется за графином, наполненным алкоголем. Нет, он не должен: на этом корабле его семья, а в конце морского пути ещё один разворот, в котором он — успешный промышленник и семьянин, жестоко отчитывает своих детей за непослушание и бранится с Соль, холодною и равнодушною после беременностей, — а за дверями их дома счастливо и роскошно доживает свой пустой век его мать, слепо уверяющая, что они справляются с этой жизнью хорошо.

 

Хорошо ли? Откуда уверенность? Юнги видит последние тридцать минут на своих часах, нечаянно топчет нагой смятый комок своего отражения когда подлетает к шкафам, начиная собирать вещи. Совсем немного одежды и чек на не слишком большую, но и не малую сумму денег, чтобы если вдруг он решится, а Намджун обманет, не оказаться совсем без всего в на пустующей пристани.

 

Пятнадцать минут. Мин не думает, лишь бежит вслед за своим разбушевавшимся сердцем, не замечая, что без разбору расталкивать и благородных джентльменов, и грязных на язык рабочих. Он не собирается сходить, не собирается рвать со своей никчёмной жизнью, но отпустить Намджуна так просто, не взглянув в последний раз, кажется расточительность, достойной лишь казни. Да, это будет казнь, она будет обдавать его тугой болью каждый раз, когда он будет видеть картины. Она будет скручивать его воспоминаниями при виде каждого корабля, выходящего из гавани. Несколько слов, один вечер, проведённый вместе, и скупое прикосновение, пригревшее щёку — Мин свирепеет от страха, что не успевает, и кромка радужки глаз Намджуна, яркая, как горные шпили под шквалом рассвета и выразительная, как их же твёрдость, но обветренная погодой, всплывает в его памяти ежесекундно, заставляя почти потерять свой чемодан в разнородной толпе: он не хочет отпускать своего пророка так просто.

 

Он успевает. Всё пропадает вмиг, и Юнги ощущает лишь свою улыбку, шальную и отчаянную, целой гаммой света распаляющуюся на чужом ясном лице, когда их с Намджуном взгляды встречаются.

 

Всё просто. Юнги больше не смотрит на часы и не мучает себя сомнениями: он должен сойти, и не только потому, что иначе его сердце будет похоронено здесь же, на вмиг опустевшем судне, но и потому, что Намджун тот самый свет и тот самый шанс, который нуждается в компаньоне.

 

Они нужны друг другу, так доверчиво и глупо, и Юнги сбавляет шаг, когда между ним и художником остаётся лишь небольшая группка рабочих с пожитками, чтобы лучше найти эту тонкую радостную грань в чужом взгляде, пророчущую облегчение и нестерпимое счастье.

 

— Ты пришёл.. Не оставил своего настырного художника без вдохновляющей музы.

 

Титаник замедляет свой ход, но Юнги плевать, потому что он подходит к мужчине ближе и даже чересчур настойчиво опускает руку на его щёку, настырно гладит большим пальцем скулы и глубоко дышит сухим запахом угля и пота, с готовностью сжимая ручки чемодана.

 

— Я словно не в себе, но не могу сдерживать это. Я хочу попробовать, даже если наши пути разойдутся уже на следующий день, и хочу увидеть себя самого ещё раз, целиком раскрытым тобой, чтобы понять наконец, кем я после всего являюсь.

 

Намджун смеётся мягко, а его рука оборачивается вокруг Миновой руки застывшей теплотой, когда воздух пронзает первый гудок пришвартовывающегося в последнем перед открытым океаном порту.

 

— Ты точно хорошо подумал? Ещё немного, и пути назад не будет.

 

— Ещё немного, и я начну думать, что это твоё намерение недостаточно твёрдо.

 

Свобода. На их руки озираются, именем Мина перешёптываются, но Юнги ощущает себя как никогда счастливым, когда их с Намджуном поравнявшиеся шаги одновременно вступают на гладкое дерево схода.

 

Это не до конца безмятежно, как хотелось бы: в его новой радости много грусти и есть страхи, вьюнок тоски по матери кружится в нём, как и смиренное ожидание новой, более грязной и менее удобной в быту жизни, но всё это ничто по сравнению с тем миром, который открывается ему во влюблённом взгляде Намджуна, так уверенно и так надёжно сжимающего его руку.

 

-Эпилог-

 

Намджун рисует обнажённое тело Юнги, пока тот мягко поглаживает себя, наблюдая за внешне грубыми движениями рук Кима по холсту.

 

— Юнги, ты прекрасен.

 

Мин усмехается, по привычке самодовольно, но Намджун прекрасно чувствует этот звук, видит в нём мягкие полости привязанности и благодарности, нащупывает лёгкий страх быть отвергнутым и снижает давление на грифель — чтобы достоверно написать нежную сторону Юнги потребуется писать лишь весенним ветром и бархатом лепестков сакуры, но пока он может лишь сделать штрихи максимально невесомыми.

 

— Как иначе? Я прекрасная муза прекрасного художника.

 

Штришок. Чуть больше тени в районе впадинки под губой и на шее, покрытой красноватыми следами, и Намджун улыбается счастливо, когда картина целиком совпадает с тем многогранным и всепоглощающим чувством, что он носит в своём сердце.

 

— Моя муза жадная и настолько страстная, что я слишком явно хромаю, когда иду на работу.

 

Мин самодовольно очерчивает раскрытой ладонью свои ключицы, и Намджун тянется перерисовать руку: так, с добавлением некой кокетливости, действительно смотрится лучше, и Ким щурится от довольства.

 

— Твоя муза совсем не виновата, что у её художника такое прекрасное тело.

 

Ким едва заметно краснеет и подписывает рисунок прежде, чем придано присесть у ног Мина, демонстрируя рисунок и получая короткие поцелуи за работу и ласковость.

 

— Ещё немного, и я создам совершенное отражение.

 

— Ты уже. - Юнги ласково провёл ладонью по непослушной шоколадной шевелюре любимого, и многозначительно взглянул в угол комнаты, заваленный рисунками, - Нарисовал тысячи и тысячи меня на ошмётках бумаги, и каждый — передан с ювелирной точностью. Ты невероятно талантлив.  

 

Добродушная, мягкая, как детское доверие, улыбка расцветила лицо Кима, и он приподнялся на коленях, соединяясь с прохладными губами Юнги. Поцелуй неторопливо перетекал меж их устами, сладкий и желанный, уютный в привычной нежности, и Юнги в последнюю очередь хотелось прерывать его, но был час ещё ранний, а его ждала работа. Ким не мешал собираться, проявляя смирение, и лишь на выходе перехватил Мина для минутной ласки — заряда сил, чтобы работа прошла легче.  

 

На ужин у них мясо и вино: плод их общего труда, у Намджуна — в галерее, у Юнги — в маленьком издательстве, в котором он перепечатывает рукописи на машинке.

 

Красная жидкость заполняет бокалы, и эфемерная тень в лицах мужчин растворяется с каждым глотком, уменьшаясь лишь до едва заметной тоски по тому, что никак не изменишь.

 

— Два года прошло.. Они не были целиком радостными из-за денежных трудностей и всех наших ссор, в которых я был инициатором, и сегодня я бы хотел извиниться за это перед тобою, Намджун. — Юнги замолкает, его образ всё ещё самоуверенный, хватающийся за свою силу, но мягкое прикосновение Кима к его руке слегка плавит крепления, заставляя Мина улыбнуться виновато и счастливо, — Я много раз проклинал тебя за то, что мы сошли с того корабля. Много раз рвал твои работы и вёл себя как идиот, но сейчас я хочу, чтобы ты знал, что я всё ещё пойманный тобою мальчик, который понимает себя только когда смотрит в твои прекрасные глаза и видит в них...Что ты не жалеешь о том, что предложил эту авантюру

 

Намджун растроганно улыбается, его загорелая кожа лоснится от света закатного солнца, впрочем, целиком его перебивая: для Юнги он всегда светило и причина, мир просто не может быть красивым и дружелюбным, когда намджуновы губы не трогает счастливый изгиб, а щёчка не затемнена ямочкой.

 

Их пальцы сплетаются сильнее.

 

— Я бы тоже хотел извиниться. Я возлагал на тебя порой непосильные надежды, был непоследовательным и непозволительно легкомысленным… Эта новая жизнь оказалась для тебя куда более тяжёлой, чем я мог себе представлять, но ты справился. Я горд и благодарен за все работы, которые ты позволил мне написать и всю красоту, которую помог увидеть. Юнги, — он запинается, чувства теснятся в его повлажневших глазах и Мин спешит приласкать его, поглаживая одной рукой по упругой щёчке, чтобы Ким успокоился. — Я так благодарен тебе, Юнги, что ты пошёл со мной тогда, оставив всё. До встречи с тобой, я..Просто не осознавал, насколько был одиноким, и...

 

— Ты буквально спас меня от смерти своей смелостью. - шепчет Мин, замечая, что эмоции Джуна становятся всё более неконтролируемыми, а потерянность во взгляде — заметной.

 

— Нет. - Молвит Ким уверенно, и приближается к мужчине ближе, чтобы прямым, твёрдым взглядом заглянуть в глаза Мина, — Мы оба спасли друг друга.

 

Нет никакой возможности, чтобы встретить годовщину без содрогания: смерть, такая работящая в тот день два года назад, забравшая и детей и стариков, потопившая то, что людские языки провозглашали непотопляемым, обошла их стороной, словно Намджун знал не только истинные лица людей, но ведал судьбами: струсь он или не предложи сойти на другой корабль, сколь бы велика была вероятность насмерть замёрзнуть в океане, так и не узнав какого это — дышать полной грудью рядом с тем, кого любишь.

 

Юнги отставляет бокал и первым тянет супруга в объятия: их никто не повенчает, но они носят клятвы в сердцах друг друга и простые серебристые кольца на безымянных пальцах, всегда помня о том, как спасительна была их любовь. Они не знают сколько ещё им предначертано, и предпочитают наслаждаться каждой минутой, каждым поцелуем, как и сейчас терпким и грубоватым, и работать над своим общим чувством со всем терпением и смирением, сколь бы тяжело и страшно это ни было.