Примечание
И в пустой душе, скрипя дверцами
Ту печаль тоски отчаянной в своём сердце
Не убить и пронзивши куском зеркала
Но как жить полюбившему Богу смертного?
Pyrokinesis — Легенда о Боге Смерти.
Чистота души не была такой уж редкостью, какой считали её люди. Он знает об этом больше других — души проходят через него десятками тысяч в день, но в каждом таком десятке находится ещё один, что были абсолютно чисты. Но дело не только в чистоте — нынешний Создатель был слишком коварен, уж по молодости-то точно — дело было во многих факторах. Он не знает, каких именно, но видит, что их объединяет — четкость.
Души людей проходят через него сгустками энергии разной степени загрязнённости, но лишь единицы из них хранят хоть какие-то очертания. Он не знает, как часто подобное случается — время избегало его с Начала — знал лишь что они были другими. Разного возраста, разной степени чёткости и загрязнённости. Одни проскальзывали мимо, подобно всем остальным. Другие замечали его, совсем мало кто мог позволить себе реакцию. Но он был совсем другим.
Он замечает его в толпе душ — очередная вспышка света в серой безликой массе была особенно яркой, что побуждает его подойти поближе. Он питает слабость к таким душам — наблюдать за ними и их реакциями забавно, а он слишком стар, чтобы противостоять искушениям. Он проходит сквозь толпу — или же она проходит сквозь него — и замирает напротив, не сдержав удивлённого вздоха.
Эта душа была чистой и яркой настолько, что он почти может различить черты её человеческого тела — мягкие кудряшки, большие, но будто заволоченные пеленой глаза. Такие души раньше отправляли даже не в Элизиум — на Острова блаженных, но все они там и остались, когда пришел Он. Эта же стоит прямо перед ним, будто ощутив его бессмертную природу, но ничуть не испытывая страха или сомнения. Она чиста и молода, совсем-совсем юна. Ребёнок. Он абсолютно уверен, что это ребёнок, и что-то внутри его старого бессмертного существа воспротивилось этому.
Слишком рано, думает он, протягивая душе костлявую руку. Таким душам не было места здесь, пока ещё нет.
И как только мысль эта обретает своё завершение, как только душа ощущает его намерения и тянется ближе, мир меркнет. А в следующую секунду раздаётся звон и всё меняется.
Он стоит посреди поля. От количества яркого света кричать хочется, но ещё больше — от нахлынывающих одно за одним ощущений. Каждая секунда открывает что-то новое — внешние и внутренние ощущения резонировали, постепенно составляя общую картину.
Он человек — первая осознанная мысль. Не просто человек - ребёнок, мальчик семи лет и трёх месяцев. С костями и кожей, внутренностями и сердцем, он человек, не просто человек — бессмертная сущность, слитая с человеческой природой, что является сочетанием если не невозможным, то опасным до безумия. И он стоит прямо здесь, посредине дорожки, поля — физкультурного, как подсказывает имеющаяся память, и напротив него не то лежит, не то сидит мальчик. Ровесник, опять подсказывает память. Водолаз.
Почему водолаз?
Он моргает. Восприятие происходящего стабилизируется медленно — для него уж точно, и поэтому полная картина рисуется частями. Ноющие мышцы рук. Липкость ткани футболки и брюк. Блестящие осколки на асфальте с металлическим основанием весьма странной конструкции. Какие-то куски дерева в траве. Дрожь в пальцах.
Мальчик.
Он моргает ещё раз, фокусируя внимание на мальчике. Тот продолжает существовать в траве, рука его слепо шарится в ней, а в сгорбившейся дрожащей фигуре есть что-то совсем хрупкое, веточке подобно. На нём свободная одежда, бледная кожа лица кровит царапинами, а в мышиных кудряшках гуляет ветер.
Мальчик чуть поворачивает голову, посмотрев на него, и у него из тела весь дух будто выбивают. Свет заливает тёмные зрачки, не узнать его невозможно. Та самая душа, но мальчик жив, и сейчас он смотрит на него совсем-совсем испуганно и совсем реально.
Он убегает. Полагаясь на человеческую память, он убегает, в процессе добывая всё больше и больше информации о себе и о мире, в который попал. Каждая секунда — открытие чего-то нового, и к вечеру, уже после выговора матери, когда всё заволакивает тьма, он замирает перед зеркалом. Взгляд его прыгает от чёрных волос к бледной коже, спотыкается об острый нос и поцарапанный подбородок. Скользит по узким плечам, выпирающим рёбрам. Возвращается ко взгляду.
Игорь Натальевич Катамаранов.
Имя слишком звонкое для семилетки полтора метра ростом и недостаточно великое для бессмертного создания, появившегося ещё до Начала. Идеальное для них двоих.
А потом раздается звон.
Он появляется внезапно — сначала совсем тихий, где-то глубоко-глубоко внутри черпушки, потом нарастает. Он не может понять его природу, но не может и противиться ей. Предположение нуждается в подтверждении, и он находит его — замечает мальчишку на другой стороне улицы, со взглядом, уткнувшимся в книгу, и явно не замечающим своё стремительное приближение к дороге. Точки занимают своё место над «ё», человеческое тело реагирует странным всплеском волнения. Он бы ни за что не успел, да и вряд ли столь прямое вмешательство понравилось кому-то выше. Вопрос взаимосвязанности повисает в воздухе монетой: орёл — да, решка — нет; не решающейся выбрать сторону. И тогда он ставит его ребром.
— Водолаз!
Окрик достаточно громкий, чтобы перекрыть звук улицы. Он видит, как вздрагивают тощие плечи мальчишки, как вскидывается кудрявая голова, взглядом выискивая его. Замирает. Вжух! Серебристая машина проносится мимо, разделяя их, он скрывается за углом, прижимаясь к кирпичной стене. На лице мальчишки ни капли страха, лишь удивление кажется. Он прижимает книгу к груди, вновь оглядывается. Пожимает плечами. Звон утихает. Монета падает.
Орёл.
Да.
Решения имеют последствия — первое правило, которое ты учишь, будучи бессмертным. Имея власть, имея силы, ты не можешь закрыть глаза на то, что придётся за эту силу отдать. Начиная игру будь готов играть по правилам, и он бы готов их принять, потому что это справедливо. Раз дал мальчишке жизнь, так будь добр, поддерживай её. Да вот только ему совсем нормальным не кажется, что звон раздаётся порой по несколько раз на неделе, и что сама Смерть мальчишку явно в танце кружит. Или же, что Смерть вальсирует с ним, улыбкой хитрой ответив на его «пока не время», своё холодное «ну так, когда?».
Замысел божественный непостижим, да только это — лишь для смертных. Он же был другой масти — дитя тьмы в двух его ипостасях, он не подчинялся Ему, он не был Его. Его одного оставили лишь потому, что удобен был, что работа его пользу приносила, и он не возражал особо — на кой? Но столь прямое и дерзкое вмешательство оставлено быть просто так не должно, вся сущность его противится становлению части Его механизма. И если есть вопросы у него, то пусть Он будет добр дать на них ответ.
В церкви старой, разрушенной почти, мальчишке с коленками подранными не место совсем. Подошвы ботинок запинаются о камни, ноги подкашиваются, когда он, перебираясь через балки, останавливается посредине основания с сжатой книгой в пальцах худых. Ветер гуляет в его волосах, и слышит он, как за спиной вдалеке где-то птицы поют. Глубоко вдыхает, и пусть стучит сердце человеческое быстро-быстро — ответы получить куда важнее.
Способ старинный, но действенный. Число, страница, строка, слово. Пальцы подрагивают, ногти отросшие с забившейся грязью царапают бумагу. Замирают над чернилами чуть выцветшими. Он глубоко вдыхает.
«Твоя».
Начало положено, и он продолжает, ритуал один и тот же раз за разом повторяя. Число, страница, строка, слова.
«Его». «Есть». «Погибель». «Любовь». «Спасение». «И».
На смену непониманию приходит щекочущая нутро ярость. Ответов прямых ждать наивно, но он вообще не должен ждать. Он готов подчиняться правилам, он готов принять эту игру, лишь только дайте ему увидеть на карту поставленное. Но раз уж так Он решил, то, что ж… Он тоже готов привнести кое-что своё.
***
Жизнь втягивает его быстрее, чем он предполагает. Люди забавны, время едва ли скоротечно, а человеческое тело не справляется с противостоянием двух противоположных сущностей. Человеку не одолеть бессмертную сущность, но этот пытается изо всех сил, отчего в голове нестерпимо тесно становится. Сознание — клетка свинцовая, она травит их обоих, не давая возможности сделать шагу друг без друга.
Стенки раздвигает алкоголь, каплями спиртовыми черты размывая, в их симбиоз принося что-то новое — последнюю деталь, что придает конструкции баланс. Он не принадлежит больше ни одному из миров, но пути по-прежнему открыты.
Краски жизни недостаточно яркие, приходится добавлять своих. Он забавляется: люди его на смех пробивают. Они игрушкам безвольным подобны, сложенные в кучу в песочнице божественной, но роли своей не осознающие. Играть с ними весело — одни ломаются быстро, другие сопротивлением своим искры выбивают. Их реакции разнообразны, каждая новая — на вес золота, и он готов сделать всё что угодно, чтобы добыть её. Но после интерес пропадает: люди безлики, они — всё такая же серая масса, за несколькими исключениями.
Серёга мало чем отличается от остальных, да только смерти он не боится, спокойно в глаза ей смотрит, а когда надо — даже вызов бросить готов. Он уверен почти, что окажись они там, внизу, душа его подсвечивалась бы короной золотой, пусть даже не очень яркой, но не узнает он об этом пока не спустится туда, за руку его в лодку ведя.
Жилин тоже его не боится, только вот почему — не ясно. От инфантильности своей ли или от простого нежелания, но с ним играть всё равно весело — он на уловки каждый раз попадается, злится до боли забавно, на обещания и уверения клюёт, и никогда догнать не может. Но даже с ним скучно порой становится, и тогда он исчезает, оставляя его в темноте и неведении, возвращая обратно лишь когда интерес вспыхнет вновь, а пока предоставляя самому себе, что тоже в сути своей игру какую-то напоминает.
Ну и, конечно, одна из игрушек была особенной.
Он ловит себя на этом, когда замечает его идущим через пустырь. Напрягается сразу, оглядывается по сторонам. Но вместо звона в ушах — тишина, что своим звуком блаженным медленно оттаивает каждый нерв. Ухмыляется, наблюдая, с каким пыхтением мальчишка — юноша почти — тащит стопку книг для себя явно непосильную. Привычное «водолаз!» соскакивает с языка раньше, чем он успевает его перехватить. Мальчишка вздрагивает, оборачивается. Смотрит на него спину выпрямив, а шея всё равно в плечи уходит, немножко совсем, выдавая истинные чувства.
Он хмыкает, перекатывает сигарету в зажатых зубах на край другой, подходит ближе. Их взгляды сталкиваются, и опять он тонет в тёмной воде, спрятанной за толстыми стёклами очков. Считывает беспокойство чужое, скалит зубы в ответ на чуть дрожащее: «Игорь». Смягчается вдруг, осознав, что реакция такая совсем ему не нравится. Руку протягивает.
— Помочь?
Мальчишка хлопает глазами, блеять что-то пытается, да только не слушает он совсем. Перехватывает связку, оставляя мальчишке лишь тонкий томик в мягкой обложке, и смотрит выразительно, выжидая заданного направления. Мальчишка смиряется, манит за собой. Напряжение всё ещё сковывает худые лопатки, но медленно, по кусочку, тяжесть эта разваливается, и тогда всё становится легче — походка, взгляд, речь. Мальчишка щебечет что-то благодарное, когда книги со стуком плюхаются на стол дубовый. Он качает головой в ответ на предложение остаться — на чай, не навсегда, хотя мысли о последнем вызывают лишь хмурое непонимание. Будь на месте мальчишки кто-либо другой, реакция его была бы совсем иной, да только…
Ситуация повторяется снова и снова. Оказываться рядом с мальчишкой просто так, без всякого звона, куда приятней и спокойней, чем мчаться наперекор пространству и времени, лишь бы успеть всё исправить в последний момент. Он убеждает себя, что просто так нужно, что это просто игра, но другого сорта, и это было даже правдой отчасти. Мальчишка оставался игрушкой — даром, что человек, и как могло быть иначе?
Да только так, как с другими, вести себя с ним не хочется. Отрицать его особенность, отличие от других — врать самому себе, ведь в конце концов, именно поэтому он здесь.
Наблюдать за мальчишкой забавно, но в другом ключе. Тот из ребёнка в юношу превращается, и повидав столько душ и столько людей, он поклясться готов, что прекрасней творения во времени всём не сыщешь. Его красота другая, она не подходит под поставленные обществом глупым стандарты, ведь это — всё равно что аквариум для океана искать: глупо и бесполезно, стихию всё равно не укротишь. Его красота в свете внутреннем, что внешнее тело пронизывает нитями шелковыми. В остроте изгибов, в глубине взгляда, в мягкости кожи и пухе волос. В глазах, что блестят так чисто и ярко, когда, поддавшись уговорам, дрянное пойло смачивает пересохшие губы, смешиваясь с кровью позднее, проникая в мозг, что хранит в себе такой острый ум, и в душу, что приют для такой чистой искренности. Игрушка поддаётся, игрушка меняется под его прикосновениями, становится мягче, игрушка…
Становится любимой?
Он осознаёт это слишком поздно, когда части ловушки его собственной расставлены, когда она схлопывается, накрывая их обоих. Когда темнота, подвластная одному ему, накрывает их, и остаётся только она, давя собой холод и одиночество стройки заброшенной, голую неприкаянность стен. Оставляет только его и мальчишку, чей свет в темноте огонь напоминает, чья податливость пьяная пленительней мягкой патоки, и чьи губы мягки и желаннее нектара божественного.
Он осознаёт это слишком поздно, позволяя истории повториться. И подобно разу предыдущему, стоит мысли обрести завершение, сформировавшись, на смену ей приходит другая, опасная более и от того лишь желанней.
Он хочет сделать его своим.
Он хочет сделать, и он может. Дар, принятый от Смерти, когда ещё она имела конкретное имя и бога, взамен на работу безвременную, всё ещё хранится. Дар, обретённый им ещё до начала, дающий право присвоить себе любую душу, и без условий любых вовсе.
Да только не кажется ему всё таким простым.
Он утянут в мир человеческий не специально, и причина сидит перед ним теперь почти каждый вечер, и она так чиста и желанная, и так хрупка, что воспоминания стирать приходится в темноте каждый раз, когда желания его заходят слишком далеко. Он не знает до конца, что ведёт им, какой страх — его иль чужой, а может быть их обоих сразу, потому как чувствует он сомнения и волнения каждый раз, когда души касается чуть ближе чем обычно. Они ходят по лезвию, вальсируют со Смертью — наблюдательницей молчаливой, и он не знает, сколько сможет оттягивать чужую кончину, но уверен, что будет, каждый раз как в первый, потому что теперь, когда карты кусок ему открылся, он в ужасе перед весом того, что поставлено туда его собственной рукой.
И, быть может, забудь он всё это, сведи опять всё к началу самому, где их объединял лишь звон, а не ночи на стройке, когда мозгом управляет лишь дрянной алкоголь и желание животное почти. И быть может отмотай всё это он, то стало бы проще, да только вот лучше ли? И сможет ли он продержаться хоть день без надежды на то, что истолкование ответа — хоть раз единственный за целую вечность — на его стороне?
Но у него действительно есть спасение. Амброзия — благословение, оставшееся ещё с античных времён, когда миром правили боги с изъянами человеческими. Амброзия — право, подарить он которое может, и тогда, быть может, он обретёт покой, которого там внизу, между мирами, не добыть никогда, да только…
Да только решиться на это страшнее чем в Стикс человеком зайти, позволив реке выжечь твоё тело, оставив тебе бессмертие взамен. Он никогда не может быть ни в чем уверен, вся его жизнь на земле — хождение по канату под звёздным небом, где даже остановится ради любования красотой нельзя — упадёшь в секунду ту же.
И он гонит мысль от себя, отрекается, но она возвращается, кометой тьму прорезая, ударяя туда, где находится дурацкое сердце человеческое. Надежда на счастье вечное слишком хрупка и слишком желанна, мысль о том, что останется с ним кто-то, одиночество разделить способный, до невыносимого притягательна, и чтобы добраться до неё, решиться наглость проявить, смелость нужна какой время не видывало.
Его останавливает несколько фактов: ответ нагаданный и сам юноша. Амброзию передать лишь бессмертный человеку может, что значит ему придётся облик истинный открыть, прежде чем вопрос заветный задать. Ему хочется верить, что он согласится, что останется с ним, но уверенность меркнет каждый раз, когда он глубже в глаза заглядывает.
Скрывать свою сущность истинную труднее, когда они ближе становятся. Когда свет чужой ему под кожу въедается, выжигая всю накопившуюся тьму внутри. Он знает, что мальчишка не дурак, чувствует вопрос невысказанный во взгляде. Но ответить не решается, даже когда он встаёт ребром. Когда их не разделяет ничего почти, когда острые коленки соприкасаются, а горло бутылки — одной на двоих — хранит прикосновения губ, передавая их от одного к другому. Они сидят в высокой траве, и над ними залитое звёздами августовское небо ночное, и отчего-то с детской наивностью ему верить хочется, что образ матери его до сих пор хранит. Но вопрос повторяется, и взгляд света полный слишком серьёзен, чтобы сопротивляться.
— Ты действительно хочешь знать? — спрашивает он, глядя лишь в лицо напротив, лишь в глаза большие и влажные. Мальчишка кивает, сжимая губы плотно, едва не в ниточку их превращая, костяшки на горле бутылки белеют.
Он чувствует, как внутри начинает всё дрожать. Как человеческая природа, кажется, впервые одерживает верх над бессмертной, потому что от стука сердца никуда не убежать, и не вытащить его из грудной клетки, вернув обратно лишь когда успокоится, и терпеть это почти невозможно. Он превращается в одно лишь волнение, энергию чистую, что по венам вместо крови бежит. Сжимает ладонь чужую в попытке дрожь унять. Медлит, подушечками по костяшкам острым проходясь с нежностью лишь бессмертному подвластную. Глубоко вдыхает. Открывает рот.
И стоит губам его разомкнуться, как раздаётся звон.
Он замирает, не сразу понимая, что произошло. Хлопает глазами, оглядывается, причину выискивая. Но над полем замерла тишина, и здесь никого, только одна лишь ночь, и они вдвоём.
Вдвоём.
Он смотрит в глаза напротив, не веря, не желая верить. Взгляд за стёклами выжидающий, напряженный может немного. Сквозь него, как через окошко будто, он может разглядеть очертания той души, что повстречал там давно, за которую вступился, взамен жизни которой свою сущность поставил. Смотрит и слушает, как звон в ушах громче становится.
Слова из книги заветной перед глазами одно за одним всплывает, наконец, предложение правильное формируя. Он усмехается — скалится почти, оскалом злым слёзы, глаза наполняющие, давя. Вытягивает руку, пальцем касаясь подбородка линии, ведя его вниз, от шеи к сердцу. Звон за пределы головы выходит, заполняя пространство свободное, когда он открывает, наконец. рот и произносит:
— Никто я, водолаз, — голос хриплый и низкий настолько, что воем звучит в тишине оборвавшейся, когда звон утихает
резко. — Никто я, никем не был и не буду больше. Теперь уж точно.
Каждая клеточка его кричит, и крик этот тонет в алкоголя структуре, когда он, перехватив бутылку, осушать её начинает до самого дна. Жидкость льётся за края, увлажняя лицо и мешаясь со слезами горячими, яростью чистой и болью наполненные, когда он, откинувшись на спину, смотрит на залитое звёздами небо, внезапно оказавшееся слишком тёмным, будто задул кто-то свечи.
Как будто боги ослепли.