Люди живут, чтобы спасти себя. Ты поймешь это в момент собственной смерти.
Улыбка Дадзая становится такой слабой, когда он выписывает последние подробности существования этого мира небрежным, беглым почерком. И, поставив точку, торопливо закрывает блокнот и удовлетворенно прикрывает глаза — потому что уверен, что финал близок.
Кажется, это приключение наконец подошло к концу.
Верится, по правде говоря, слабо.
///
Дадзая не очень-то волнует судьба мира. Его вообще волнует очень мало вещей, и мироздание будет последним пунктом этого случайного перечня. Не очень-то волнует, какими глазами будет смотреть на него Акутагава, когда они таки пересекутся — а они пересекутся, иного варианта быть не может. Сейчас важнее другое — перебинтованные запястья стянуты излишне сильно, и в руке, может быть, задрожит пистолет, который должен будет прервать жизнь его прежнего психиатра и нынешнего союзника.
Мори Огая не жалко. При всем, что он испытывал к нему, что-то можно сравнить с благодарностью, но тут же отрезвляло понимание того, сколько всего пошло не так из-за его вмешательства. Вечные стычки агентства и мафиози, основанные на какой-то древней, ничего не значащей вражде — когда ты побывал изнутри на обеих сторонах, приходит понимание, что обе успели прогнить и разложиться, даже если этого не видно на первый взгляд. Разрушенная психика многих людей, которым приходилось работать с Мори — о, он слышал и эту историю про доктора Ёсано, и про причины строгости Коё Одзаки, и про многих других людей. Мори отличался тем, что всюду использовал холодные расчеты, был готов жертвовать — людьми, деньгами, чувствами.
В отместку за лишение возможности смотреть в задумчивые мутные глаза и ощущать неровное дыхание Дадзай расскажет Мори историю своей жизни, отправив на память три пули подряд. Три пули — это три Дадзая, тот потерянный, испуганный и одинокий мальчишка, у которого двенадцать попыток самоубийства в неполные восемнадцать, черный плащ, который совсем не греет, перемотанный правый глаз, почти лишенный зрения, и ищущий характер, искреннее желание вырваться из мрака и темноты, попытки найти чертовы причины жить,
одна из которых рассыпается в прах прямо на его руках, дрожащих, не готовых принять такую ответственность, не готовых к тому, чтобы расстаться с мягкостью чьих-то бордовых волос.
Второй Дадзай носит плащ в цвет его любимой куртки, прячет руки в карманы, словно стараясь скрыть следы нечаянного прошлого и никогда не светить порезами на внутренней стороне запястья, отпускает нелепые шутки, раздражая тем самым всех, кто его окружает, приходит вместо работы на пустое кладбище к простому серому камню, чтобы оставить очередную белую лилию с красной гвоздикой, и искренне старается выполнять последний завет исчезнувшей причины жить — исчезнувшей, но оттого давшей намного более стоящий стимул не умирать никогда. И этому Дадзаю не страшна смерть: есть лишь «ты будешь вечно плутать во тьме» и «ты пытаешься найти смысл жизни в мире насилия, жестокости и убийств — и ты его не найдешь, ведь ничто в этом мире не сможет заполнить пустоту в тебе».
Это намного лучше призрачной гибели — разрушает хлеще, чем удары ножа, отнимает кислород лучше, чем затянутая на шее петля. Освежает, вбивается в голову гвоздем, замедляет шаги к высокому мосту. Не позволяет спрыгнуть с крыши, не утихая, стучит в висках.
Этот Дадзай держится, и отчего-то все еще жив: не убивает, не оказывается убитым, движением руки воплощает в жизнь свою пугающую неполноценность — стирать бы последствия так же легко, как чьи-то способности.
Третий Дадзай занимается именно этим: разрушает последствия, играя в бога. Пишет быстрые строки, описывает события, которые должны не случаться, откладывает в сторону листы — и вновь и вновь встречается с искаженным миром, сохраняя память о всех неудачных попытках.
Примерно тридцать раз — после двадцать первого он перестал считать — Ода умирал на его руках, и время уже отчаяться, только вот повторенные слова заставляют действовать дальше: вновь и вновь искать варианты, выписывать в блокноте новые подробности, искажать ткань мира. И, кажется, таки нащупать подходящий вариант.
Пусть даже ради этого варианта придется кое-чем пожертвовать.
(на время снова облачиться в черный плащ, который совсем не греет, и ощутить привычно леденящий запах одеколона, которым когда-то надеялся перебить запах крови).
В этой реальности нужно изменить очень многое, и медлить нельзя: Мори Огай, кажется, не ждет от него такого подарка прямо в данный момент, но, в целом, не выглядит удивленным, когда Дадзай наставляет на него свой пистолет — лишь снисходительно смотрит, даже не призвав охранников по щелчку пальцев. Дадзай и сам догадывается, что медик готов к подобной участи, и совсем не удивляется не тому, что на него хотят совершить покушение — тому, что именно Дадзаю пришло это в голову.
— Почему медлишь, Дадзай-кун? — с улыбкой произнес врач с привычной усмешкой. Дадзай внимательно посмотрел в тёмные глаза. Они не отражали ничего.
Ничего не произошло. Элис не поднялась в воздух, перерезав доступ пуль к горлу, и три выстрела в упор достигли своей цели. В момент собственной смерти Мори и не пытался себя спасти.
///
Дадзай режет руки — слишком острыми краями листов, бесчисленных отчетов и ненужных записей. Приходится просто терпеть. Терпеть Андре Жида с его солдатами, ни в коем случае не подпускать к нему ни Анго, ни кое-кого еще.
Кого-то еще не подпускать даже к себе.
Дадзай медленно идет по улице, в конце которой светится неоновая вывеска бара «Люпин» — и проходит мимо, с трудом преодолев желание на минутку приоткрыть скрипучую дверь и тяжелыми шагами пройти на минуту внутрь, облокотиться о барную стойку, обжечь горло горьким виски.
Но нельзя. Как и нельзя приближаться к Анго, к бывшему ученику Акутагаве, к…
Дадзай с улыбкой подставляется воющему ветру и не чувствует окоченевших ладоней. Цель оправдает средства.
(даже если эта цель сейчас глушит сакэ и только думает о том, как возьмет перьевую ручку и выведет первые слова своего романа).
///
Дадзай так чертовски устает от происходящего, но продолжает держать лицо. Потому что осталось недолго.
Мир успел донельзя примелькаться, и всё, что прежде забавляло, нравилось, развлекало, в один момент утратило весь смысл — и насмешки над Накахарой, которого явно злила необходимость быть телохранителем босса мафии — как, черт побери, важно это звучит! — и защищать от любых напастей ни-разу-не-напарника; и порой забавные встречи с пятью главами — слушать перепалки Коё и Эйса сперва было сущим наслаждением, но это тоже быстро надоело.
В оставшихся за спиной реальностях он, впрочем, еще никогда не заходил так далеко.
Никогда прежде Акутагава не оказывался в детективном агентстве и никогда прежде с ним не было еще одного человека.
Только вот, если все идет так хорошо, если канва этой реальности крепка и нерасторжима, если у всех, наконец, появилось то, о чем они мечтали…
…почему сердце так болит?
Дадзай курит какие-то элитные сигареты — променять бы на то дешевое курево, которое постоянно когда-то было с собой — с эгоистичным наслаждением вдыхает терпкий дым, переминает в пальцах сгорающий фильтр,
и совсем не думает о том, что здесь даже сильнее хочется смерти.
///
Дадзаю не выдержать: пока всё идёт так, как хотелось, и крупных изменений уже не будет, он решается сделать этот неразумный шаг, переступить через своё «должен оставить его» и вновь появиться на пороге старого бара, где у стойки жмурится белый кот с пятнами, а на соседнем стуле — величайшее достижение Дадзая: Ода, Ода, Ода, живой Ода, Ода с блокнотом возле стакана с алкоголем — что-то мутное со льдом, что так любил пить и сам Дадзай, который теперь вливает в себя бутылками дорогое вино — просто потому, что может.
И Дадзай, кажется, не сможет выдавить из себя ничего, кроме тихого «Одасаку» прерывающимся голосом — не потому, что не знает, что сказать.
А потому, что сказать нечего.
«Здравствуй, Ода, ты видишь меня впервые, но на самом-то деле ты мой лучший друг, ради которого я переписал реальность, стал боссом мафии, убил множество людей чужими руками? Кстати, как там твой роман, ты уже пишешь его?»
А потому — ни слова. Когда-нибудь Ода вспомнит эту случайную встречу, но…
…лучше пусть будет поздно, чем так.
— А знаешь, как тяжело было бороться с мимиком, сколько я всего сделал ради… этого, — для Дадзая истинное наслаждение произносить какие-то простые дурацкие слова, понимая, что его вряд ли будут слушать — и он знает, что нет дела Оде до какого-то случайного прохожего, и не надеется, что тот на мгновение ощутит дежавю, поймет, что где-то, когда-то, не здесь…
Не понимает, вестимо. Роняет «не называй меня Одасаку» и зовет врагом, и логически Дадзай может это обосновать, но что-то предательски скребет в районе сердца и не дает продолжить разговор. Останавливает от длительного молчания лишь одно.
Нужно ли вообще вдаваться в такие незначительные подробности, если Ода здесь, рядом и пишет свой роман?
Все просто прекрасно,
только слегка отравляет то, что Дадзаю не суждено его прочитать.
///
В глазах Ацуши — доверие. Как и в глазах Рюноске. И это чувство — разве это не гордость за то, что все сделано правильно?
Сейчас Дадзай знал — этот мир в надежных руках, и новый тандем, к счастью, не должен становиться повтором «двойного чёрного» — не будет очередных сломанных судеб, чьего-то саморазрушения, чьей-то неосознанной гибели.
Здесь ничто не должно исчезнуть — ни напряженное лицо Ацуши, ни доверие в глазах Акутагавы; пусть даже и пришлось что-то положить на алтарь — того милого мальчика, что непременно был достоин иного, не жестокости мафии и не шепота за спиной: «Белый жнец мафии идет — по чью-то душу».
Но сейчас, на финале, в конце пути, всё это не имеет почти никакого значения. Дадзаю смешно — может, и в последний раз — ветер воет и гасит слова в своём рычании.
Где-то сейчас кое-кто укладывает спать сирот или уже зажигает свет в кухне, чтобы выводить новые небрежные строки — про простых людей, которые продолжают жить и прокладывать себе путь от тьмы к свету,
даже если у них нет причин жить.
И единственное, чего жаль — Дадзай так и не прочитает этот роман.
Люди живут, чтобы спасти себя. В момент собственной смерти в эту истину почти не верится,
потому что спасён кое-кто, кто важнее и дороже.