prologue

Корабль был сломан. Намджун провёл пальцами по одной из неповреждённых частей (а их было не так уж много), и с тихим криком отдёрнул руку, когда металл заскрипел. Его способность ломать совершенно любую вещь по чистой случайности сыграла с ним плохую шутку. Кто бы мог знать, что под понятие «совершенно любой вещи» подходит даже корабль, превышающий размерами самого Намджуна в разы? Уж точно не Намджун. А ведь он был так рад, увидев на горизонте землю! Подумать только, он смог найти ещё один континент!

На долгую минуту его затопило злорадство. На всех: на тех, кто вообще сомневался в его теории; на тех, кто говорил, что, даже если он прав, они не смогут до этого континента добраться; на тех, кто говорил, что он сломает лодку в тот же миг, как ступит на неё. А потом в дно с громким скрежетом что-то уткнулось, образовав небольшую дыру, и всё пошло не так, как планировалось.

Пока небольшая дыра оставалась небольшой, Намджун мог продолжать плыть, просто вычерпывая воду, пусть она и прибывала быстрее, чем он успевал это делать. Но когда уже у самого берега он наткнулся на скалы… что же. Плаванье закончилось небольшим крушением, пусть Намджун и вышел из него всего лишь с мокрой одеждой и такой же подмоченной гордостью.

Конечно, он не собирался, только увидев землю, поворачивать обратно. Ему нужно было составить карту, узнать об этой земле побольше, возможно, взять что-то (или кого-то, если они согласятся?) с собой… Но он планировал, что на протяжении всего этого времени его будет ждать не сломанный корабль! Как его чинить, Намджун не имел ни малейшего представления; более того, он был уверен, что, даже если этому континенту была знакома похожая технология, они не смогут воспроизвести судно, которое проделало столь долгий путь. Иначе почему первые не пошли на контакт?

Таким образом, Намджун был в тупике. Он тяжело вздохнул и присел на очень удобный камень, спрятав лицо в руках. Солнце, словно утешая, припекало спину. Оно говорило: не отчаивайся, Намджун, ты же умный, Намджун, ты же гений, ты обязан что-нибудь придумать, ты сможешь вернуться домой, ты же…

— Я никогда не видел подобной штуки…

— Я никогда не видела подобного человека!

Намджун опустил руки и поднял взгляд. Ещё не увидев, кто же его обсуждал, он знал, что это будут не люди. У людей никогда не было такого присвиста в голосе, люди говорили совсем с другими интонациями. Намджун ничуть не удивился, когда увидел перед собой… пару лам? Сначала он просто смотрел круглыми глазами на таких же опешивших животных, и мысли в его голове неслись с огромной скоростью.

Он предполагал, что климат на другом континенте должен быть похожим, так как плыл не к одному из полюсов, а по параллели. Нет, может, он ушел на пять-семь меридиан вниз… всё же, Намджун был не лучшим капитаном в истории… но узнать, что схожесть была не только в климате, но и в фауне (а значит, и в флоре) — совсем другое дело! Если бы Намджун увлекался биологией больше, он наверняка смог бы сделать из этой информации более обширные выводы, но он не увлекался. Ему оставалось только восторгаться данным фактом да задаваться вопросами о том, как такое вообще произошло.

Ламы заволновались, и Намджун успокаивающе улыбнулся, поднимая руки вверх:

— Эй, я не собираюсь причинять вам вреда.

— Ты можешь говорить с нами?

— Ты понимаешь нас?

— Ты нас не ранишь?

— Ты не обычный человек…

— Да, я не совсем обычный, — неловко рассмеялся Намджун. — Я приплыл издалека. Может, вы мне расскажете, что тут происходит? Далеко ли другие люди?

— Недалеко, — вышел вперёд самец. — Но ты говоришь не так, как другие люди.

Улыбка сползла с лица Намджуна. Безусловно, он думал о том, что языки могут — и будут — отличаться, но надеялся, что его способность поможет ему контактировать с людьми. Проверить дома у него не получилось: все три языка своего континента и наречие парочки островов он к тому моменту уже выучил.

— Не будь таким расстроенным, человек, — сказала ему вторая лама. — Мы не сможем подсказать тебе, как правильно говорить, но мы знаем того, кто сможет. Он яркий и страшный, но он не убивает других, так что всё хорошо.

Намджун опять улыбнулся. Кажется, всё не так уж и плохо.

***

Бой был не так давно, и удушливый запах крови ещё не оброс чем-то сладко-противным, разлагающимся. Падальщики, впрочем, уже кружили над долиной, изредка пронзительно перекрикиваясь между собой. Зрелище было гнетущее, и только усиливалось видом нескольких живых и невредимых людей, бродящих между трупами. Джин поймал взгляд одного такого и глубже зарылся носом в ткань, которой обмотал верхнюю половину лица, чтобы запах не сбивал с толку и не вызывал тошноту. Впрочем, не очень-то помогало.

Джин никогда не любил смерть, но теперь ходил между трупов, окруженный падальщиками-птицами, которые охотились за чужой плотью, и падальщиками-людьми, которые охотились за чужим богатством. Джин, напротив, искал выживших. Он не был доктором, — раньше, — но ради собственных убеждений пришлось им стать. Убеждения говорили ему, что эта война бессмысленна и жестока, что их задыхающаяся от крови страна не справляется и судорожно барахтается, посылая своих жителей на смерть, но альтернативна не лучше.

Он так и не нашел живых. Людей, по крайней мере. К вечеру его усталый, замыленный взгляд наткнулся на слабо двигающего головой голубя. Белоснежные крылья были вымазаны кровью, которая натекла из пробитого у самой груди крыла. Джин осторожно присел рядом с птицей и медленно протянул руку вперёд, надеясь, что голубь слишком устал, чтобы дёргаться и  бередить тем самым свои раны. Тот оправдал ожидания, отреагировав на лёгкое прикосновение только едва заметной дрожью и беззвучно открытым клювом.

Что же, если он не смог спасти ни одного человека, это не значит, что он не спасёт вообще никого. Джин как можно осторожнее подхватил голубя, не выдёргивая стрелы из его тела. Этим он займётся позже, когда у него будут чистые бинты, вода и лекарства. Джин не был точно уверен, помогут ли голубю те травы, которые он использовал для лечения людей, но выбора не имелось.

Его вещи находились невдалеке от поля боя: так, чтобы он смог дотащить до них человека или сбегать туда-обратно за всем нужным, если человек окажется слишком тяжелым. Джин был уже опытным: за несколько месяцев это было тринадцатое поле боя. Прошла весна, лето было во всей своей красе, но, смотря на количество красного, иногда казалось, что, куда бы Джин ни пошел, там царит осень. Красная кровь, красные знамёна, красное вино… Голубь стал бы сороковым спасённым.

Джин осторожно сломал древко стрелы, чтобы как можно более безболезненно вытащить его из раны. Поколебавшись, сначала нанёс обезболивающую мазь на рану с двух сторон. Голубь издал полузадушенный крик, и Джин мягко погладил его по клюву свободным от мази пальцем, дал попить чистой воды. Воду голубь пил жадно.

— Надеюсь, ты выживешь. Ты должен выжить, выглядишь таким сильным, — мягко проговорил Джин. Он не врал: голубь выглядел большим, и даже со стрелой в крыле казался гордым. — Главное, чтобы твоё сердце выдержало. Я смогу остановить заражение.

Каждый раз, когда на его руках умирал человек, Джин винил себя. Первые пять раз он плакал. Потом перестал. Только молился, чтобы война быстрее закончилась. Иногда он думал, что ему уже даже плевать, кто победит, но потом одёргивал себя. Нет, нет. Обе стороны хороши, но настоящие зверства творит только одна.

***

Если бы Юнги мог быть более уставшим, он был бы. Уставшим не физически, — он почти ничего и не делал, чтобы уставать физически, — а морально. Когда-то, когда он был голоден, зол и всё ещё умнее, чем большинство сверстников, идея создать секту, чтобы тянуть из глупых людей деньги, казалась верхом мысли. Теперь всё та же секта захватила несколько окрестных городов, превратив Юнги из своего предводителя в пленника.

Нет, формально он всё ещё был главным. Он всё ещё слушал их «бога», он всё ещё говорил от его имени, он всё ещё устраивал встречи с «богом» для избранных, подмешивая наркотики в их еду и благовония, но на деле Юнги был самым бесправным из своих подчинённых. За ним постоянно следили полные обожания глаза, которые в любой момент могли зажечься ненавистью, стоит ему сделать хоть что-то «неправильное». И какой смысл тогда от больших комнат, изысканной еды и тяжелых золотых украшений, если он не может жить в своё удовольствие?

Чуть ли не каждый день Юнги благодарил пришлого себя за то, что в указания его «бога» не проникло никакого бреда вроде улыбок или вежливости. Ни на первое, ни на второе не хватало сил. Всё, на что их хватало — это глупые придуманные ритуалы, общение с главными жрецами и поддерживание своей сиятельной фигуры в красоте и видимом благополучии. От него, по большей части, ничего более и не ожидали.

Второй проблемой была скука. Собственно, причины скуки были в том же, в чём и причины усталости. Скука и истощение давно стали чем-то одним; неотделимое, двуединое чувство, которое мучало Юнги каждый день. Умирать, впрочем, не хотелось, и не только по той причине, что чокнутые фанатики наверняка сделали бы его смерть безумно мучительной, нет. Он не для того всё это устраивал, чтобы просто сдаться. Он построил этот культ, он его основатель, он его главный пророк — и что, он позволит всем усилиям пропасть впустую? Даже если ему не нравится результат?

От скуки же Юнги придумал очередной ритуал, обозвав его «новой формой выражения благодарности нашему общему богу». Фанатики смотрели на него страшными влюблёнными глазами и кивали, как болванчики, когда он перечислял на ходу придуманные ингредиенты. Время? Ах, пусть будет новолуние, чтобы «наш бог» ощутил прилив сил с началом нового лунного месяца.

То, что что-то в придуманном ритуале оказалось настоящим, Юнги не понимал до последнего, а когда факелы в зале сначала вспыхнули так, что огонь достал до высоких потолков, а потом все разом потухли, было слишком поздно. Но, даже знай он об этом с самого начала, Юнги ничего бы не изменил. По лицу расползлась широкая улыбка, и он прыснул. В душе, наконец, проснулось нечто, что он не мог идентифицировать ни как скуку, ни как усталость. Любопытство. Страх. Ожидание.

Он вскинул руки и закружился на жертвенном алтаре, на котором до того стоял и цапал кровью с порезанных пальцев. Он не знал, что сделал; не знал даже, будет ли это иметь последствия лично для него или его секты, но даже так — было хорошо. Было прекрасно! Наконец-то Юнги нашел что-то, что может делать сам. Пусть бесконтрольно, пусть глупо, но это было в разы, в десятки раз лучше всего того, что он чувствовал за последние месяцы.

— Пророк, это… — дрожащим голосом спросил один из молодых последователей.

Юнги широко ему улыбнулся, спрыгивая с алтаря. Все украшения на нём издали лёгкий звон, и фанатики затаили дыхание. Юнги, прекрасно это осознавая, выглядел великолепно в золоте.

— Это наш бог. Этот ритуал ему очень понравился. Стоит проводить его чаще.

***

Смерть есть повсюду. Она есть во всех странах, на всех континентах и островах, во всех временах и мирах. От неё нельзя скрыться, нельзя убежать. Смерть видит всё и берёт только своё; но суть в том, что всё когда-нибудь начинало принадлежать смерти.

Как ей удавалось быть такой всеведущей? У неё были вестники. Её глаза, уши и руки, её голоса и, редко, даже мысли. Их было много, они все были разными, но все понимали две вещи: что такое смерть и что они должны для неё делать. Они могли быть высокими или низкими, весёлыми или грустными, хорошими или плохими при жизни, но это знание было неотделимо от них.

Хосок был одним из вестников смерти. Он уже и не помнил, кем был раньше, но ему этого и не нужно было. Ему хватало чужих историй. Он наблюдал за людьми; за тем, как они рождаются, растут, стареют и умирают. Иногда они умирали до рождения, иногда после. Иногда они успевали вырасти, иногда нет. Некоторые жили до седых волос, некоторые умирали без единой серой пряди. Это всегда было интересно. Хосок каждый раз подходил к ним, брал за руку и уводил из этого мира… куда-то. Он не был уверен, куда он уводит людей. Он даже не был уверен, что уводит всех в одно место. Он просто знал, что нужно вести — и вёл.

Интересные истории не кончались, интересные люди умирали и рождались вновь. Хосок бы и дальше был наблюдателем, если бы его однажды не позвали. Не так, как звала смерть — этот зов был привычен, мягок и ласков, и умерших  людей он всегда брал за руку легонько и ободряюще. Он не хотел, чтобы они его боялись, но они всегда его боялись, хотя он ничем не отличался от них: тёмные волосы, загорелая кожа, простая одежда. В некоторых случаях одежда не соответствовала тому времени, из которого он забирал людей, и взгляды были объяснимы; но не менее часто она соответствовала, и тогда хотелось обидеться. Сжать чужую ладонь крепче, до боли. Сказать что-нибудь резкое.

Хосок каждый раз широко улыбался и не позволял своим пальцам слишком сильно сжиматься. Он каждый раз старался быть как можно более радостным, и некоторые люди расслаблялись и улыбались ему в ответ, — в основном дети, — и это было самой лучшей наградой.

Сегодняшний зов был каким-то слишком громким, искаженным, неправильным, но — четким. Хосок опустил протянутую было руку. Девочка, которая не могла его увидеть, дышала едва-едва, и если он не заберёт её сейчас, её, скорее всего, вылечат, а она уже не принадлежала этому миру. Плохо будет не Хосоку, плохо будет именно ей, ведь это будет не её жизнь, это будет неправильная жизнь взаймы.

Хосок развернулся и пошел на затихший зов. Тот уже полностью исчез, но Хосок был почему-то уверен, что повторного ждать долго не придётся. А если и придётся, то он подождёт. Смерти и её вестникам не важно, как долго что-то длится, они живут (они не-живут) вне времени.

***

Путешествуя по континенту, Чимин понял много вещей. Прошли годы с того момента, как он покинул родной дом, юный и уверенный в том, что ему всё по плечу. Окружающая действительность решила внести коррективы в его планы и мечты буквально через три дня: его обокрали, избили и оставили одного, без денег и пропитания, посреди незнакомой дороги. К счастью, избили не очень сильно, и идти, пусть и прихрамывая, Чимин всё ещё мог.

Тогда у него было два варианта: вернуться домой или продолжить путь. Чимин осознавал, что, если он вернётся, больше он из своей деревеньки никогда не уйдёт; будет слишком напуган, слишком нерешителен, чтобы покинуть родной дом во второй раз, и родные будут только подкладывать поленья сомнений в огонь нежелания уходить. Если же он продолжит путь… Чимин, при всей своей наивности и самоуверенности, понимал, что случиться может что угодно. Возможно, со временем он сможет встать на ноги и стать богатым. Возможно, его убьют. Возможно, он всю оставшуюся жизнь будет волочить существование бездомного бедняка, запутавшись в дорогах, ведущих к дому.

Он не повернул назад.

Удивительно, но он выжил, хотя парочку раз думал, что умрёт. Удивительно, но у него даже имелись деньги — и приличное их количество! На более-менее удобную жизнь в дороге хватало. Хватило бы и на небольшой домик в одном из милых мест, мимо которых он то и дело проезжал, но Чимину не хотелось оставаться где-то надолго. Его душа тянулась к путешествиям, к новым пейзажам и эмоциям. Возможно, к чему-то, чего он пока не нашел. Чимин многое понял, но осознавал, что в себе до конца до сих пор не разобрался.

Большинство людей, которым он продавал свои товары, называли его торговцем, и Чимин не спорил. Действительно, он продавал вещи. Но торговцы, как правило, покупают их в одном месте за бесценок и продают в другом месте за звонкую золотую монету. Чимин подбирал в одном месте брошенные вещи (мусор, мусор), окружал их своей заботой и инструментами для починки, а потом с лёгкой грустью в сердце продавал тому, кому эти вещи были нужны.

— Вы бы туда не шли, господин купец, — по-деревенски растягивая гласные, серьёзно посоветовал ему грузный мужчина. — Там идёт война.

— Но война же ушла к югу? — распахнул глаза Чимин.

Вещи многое могли рассказать, а ещё они очень быстро путешествовали. Иногда даже быстрее, чем самые быстрые лошади. Вещи рассказывали Чимину о крови, о смертях, о слезах, и он плакал вместе с вещами и их бывшими владельцами, склеивая и зашивая дыры-раны. Именно поэтому некоторые его товары не продавались — в отдельном ящике, который лежал на самом дне тележки, лежали вещи не брошенные, не потерянные и забытые, а до сих пор нежно любимые. Чимин надеялся когда-нибудь вернуть их владельцам.

— Так там военные поселения, господин купец, — крякнул мужчина. — Пленников туда свозят, они там и работают. И раненые солдаты тоже там отходят.

Вечером, готовясь ко сну, Чимин открыл свой сундук и коснулся чужих вещей. Вещи молили вернуть их хозяивам, которые любят, которые ждут, которые будут радоваться… Чимин сглотнул страх и не повернул назад, направляясь к военным поселениям. За свою жизнь он множество раз шагал в неизвестность, и он давно понял, что никогда не прекратит шагать.

***

Её глаза были закрыты, дыхание — совсем поверхностным, кожа — серее простыни, на которой она лежала. Тэхён сам, он знал, выглядел не здоровее. У него не было лихорадки, но от страха всё внутри скручивалось, сердце стучало, как сумасшедшее, а губы дрожали. Врачевательница — старая, подслеповатая женщина, которая в отсутствии нужных лекарств мало что могла сделать — смотрела на него со стылой жалостью. Такой странной жалостью, будто она достала её из-под снега зимой — застарелую, законсервированную — и раздавала всем, кто её заслуживал. Тэхён жалости заслуживал, Саран её тоже заслуживала.

— Я могу дать ей яд, она умрёт спокойно, — предложила женщина со всё той же жалостью в голосе. — Не мучай девочку. Ты молодой, найдёшь себе другую невесту…

— Она мне не невеста, — хрипло сказал Тэхён. — Не надо.

— Дочь новую тебе родят, вон, какой красивый…

— Саран мне сестра.

Врачевательница замолчала. Кажется, для такой ситуации у неё выхода не было. У Тэхёна, к сожалению, тоже не было, он просто продолжал держать Саран за её маленькую ладонь двумя своими большими, то и дело страшась, что её вторую ручку заберёт кто-то другой. Кто-то, кто больше эту ручку никогда не отпустит. Иногда ему даже казалось, что за Саран наблюдают — но, оборачиваясь, он каждый раз видел или врачевательницу, или пустоту, и нервно передёргивал плечами.

Тэхён бы жил у постели сестры, но его прогоняли на ночь — и через час, когда женщина засыпала, он влезал через приоткрытое окно, опять брал Саран за руку и изредка невесомо гладил её по волосам. Волосы у Саран были длинные, прекрасного пшеничного цвета. Когда она была здорова, она каждый день позволяла Тэхёну расчесывать их. Когда она была здорова, они переливались на солнце так красиво, что каждый прохожий оборачивался ей вслед. Тогда их самой большой проблемой было то, что они не похожи, и ни один человек не верил, что они брат и сестра. Они и не были, на самом деле, но война сближает даже тех, кто не воюет.

А потом их схватили военные, заковали в цепи и привезли сюда. Тэхён старался защищать Саран, но не уследил. Иногда он думал — почему, почему слегла именно она? Почему не он? Потом Тэхён представлял, что произошло, останься бы девочка без защитника, сильного и высокого старшего брата, и пугался своих мыслей. Но так, как было сейчас, тоже было неправильно. Тэхён пережил смерть родителей, Тэхён пережил смерть своих сестёр и братьев — он не переживёт ещё одной смерти, не тогда, когда, как он думал, сбежал от неё.

Ночью ему на миг показалось, что Саран перестала дышать. Он тут же подорвался, проверил пульс и дыхание. Саран продолжала жить, её сердце продолжало биться… Тогда почему же было так страшно, будто смерть прошла в шаге от них? Тэхён подавил то и дело растущий в груди крик. Нет, нет, он должен держаться. Если держится он — держится и она. Они выживут вместе. Когда-нибудь закончится лихорадка, закончится война, и они уйдут далеко-далеко.

Утром его опять увели работать, как и любого «пленника». Военным было плевать, кто он на самом деле. В конце концов, это была гражданская война, тут невозможно было доказать свою сторону. Можно было назвать врагом любого, и именно от этого страдал Тэхён и его сестра. Они не выходили из богатого дома, они не занимались какой-либо важной работой, которая помогала бы стоять стране на ногах, пока её мотает эта бессмысленная война. Значит, их можно использовать так, как захочется. Для земледелия земля была слишком плохой, слишком пропитавшейся кровью, а вот добывать камень и железо в шахтах это не мешало.

Тэхён, если бы его спросили, предпочёл бы днями гнуть спину над растениями. Ему хотелось давать жизнь хоть чему-то, а не ломать бездушный, глупый, молчащий камень.

— Я слышала, к нам едет купец, — сказала ему врачевательница на следующий день. — Не к нам, но проезжает мимо нас. Молись, мальчик, чтобы у него были нужные твоей сестре лекарства, иначе она сгорит. Ей не становится лучше, и её организм слишком слаб, чтобы выдерживать эту болезнь.

Тэхён впервые молился.

***

Чонгуку никогда не было так больно. Боль была всепоглощающей. Она начиналась в плече, пульсировала там в такт стуку сердца. Потом, с кровью, она уходила в голову, делая её тяжелой, обматывая её обручем. Обруч этот был словно из шипов, словно впивался в кожу на висках, на затылке, на макушке, словно шипы были везде. Но на этом змея боли не останавливалась, она ползла к груди, сворачивалась там и давила то тяжестью, то холодом, то жаром. Руку, от плеча которой начиналась боль, он не чувствовал вовсе. Возможно, и к лучшему.

Возможно, это была не рука.

Открыть глаза было сложнее, чем натянуть тетиву самого жесткого лука, но Чонгук натягивал, а значит, и глаза ему открыть под силу. Стоило это сделать, как боль накинулась на голову с удвоенной силой, и он потерял сознание. Впрочем, самое важное понять успел: он был не собой-человеком, он был собой-птицей. Чонгук и рад бы знать, в какой из форм его раны зарастут быстрее, но раньше он никогда не получал таких ран. Да и превращаться в этом состоянии… Проснувшись в следующий раз, Чонгук подумал, что превращаться — самостоятельно убивать себя. Он просто не выдержит. Если из человека в голубя перекидываться всегда было легко, и под конец у него было столько энергии, что он мог днями летать и не думать о еде, то превращения из голубя в люди… Ну, они всегда оставляли его слабым, голодным и грустным.

Собственно, поэтому он и превратился в голубя, когда понял, что рана от стрелы кровоточит слишком сильно. Так сильно, что голова не перестаёт кружиться. К сожалению, больших сил превращение не принесло: он просто оказался насаженным на эту стрелу, как курица на вертеле. С час он пытался биться, а потом от усталости помутнилось в голове. Чонгук подумал, что если так выглядит смерть, она выглядит ужасно.

Но он очнулся. Дважды, если так подумать. Ему всё ещё было больно, но к третьему пробуждению ощущения стали терпимыми, и он смог почувствовать, что стрелы в плече больше нет — теперь на её месте повязка. Чонгук осторожно открыл глаза. Голову прострелило болью, но ничего смертельного. Он на пробу пошевелил здоровым крылом. Боли это не приносило. Он на пробу попытался подняться на ноги, опираясь на здоровое крыло, но дрогнул и упал обратно. Несмотря на то, что лежал он на чём-то мягком, задетое больное крыло обернулось такой болью, что сдержать крик не удалось.

— Ох, ты очнулся! И попытался встать… Пожалуйста, не делай этого, — внезапно забормотал оказавшийся рядом человек. Чонгук во все глаза смотрел на него. Когда он был в своей птичьей форме, ему сложно было оценивать людей, слишком большими они казались, но, взглянув на лицо этого человека, Чонгук сразу же понял одно: он видел самого красивого мужчину в мире, и никого красивее больше не найдёт. — Ты хочешь пить? Есть? Я узнал, чем должны питаться птички вроде тебя…

Бормотание человека было успокаивающим, усыпляющим, так что Чонгук послушно попил, поел, и уснул под осторожное поглаживание здорового крыла и тягучий, словно мёд, голос. Ещё ни разу с того момента, как он потерял свой дом, Чонгук не чувствовал себя настолько умиротворённо и не спал так крепко.