thanks, magnus

       Замерзшие, ободранные чуть ли не до мяса пальцы дрожат, болят и не дают сосредоточиться.  

       Дыхание никак не позволяет взять над собой контроль, срываясь на судорожные полувдохи-полувыдохи, отчего перед глазами мельтешат разноцветные блики, контрастом ложась на яркую листву и темное, практически черное небо. Из-за этого лук ходит чуть ли не ходуном, теряя и вновь находя поставленную цель, стоящую напротив и смотрящую так, что дышать чертовски сложно.       

       В какой-то момент Алек чувствует облегчение.       

       Потому что на остром наконечнике стрелы — волосы с глупо выкрашенными малиновыми прядями.


***

       Все полетело в пропасть с момента жатвы и торжественного:       

       — Александр Гидеон Лайтвуд!

       Стремительно так, что только и успевай кубарем катиться да пытайся не свернуть шею.       

       Александр зажмурил глаза так, что даже в окутавшей тьме заплясали черные пятна, и сжал Изабель в крепких объятиях, зарылся носом в пахнущие сосной и терпким дымом волосы и чуть ли не стер эмаль на зубах, дабы не издать ни звука. Та тихо хныкала ему в грудь, острыми ноготками впиваясь в драный свитер на спине, и жалась так, что дышать было практически невозможно.       

       А ему воздух и не нужен был.

       Не тогда, когда прощался с дистриктом и ощущал тепло родных объятий наверняка в последний раз.

       Он на самом-то деле предпочел бы сдохнуть прямо там и тогда.

       Да только мать смотрела на него пустыми голубыми глазами, белок которых неимоверно красный, и во всей ней — в позе, в выражении лица, в подрагивающих губах и в этом пробирающем до мерзких мурашек взгляде — читалось недалекое будущее в случае его смерти: там полное безразличие ко всему, как после смерти отца, там бедность и сестра, лишившаяся абсолютно всего.

       От этого еще больнее, сложнее в сто крат было, что грудь сжимало сильнее отчаянно прижавшейся Изабель; от этого глухая горечь на языке ощущалась ядом, медленно отравляющим кровь и въедающимся в вены; от этого мысли метались, как загнанный в угол зверь, убивая последние остатки напускного спокойствия и разламывая черепную коробку в щепки.       

       Алек сам ощущал себя этим самым загнанным зверем, что отчаянно жить хотел.       

       Ну или умереть — чтобы быстро, чтобы мать и сестра не видели в кошмарах его окропленное чужой кровью лицо.

     Своей крови он не боялся.       

       Боялся — и боится до сих пор, чего уж таить, — что останется на подкорке сестры бездушной плоской картинкой, размозжившей череп такого же, как и он. Боялся, что Игры сделают его тем, кем он никогда не был, что запятнают в глазах Изабель тот образ старшего брата, которым он был, латая ее разодранные колени, заплетая неряшливые косы огрубевшими пальцами и заменяя отцовское крепкое плечо после его смерти. Боялся, что станет трупом не только в физическом смысле.       

       Боялся, что Игры изменят его.

       Джейс крепко сжал его плечо, и в ключицу ударило колкой болью от впившихся в нее цепких пальцев.

       — Позаботься о них, — прошептал на грани слышимости, на грани отчаяния, сковавшего все естество, — пожалуйста.       

       Эрондейл смотрел загнанно, погано так впиваясь в подкорку мельтешащими покрасневшими глазами и нервно подрагивающими губами, вроде бы сжатыми в тонкую полоску; кулаки его сжимались с такой силой, что не зажившие после недавней драки коросты на костяшках слегка кровоточили. Желание заботливо разжать стальную хватку драло изнутри, но Алек терпел, стоя на месте и едва ли дыша.

       Лишнее. 

       Не выдержал бы иначе, вцепившись в названного брата отчаянной хваткой, и не смог бы уйти достойно.

       — Пожалуйста, — одними губами попросил, не доверяя голосу, а Джейс кивнул и не выдержал первым.

       Волосы у него мягкие, пшеничные, пахли свежеспиленной древесиной — терпкая ель и мягкая сосна — с ноткой бензина, но отдавали еще чем-то, что комом осело в глотке и забило легкие под завязку, что резко, без предупреждения сорвало все тормоза, заставляя уткнуться в родное плечо и вновь зажмуриться до рези в глазах, что сделало голос чужим, не его, не тем, которым он хотел, чтобы запомнили:       

       — И не жди меня. Пусть никто не ждет.       

       Джейс сжал его волосы на затылке до боли и обнял еще крепче; его дыхание опалило кожу раскаленным металлом.       

       Маленькие пятна крови с его костяшек на сером свитере — то, что потом заставляло пальцы дрожать, задыхаться от фантомной агонии, сковавшей грудь и горло, и не отрывать бессмысленный по словам старого ментора взгляд с них на протяжении чуть ли не всей поездки до Капитолия.      

        То, за что Алек упорно цепляется, чтобы окончательно не свернуть шею, пока летит в пропасть.

 

***

       Первый раз Лайтвуд наткнулся на эти малиновые пряди в тренировочном зале.    

       Знай он тогда, к чему все это приведет, перед каким выбором в итоге поставит, то попытался бы не смотреть в ту сторону, игнорируя что-то столь яркое на фоне темной одежды трибутов, металлического отблеска оружия и таких же стен. Но Алек не знал, поэтому и смотрел, не обращая внимания на надоедливую Фрэй, зудящую где-то под боком.       

       У Клариссы рыжие волосы, вечно мелькающие ярким пятном на периферии, раздражающая вера в лучшее и длинное имя на вытянутой во время жатвы бумажке.       

       У Алека поначалу — скребущее череп желание прикончить ее и избавить себя от этого лепета и ярких улыбок. И потом уже истерический смешок, потому что с «прикончить» сейчас надо быть осторожнее — сбыться же может.       

       Инструктор же с каким-то садистским остервенением расписывал их дальнейшие судьбы — через две недели двадцать три человека из вас умрут, — ее сухой голос отражался от металлических стен, давя еще больше глухим эхом, и лицо не выражало ни доли участия, сочувствия или каких-либо эмоций, так не свойственных Капитолию. Алек смотрел на ее стойку человека, привыкшего учить детей убивать и отправлять их на бойню, и думал, как же народ дистриктов отличается от них — искренние, сопереживающие, люди, а не эти.

       Перед глазами лучистые глаза сестры и заразительная чуть кривоватая улыбка Джейса.       

       Пока за спиной парня из второго не мелькнуло что-то слишком яркое для всей этой ситуации.

       Привыкнуть к цветастому народу столицы Панема было чертовски сложно: после рабочей, грязной и частенько рваной одежды дистрикта, не отличающейся яркостью, как и сама жизнь округов, смотреть на этот разукрашенный сотнями оттенков маскарад было не по себе. Не по себе настолько, что даже Фрэй, известная в седьмом как художница и выдумщица — творческие все с прибамбахом, говорили что про нее, что про ее мать, — поначалу терялась и пронырливо пряталась то за лайтвудовской спиной, то за спиной Ходжа — их старого пропитого до невозможности ментора.       

       Едва сойдя с поезда и проморгавшись от обилия цветов, Алек понял, что в Капитолии действует принцип «либо всё, либо ничего»: либо ты никто здесь, либо ты они — разукрашенные сотней цветов и оттенков люди, что больше теряются во всей этой массе, чем выделяются. Золотой середины просто-напросто не существует. И даже бывшие победители Голодных Игр, имея толпу поклонников, оставались в Капитолии никем, нося что-то неброское.       

       Поэтому увидеть всего лишь красные прядки без тонны макияжа, глупых костюмов и поставленного пафосного голоса было довольно странно. Тем более на трибуте, который, судя по всему, собирался так выйти и на арену, где даже такая маленькая деталь может — и будет — стоить тебе жизни.       

       Глупо. 

       — Ты пялишься, — сказала Клэри, пихая под ребра, и Алек изо всех сил старался не закатить глаза.       

       — Тебя не спросил, — грубо, резко, так, что девчонка привычно отшатнулась.       

       У Фрэй в глазах отрешенность с обидой, и тонкие бледные губы поджаты; на какой-то миг он почувствовал себя последним мудаком, что хуже организаторов детской бойни и тех, кому это нравится. Алеку даже захотелось положить руку на ее хрупкое, практически детское плечо и виновато опустить глаза в пол. Да только миг этот на то он и миг — Лайтвуд фыркнул и, неприязненно поведя плечами, ушел к стенду с топорами.       

       Они здесь не для того, чтобы становиться друзьями и привязываться.       

       Через две недели оба, скорее всего, будут лежать в земле, и не факт, что не от рук друг друга.

       Топор же привычной тяжестью лег в мозолистую руку, и знакомое ощущение напомнило дом и этим словно расковыряло еще не заросшие раны, отдаваясь гадким ощущением где-то в пищеводе.

       — Раны эти зарастут только в двух случаях, парень: либо вернешься, либо сдохнешь на арене. Или вообще не зарастут, и тогда мои тебе сожаления. Сможешь даже на бутылочку заглянуть ко мне, — потирая толстый рваный шрам на щеке, бормотал пару дней назад Ходж, глотая коньяк и смеясь пьяно, гортанно.

       На втором варианте тянулся к предложенному обжигающему пойлу сам Лайтвуд, а на третьем, откинув любые сомнения, хлебнул и выругался сквозь плотно сжатые зубы то ли на ядреный алкоголь, огнем скользящий по гортани, то ли на весь этот дерьмовый мир. Смотрел потом на старика и думал, что его-то раны не зажили ни черта.

       И страшно становилось: вдруг и свои не заживут?       

       Профи же смотрели на него, как голодные псы на кусок мяса — голодно, зверски, словно готовясь перегрызть глотку.       

       Среди них и прищуренные золотисто-зеленые глаза.       

       Круша манекены твердыми, отработанными ударами тяжелого топора, Алек представлял вместо серого пластика бронзовую кожу, раскосые глаза и въедающуюся вызовом ухмылку на аккуратных губах.       

       И думал, что малиновые пряди станут прекрасным ориентиром для стрелы.

 

***

       — Магнус Бейн.       

       Голос у него бархатистый, глубокий и довольно приятный; растянутые ленивые нотки с ярко выделенным «р», случайно услышанным еще два дня назад, напоминали потрепанного кота из седьмого, которого Изабель иногда подкармливала, ласково трепля меж драных ушей. Магнус вообще ассоциировался у Алека с кошками — такой же изящный, с плавной походкой и невероятными движениями, напоминающими танцующую на легком ветру ленту.

       Никак не с человеком, которого с детства учили убивать самыми различными способами.       

       Который, возможно, убьет и его. Или надоедливую Фрэй.       

       Смотрел пытливо до невозможности, облизнул губы и протянул аккуратную ладонь с покрытыми черным лаком ногтями. Смуглая кожа почему-то была не тронута мозолями от рукоятей мечей и кинжалов, с которым Магнус на дружеское, чуть ли не любовное «ты»; изящные, завораживающие, но смертоносные движения во время его тренировки уже как день поселились под веками.       

       У Алека перед глазами — непроизвольная картинка, как эти цепкие пальцы с крашенными ногтями вцепились ему в горло крепкой хваткой, перекрывая не то что какой-то ничтожный кислород, а обратную дорогу к сестре, матери и Джейсу.       

       Сглотнул и, игнорируя руку, скупо ответил:       

       — Александр Лайтвуд, — голосом неохотным, грубым, от которого Фрэй обычно отшатывалась.

       Магнус же растянул губы еще сильнее, сменяя снисходительную ухмылку на вроде бы искреннюю улыбку, а Лайтвуд старался не подать вида, что этим жестом его застали врасплох: так улыбаются жители отдаленных округов, видя что-то простое, но ценное для них, но никак ни те, кого и за людей-то сложно считать.       

       Уже потом будет переваривать произошедшее, сидя на дереве под куполом, и понимать, что чертов Магнус Бейн победил уже тогда, когда смотрел на него из-под полуопущенных ресниц и улыбался вот так.       

       — Ох, сладкий, я знаю.       

       И пропасть словно бы приблизилась, когда он сам почему-то едва заметно улыбнулся.

 

***


       — Завтра вы выступаете перед распорядителями.       

       Голос у Ходжа немного шипящий, низкий, и Алеку подумалось, что в его голосовых связках алкоголя больше, чем в нем самом за те восемнадцать лет, проведенных с Джейсом и его жаждущей пьяных приключений задницей. Алкоголь в дистрикте было достать практически невозможно, но Эрондейл всегда был слишком пронырливым и изворотливым, когда дело касалось того, чего ему хотелось.       

       Алек смотрел на подернутое глубокими морщинами лицо ментора и видел там те самые не зажившие раны. Они отражались в мутноватых глазах тоской, горечью и чем-то, что уже мелькало во взгляде что Фрэй, что собственном.       Мерзкий ком уже давно поселился где-то в глотке, въевшись в ткани сильнее, чем алкоголь в кровь Старквезера.

       — Будут оценивать нас, как на дешевом аукционе? — слова вырвались сами по себе, подкрепленные давнишним чувством несправедливости и ненависти ко всему этому дрянному миру.       

       Ходж посмотрел на него нечитаемым взглядом, но едва заметно кивнул.       

       Лязг позолоченной вилки по фарфоровой тарелке резанул по ушам хуже орущей толпы и развеял опустившееся на мысли вязкое оцепенение; подрагивающие тонкие пальцы Клэри отражались на стеклянной поверхности стола. У нее — Алек помнит до мельчайшей точности — было невероятно бледное лицо на фоне ярких волос, тусклые голубоватые синяки под глазами, и в самих глазах отражалась несвойственная Фрэй смиренная паника.       

       У Лайтвуда от этой задорной девчонки, что стала похожа на искусно слепленную статую, мурашки бежали меж лопаток. Так Изабель смотрела на тело отца, когда подняли упавшее дерево; дрожали тогда не только ее пальцы — трясло ее всю.       

       Ходж отпил из бокала и, подавшись вперед, по слогам процедил:       

       — Они должны вас запомнить.       

       Когда его ладонь почему-то нашла костлявую ладошку рыжей под столом и сжала, Лайтвуд не думал, зачем он это сделал. Смотрел в ее все еще наивные глаза и думал, что взгляд ее порой слишком пронзительный.       

       И надеялся, что не он будет тем, на кого девчонка будет смотреть так на последнем вздохе.

 

***

      

       Алек не привык чувствовать себя мелким щенком в окружении скалящих зубы волков, но ощущал себя именно так.       

       Все трибуты были собраны в небольшом помещении с металлическими скамейками в самом центре; на них вальяжно развалились профи, с упоением наслаждаясь общим запахом страха в металлической коробке, как стая волков, окруживших добычу. У них на лицах были хищные ухмылки, во взгляде — жестокость и обещание убить, в движениях — четко отлаженная с семи лет готовность перегрызть собственными зубами, если потребуется, чужую глотку.       

       Магнус был среди них.       

       Только вот смотрел он на Алека без кровожадной ухмылки, во взгляде — лишь легкая насмешка и какой-то мальчишеский блеск, да и в движениях все еще поражающая плавность, грация и изящество. Смотрел словно бы с интересом, от которого то ли мерзко становилось, то ли волнительно.       

       Лайтвуд смотрел на него в ответ тяжелым взглядом и пытался понять, что с этим парнем не так. Или с ним самим.       

       У Фрэй острые локти, стянутые тонкой, чуть ли ни прозрачной кожей, и от тычка ими под ребра было особенно больно. Посмотрела задумчиво, как-то жалостливо, словно перед ней не двухметровый Лайтвуд, а продрогший щенок, и словно понимала то, что сам Алек еще не понял. Не сказать, что он хотел узнать это заранее с привкусом противной обреченности что-то.

       — Не надо, Алек, — прошептала и положила голову на плечо, едва ли до него доставая, — потом же больнее будет.

       От этих слов, пропитанных печалью, унынием и сожалением, по коже пробежали противные мурашки, забираясь куда-то глубже и пуская по позвоночнику холодный пот и дурное предчувствие, на которое не обратил внимания.       

       Держа потом яркие пряди на острие стрелы, вспомнит и сглотнет гадкий ком в горле, зажмурит глаза и позволит себе едва заметно всхлипнуть.       

       — Не понимаю, о чем ты говоришь, мелкая.       

       Та пожала плечами и зарылась носом в его шею, а Алек думал, почему вообще позволял ей ошиваться рядом с собой. Скосил на расслабленное, совсем юное лицо взгляд и неожиданно увидел в этой пятнадцатилетней девчонке, под ногтями которой засохшая краска, а в глазах — детская наивность, Изабель, которую защищать должен был; он это отцу обещал, когда сжимал его окровавленную ладонь, после копая глубокую яму в шесть футов.       

       В груди ныло, волком выло, раздирая ребра, и Лайтвуд тихо, глухо, до скулежа надеялся, что Джейс о ней позаботится.      

       — Магнус Бейн, — механическим голосом, прошибающим безжизненностью до дрожи, вызвали первого трибута.

       У Магнуса походка легкая, бесшумная, за ним — шлейф сандалового дерева, так разительно отличающегося от терпкого запаха хвои в седьмом, а еще пронзительный, пробирающий до мурашек на затылке взгляд и интимный шепот:       

       — Сделай так, Александр, чтобы все они запомнили тебя не только из-за потрясающих глаз.       

       Смотрел потом задумчивым взглядом на уходящую спину с острыми лопатками и позвонками, думая о чем-то, о чем не следует думать, смотря на своего возможного убийцу, и вздрогнул, когда услышал тихий голос Фрэй:       

       — Ты чертов мазохист, Алек Лайтвуд.


***

       Магнус смотрел на него с большого экрана телевизора игриво, привычно ухмыляясь и поправляя легким движением малиновые пряди в темных волосах. Алек подумал, что именно таких и любят жители Капитолия — уверенных, знающих себе цену, обаятельных и притягательных.       

       — С ним осторожнее, — сказал Ходж, кивая на изображение и оценку «10». — Такие, как он, в одно мгновение мило улыбаются, а в следующее — вспарывают вам брюхо, даже не скривившись.

       Клэри посмотрела пристально, подняв брови, и досадливо покачала головой.       

       В голове был полный хаос с попеременно возникающей вязкой пустотой, подкрепляемые краткими, но яркими рассказами о достоинствах других трибутов от Ходжа — Алек готов поклясться, что в его голосе намек на их с Фрэй никчемность, но, возможно, все дело в паранойе — и о крепости бурбона в бокале:       

       — Вот только ради этого стоит выиграть Голодные Игры, потому что такого алкоголя вы не найдете ни в одном дистрикте, — говорил так, как некоторые родители не отзываются о собственных детях: трепетно, чуть ли не любовно, благоговейно.       

       Алек смотрел на него и думал, что уж лучше сдохнуть, чем жить потом вот так.       

       Старик же помолчал немного и, нахмурив брови, дал совет:       

       — Не ведитесь на милые улыбки. Не успеете отвернуться, как вам вонзят клинок в особое место на спине, поразив и сердце, и позвоночник одновременно. Их учат этому с детства, — скривил губы в кривой усмешке, а в глазах словно бы пронеслись кровавые воспоминания, — я же научился только на арене.       

       …убив собственную союзницу, пока та спала, мысленно закончил за него Лайтвуд.       

       А потом чуть не рассмеялся истерично, пытаясь упорно, с оттенком мазохизма посчитать, сколько же раз Бейн мог его убить, будь они уже на арене. Ведь Магнус Бейн — это чертовы милые улыбки — с конца ли зала, из-за спины ли кого-нибудь, при встрече или разговоре — на протяжении всех трех дней тренировок и наблюдения распорядителей. Это редкие, но отчего-то крепко въедающиеся в мозг прикосновения смуглых пальцев к плечу или спине, флиртующие нотки и аромат сандала. Это долгие взгляды и ночные думы о несправедливости гребаной судьбы и глупости малиновых прядей в волосах.       

       Лайтвуд глубоко вздохнул и понял, что Фрэй где-то, наверное, была права.       

       Но где — Алек был совершенно без понятия.       

       Пришел в себя только при собственной всплывшей фотографии на экране и заветной цифре. «9».       

       Клэри получила «5», и в глазах ее до последней их встречи не появлялось ничего, кроме глухой пустоты и вроде бы правильного, но столь отвратительного смирения.

 

***


       — Здравствуй, Александр, — практически промурчал Бейн и положил руку ему на плечо, — поздравляю с отличной оценкой. 

       Ладонь у него теплая, практически горячая, что чувствовалось даже сквозь плотную ткань черного пиджака; покрытые темно-синим блестящим лаком ногти совсем по-кошачьи осторожно впились в плечо, сопровождаясь наглой, но с оттенком чего-то теплого, нежного ухмылкой.       

       Алек все еще не понимал, какого черта с этим парнем не так: где тот дух самодовольного, желающего только развлечений за счет жестокости и убийств Капитолия, что плотно въелся в жилы его жителей и богатых дистриктов, в которых готовят профи?      

       Смотрел на мягкую ухмылку, не предвещающую ничего, что случится на арене после стартового сигнала, и повторял мысленно слова Старквезера — вспорют вам брюхо, даже не скривившись  — в отчаянной попытке поверить в них прямо здесь и сейчас, а что более важно — что они относятся и к Магнусу.       

       Получалось не особо.       

       — Взаимно, Бейн.       

       От Магнуса пахло привычным сандалом, а еще лаком для волос и какой-то противной косметической химией. Веки были темно-синими, с толстым слоем черной подводки, губы покрыты блеском и на скулах переливались едва заметные блестки, которые Алеку отчего-то хотелось смахнуть небрежным движением ладони, словно бы избавляясь от назойливых мух.       

       Бейн выглядел так, словно прожил в Капитолии всю свою жизнь, вписавшись в него на максимум. От этого едва ощутимая тошнота собиралась в горле, и в глазах определенно отражалась неприязнь.       

       Магнус ее видел, смотрел пронзительно желтыми глазами с вертикальным из-за линз зрачком и поджимал губы.

       Однако руки его — плавные, танцующие, изящные — скользили по черным лацканам лайтвудского пиджака почти что нежно, разглаживая несуществующие складки на идеально отглаженной ткани и словно бы вкладывая в этот фарс особый смысл, что ощущался легкими мурашками там, где касались утонченные, практически музыкальные пальцы.       

       — Ты невероятно хорош в костюме, сладкий, но кислое выражение лица портит столь прелестную картину, — тихо, практически неслышно произнес Магнус, оставив теплые ладони на широких плечах, и улыбнулся той улыбкой, что иглами вонзалась под кожу.  

       — А я и не экспонат в этом… всем, — тон был груб, резок, но не отражался обидой в глазах напротив.

       Магнус словно бы смотрел на него и видел вовсе не того ершистого парня, что отгородил себя от всех толстой коркой колючего льда, а именно Александра Лайтвуда, который улыбался маленькой сестре, раскачивая ее на качелях, спасал жаждущую приключений задницу Эрондейла и заботливо убирал прядь волос с лица матери, пока та спала после долгой смены.       

       И так хотелось быть прежним — до дрожи в пальцах, до тихого редкого скулежа, до одолженного у Ходжа коньяка.       

       Да только Игры, кажется, уже изменили его, еще даже не начавшись.       

       В голосе Магнуса усталость и сожаление, искусно переплетенные с болью и тоской:       

       — Глупый, наивный Александр.       

       Положил теплую, пахнущую восточными травами — терпкий сандал, горчинка шафрана — ладонь ему на щеку и закончил, заставив на мгновение задохнуться пропитанным им же воздухом:

       — Все мы лишь пешки в заведомо проигранной игре.                            

 

 


       У Цезаря хищная улыбка, неестественные белые зубы и смуглая кожа под плотным слоем яркой косметики. А еще провокационные, давящие на открытую рану вопросы, от которых хочется удавиться.

       Магнус разговаривал с ним так, словно они каждый вечер пропускали по стаканчику-другому, улыбался чуть ли не хищнее самого Фликермана и взрывал зал громкими аплодисментами на каждую остроумную, но продуманную шутку. Держался так, будто каждый день кто-то в первом дистрикте отыгрывал роль нестареющего ведущего, напяливая цветастые парики и крася брови и губы им под цвет.

       Даже когда речь зашла о матери, повесившейся в сарае, отце-тиране и его руках на шее Бейна.

       Алек не спускал глаз с экрана и пытался подловить хоть мельчайшую трещинку в беззаботном образе.

       Насмешливый взгляд Фрэй жутко раздражал, как и парень из бедного двенадцатого дистрикта, что ошивался вокруг нее, — Саймон Льюис.       

       — Ох, черт, это так романтично — влюбиться в своего врага. И не оригинально. Вот совсем, Алек, — его болтовня уже без перебоев пролетала мимо, даже не пытаясь передать свой смысл, которого, Лайтвуд уверен, не было.       

       — Боже, Фрэй, заткни своего друга.       

       — Понял, молчу… И все-таки это жуткое клише, — поднял руки и виновато поджал тонкие губы.       

       У Льюиса рост под сто восемьдесят, долговязая фигура и милая мордашка, на носу которой очки в глупой оправе. И в придачу ко всему этому ноль шансов на победу и возвращение к матери, сестре и могиле отца, погребенного под углем шахт несколько лет назад.       

       Алек старался об этом не думать, когда Цезарь задал последний вопрос:       

       — Давай поговорим о твоей личной жизни, Магнус. Есть ли кто-то, кто ждет тебя?       

       Магнус рассмеялся звонко, громко, так, что стало понятно — вот она трещина. Посмотрел на Фликермана с долей иронии и растянул губы в мягкой полуулыбке, пронизанной как будто чем-то теплым, к чему душа так и тянет унизанные кольцами руки, но до чего дотянуться невозможно.

       — Меня в дистрикте не ждут, — запнулся, нахмурил брови и продолжил, посмотрев куда-то мимо всего, — но есть один парень. У него невероятные голубые глаза. Такого чистого цвета нет даже в хваленном Капитолии, Цезарь, уж поверь мне.       

       Алеку тогда показалось, что вот оно — то, что он никак понять не мог, но что Фрэй известно уже давно.       

Девчонка же ободряюще обняла его за плечи, покачала головой и прошептала:       

       — Вы оба чертовы мазохисты.                            

 

 


       Хитрый голос Цезаря в спину, когда уже покидал сцену после своих трех минут, до сих пор пробирает до мурашек:       

       — У тебя прекрасные голубые глаза, Александр.


***


       Магнус пришел ночью, за несколько часов до обратного таймера, что на счет «три…два…один» отправит на арену — прямиком в когтистые лапы смерти. Сел рядом с Алеком, прислонившись одним боком к огромному панорамному окну, подтянул к себе колени и устремил усталый взгляд на шумный даже ночью Капитолий.       

       Смотрел на все это с такой безнадегой, что даже пережившая истерику Фрэй рядом не стояла.

       У Лайтвуда руки все еще саднит от царапин и полумесяцев впившихся ногтей, и в голове, будто на повторе, рыдания и истошные крикикрикикрики.       

       Я не хочу умирать, Алек.       

       Зажмурился, крутанул головой и поймал внимательный взгляд золотисто-зеленых глаз, от которых почему-то на душе не так паршиво становилось. Словно отпускало, снимало груз с уставших, согнувшихся плеч и давало вдохнуть, но не глубоко, потому что если больше, то все еще чертовски больно.       

       — Хотел бы я увидеть тебя с луком, — с легкой улыбкой и хитрым блеском в глазах, — не будучи твоей целью.       

       Алек не удивился, откуда тот знает — сил не осталось ни на что, словно вышли, испарились, развеялись вместе с истерикой Клэри, когда та отключалась после вколотого в плечо укола, все еще сжимая его руку в своей и невнятно шепча просьбы дать ей пожить еще немного, вернуть к матери и позволить обнять крепко-крепко, чтоб до хруста.

       Вздохнул и, натянув рукава родного серого свитера до ладоней, безучастно спросил:       

       — Откуда?      

       — Твой ментор не самая надежная натура, — усмехнулся по-доброму, — а если его напоить, то и вовсе разболтает все, что нужно и не нужно. Но не стоит быть к нему слишком строгим, Александр. Рагнор, мой ментор, профессионал в выведывании информации о трибутах. Как бы печень его не отказала с такой сложной работой.       

       Рассмеялся неожиданно — слегка устало, тихо, запрокинув голову вверх и чувствуя боль в гортани, но облегченно, расслабленно, так, словно не было жестокого Капитолия и таких же реалий за стеклом, словно сидели на подоконнике уютного домишки в лучах восходящего солнца и грели руки о кружки с горячим ароматным чаем.

       Магнус смотрел завороженно, не пряча растерянности, а после и вовсе улыбнулся ярко, красиво.       

       — Так я знаю, что ты лучший лучник в седьмом, а рыжий бисквитик с тобой — невероятно талантливая художница, которая, благодаря этому, может пережить всех нас, — пожал плечами и склонил голову к плечу на манер вороны.       

       И это резким, болезненным рывком вернуло его с того уютного подоконника в этот поганый мир, в котором они жили: детские бойни, загребущие лапы смерти, висящие, словно старый мох, над головой каждого, чье имя выпадет на бумажке, голод, смерти, сжирающее чувство несправедливости и перекрытый кислород, потому что с каждым ударом стрелки, приближающей тот роковой обратный отсчет, сделать вдох-выдох все сложнее.

       Алека от этого мира выворачивало наизнанку, тошнило и заставляло ненависть клокотать где-то в груди.

       А еще горечь расползаться по крови, заползать в каждую клеточку и отравлятьотравлятьотравлять, потому что       

       — Мы оба знаем, что это не так, — выдохнул он, — останется один, и это точно будет не она.       

       — Ты привязался к ней.       

       У него в голосе было обреченное понимание, густо разбавленное сожалением и болью, словно они — два солдата, что сидели в окопе и на последнем издыхании вспоминали тех, к кому не вернутся уже никогда. Алек смотрел ему в глаза и видел там то, что резало без ножа, просто расковыривая, раздирая на куски под тихий скулеж и невозможность хоть как-то защититься — только закопать это в себе и пережить.

       — Катарина?       

       Магнус закрыл глаза, откинул голову на стену и, сжав руки в кулаки, кивнул.       

       — Мы с самого детства были вместе: таскались за взрослыми, мечтали стать добровольцами, грезили победой и донимали старика Рагнора чуть ли не до инфаркта, — улыбка у него была ностальгической, терпко-сладкой, отражалась в глазах печалью и невыносимой усталостью. — Потом пришло понимание, что все это — дерьмо собачье и не стоит наших жизней. Ни наших, ни чьих-либо. Послали затею быть добровольцами и позорно склоняли голову потом, пока в последний — последний, черт бы подрал! — год не выпало имя Катарина Лосс. Разве я мог оставить ее одну со всем этим? Разве я мог?..       

       Видеть во враге себя — паршиво настолько, что не описать.       

       Лайтвуд и не пытался.       

       Смотрел на сгорбленную, словно постаревшую вмиг фигуру и видел себя — с тем же гложущим чувством несправедливости, с той же сжирающей ненавистью и перечеркнутым могильным крестом путем туда, домой, где все хорошо, где родные в безопасности, где тебя не ставят перед выбором — раскроить человеку череп или подставить свой.       

       Видел и погружался в этого парня все глубже, чувствуя, как совершает вторую идентичную ошибку.

Привязывается, видит в человеке — человека, а не кусок мяса, чему учат профи, которые потом и побеждают.       

       Остаются ли они людьми, а не этими же кусками мяса — ответа на этот вопрос он не знал.       

       Приглушенный ладонью смех с истеричными нотками рикошетил по стенам под вопросительный взгляд Бейна, малиновые пряди которого практически сливались с ночным городом, а пальцы привычно совершали непроизвольные пассы.       

       — А рыжая-то была права.      

       И пояснил, задыхаясь от истины ее слов и заполнившего легкие отчаяния:       

       — Мы с тобой чертовы мазохисты, Бейн.       

       Смеялся уже не только он.                            

 


 

       Разговаривали долго, до первых лучей солнца, ровной полосой скользящих по столице Панема, вспоминали и словно бы поминали прошлое; оно через несколько часов будет окончательно погребено под тяжелым могильным камнем, равным двадцати трем жизням и одной сломленной, перекрученной в мясорубке судьбе.       

       Расходились легко, без прощаний, зная, что еще увидятся — живыми ли на арене, полумертвыми ли от рук друг друга или очередной безжизненной тушей под ногами.       

       Только уходя, Магнус медленно развернулся и, доверительно заглянув в глаза, напряженно сказал:       

       — Профи объединятся, Александр.       

       Голос его был тверд, решителен, отражался в глазах золотистыми всполохами от заполняющего этаж солнца.       

       — Держись от них так далеко, как сможешь. Беги так, чтобы не догнали. Выживай так, чтобы не нашли, а если найдут, то сиди тихо и не дыши, иначе перережут глотку, даже глазом не моргнув, и посмеются напоследок над твоими предсмертными хрипами.       

       Алек посмотрел на него и, почувствовав родную горечь на языке, произнес:       

       — Ты тоже профи.       

       — Именно.       

       Малиновые пряди в лучах солнца сверкали так, что даже слепой бы заметил этот яркий даже по меркам столицы цвет. Алек, смотря, как тот уходил, надеялся, что не заметит, когда будет держать тетиву наготове.

 

***

       Он помнит обратный отсчет так четко, как образ родных, стоит только закрыть глаза. Сменяющиеся оранжевые цифры на металлической стенке Рога изобилия, наверняка озвученные для зрителей механическим голосом — три, два, один, — для них, напряженных трибутов, были лишь ударами гонга, как будто позже им его не хватит.       

       Помнит резню, что началась после последнего удара — кровь, блеск оружия и истошные вопли, до сих пор бьющие по перепонкам, стоит задуматься и прикрыть глаза.       

       Помнит, как зачем-то панически искал рыжую копну волос, ринувшуюся к Рогу, и скрежетал зубами. Не суйтесь к Рогу изобилия, он будет эпицентром резни, — когда-то говорил Ходж и делал новый глоток ядреного пойла, а в глазах — кровавые картинки собственного опыта. Кровавые достаточно, чтобы поверить.       

       Помнит, как бежал — быстро, не жалея ни ног, ни дыхания, — заплетался в длинной траве и хлещущих по лицу ветвях, падал, поднимался и вновь бежал, судорожно повторяя всплывшую в голове фразу, сказанную бархатистым голосом — беги так, чтобы не догнали. Этот голос почему-то не давал упасть, задыхаясь от недостатка кислорода.

        Остановился, когда легкие пылали похлеще яркого пламени на родных заводах, а перед глазами было небо — чистое, подернутое белыми облаками — с фотографиями павших трибутов под оглушающий пушечный выстрел.       

       Рафаэль Сантьяго. Второй дистрикт.       

       Лили Чен. Пятый дистрикт.       

       Морин Браун. Шестой дистрикт.       

       Кейли Уайтуиллоу. Девятый дистрикт.       

       Бартоломей Валаскез и Майя Робертс. Десятый дистрикт.

       Саймон Льюис. Двенадцатый дистрикт.       

       У Саймона надоедливость была в генах, там же — неуклюжесть с жуткой болтливостью и странная дружба с Фрэй. Смотрел с неба улыбчиво, наивно, в своих глупых очках, под которыми лучистые карие глаза, так напоминающие сестринские, что гадкий ком душил похлеще долгого бега.       

       — Он знал, что не выживет, — раздался позади запыхавшийся голос и судорожные попытки дышать.

       Облегчение гремучей смесью смешивалось со злостью до дрожи в пальцах, до желания вцепиться ими ей в горло.

       — Совсем идиотка? Какого черта ты к Рогу побежала?       

       У Фрэй правая щека разодрана тремя глубокими полосами чуть ли не в клочья, кровила так, что тонкая шея, ключицы и рыжие волосы, собранные в уже растрепанную косу на один бок, покрылись кровью — яркой, мерзко переливающейся на солнце. Руки были исполосованы множеством царапин от цепких ветвей — волосам досталось не меньше, как и лицу, — хромала сильно на одну ногу, зажимая кровоточащую рану на бедре, и глядела пустым взглядом.       

       На яростный алеков рык лишь пожала плечами, скривившись от боли, и демонстративно сняла рюкзак с ноющих плеч:       

       — Зато у нас теперь есть это.                            

 

 


       Шли долго, стирая ноги в мозоли, пока не стало заметно темнеть и количество падений Фрэй не превысило пяти штук за десять минут; держалась она стойко, отталкивала протянутую для помощи руку и, сжав челюсти, поднималась, не издав ни звука. Старались уйти как можно дальше на запад от Рога и пушечных выстрелов — за несколько часов еще три трибута, — найти пресную воду и более-менее безопасное место для ночлега.       

       Рюкзак Клэри умыкнула полезный: нож, веревки, фляга, брезент, спички и мелочи, которые могут спасти им жизни. На плечи же он давил изрядно, и Алек мысленно задавался вопросом: как слабая девчонка, пальцы которой привыкли держать карандаш, бежала с такой ношей за спиной?

       Ближе к ночи наткнулись на ручеек, берега которого были покрыты вязкой грязью, но жадно пить это не мешало.

     Сидели потом в тишине, не рискуя разводить костер. Ушибленное при падении колено ныло, не сгибалось после долгой ходьбы и не давало даже минуты на передышку; разодранная ветвями кожа саднила, болела и кровоточила каждый раз, стоило только растянуть мышцы.       

       На Фрэй было больно смотреть — ран у нее было больше, болели сильнее, а рыжие волосы жгли глаза.

       Алек и не смотрел.       

       Сидел, облокотившись спиной на дерево, и думал, в каком же дерьме они оказались и как из него выбраться, когда выхода априори нет. Смотрел на небо, расписанное появляющимися звездами, и не замечал ни скривившуюся от очередного движения Клэри, ни собственных дрожащих пальцев.       

       — Изабель, Джейс, мама, — шевелил беззвучно пересохшими губами, как отчаянную молитву, что поселилась на губах с первого подкошенного на бойне тела, кровавым росчерком сбившего дыхание на долгие секунды. — Изабель, Джейс, мама, — как гарантия нового шага, когда сил, казалось, больше нет.

       Повторял и вспоминал что-то эфемерное, теплое, трепетное, тоскливой нежностью сжимающее грудь.

       Развеялось все, стоило Клариссе мелькнуть перед глазами огненно-рыжими волосами; они на фоне зеленой листвы чуть ли не обжигали, впивались в сетчатку и неприятно так напоминали малиновые пряди, которые последний раз видел растворяющимися в чаще леса у Рога изобилия.

       Пряди темных волос слепили малиновым, а руки — кровавой коркой девчонки из пятого.       

       Волосы у Клэри мягкие, приятно ластились к пальцам, цепляясь за коросты, и резались легко — одним взмахом ножа. Обрамляли рваными, неровными прядями худое испуганное лицо — в зеленых глазах была паника, страх и удивление, словно она доверяла ему, как родному, — едва доставая до острой линии скул, и спокойно покрывались грязью с берегов ручья под быстрое, едва разборчивое, чуть ли не лихорадочное:

       — Не хочу, чтобы нас убили, потому что мать-природа наградила тебя яркой шевелюрой. Без обид, Фрэй.

       Клэри не обиделась, нет.       

       Прижалась крепко к его груди и позволила слабости мелькнуть обжигающими слезами на глазах.                            

 


 

       Сидела потом на ветке дерева, привязанная красной веревкой, смотрела куда-то сквозь всего — может, сквозь купол? где мать ласково трепала еще не обрезанные рыжие космы и оставляла яркие мазки краски на щеках дочери — и прошептала спокойно, не дрогнув голосом и обращаясь словно не к нему:       

       — Я тоже знаю это, Алек.       

       Помолчала немного под вопросительным взглядом и добавила, прикрыв глаза:       

       — Знаю, что не выживу.                            




       Алек не удивился, когда Фрэй оказалась права. Как и всегда, собственно.       

       Сидел на третий день Игр на влажной траве, что впитывалась в штаны кровавыми разводами, сжимал кулаки до глубоких, болезненных полумесяцев на ладонях и пытался дышать сквозь стиснутые до боли и скрежета эмали челюсти.       

       В ушах — пушечный выстрел.       

       На небе — тогда еще улыбающаяся, задорная, живая Кларисса Адель Фэирчайлд.       

       На руках — ее труп с открытыми стеклянными глазами.       

       Я не хочу умирать, Алек. Помоги мне, пожалуйста.       

       Прости. Я не успел.       

       В паре метров — труп Себастьяна Моргенштерна.       

       С его, Алека, ножом в груди.       

        Изабель, Джейс, мама.




       Изабель, Джейс, мама.




       Изабель, Джейс, мама.


***


       Катарину встретил совершенно случайно на пятый день после истечения рокового таймера. Пытался уйти как можно глубже в лес, избегая даже малой возможности наткнуться на выживших — особенно профи и малиновые пряди в их составе, — когда заметил что-то светлое, практически белое и мгновенно узнал.       

       — В детстве ее волосы были цвета молока, это с возрастом они слегка пожелтели, — говорил Бейн в ночь перед ареной.       

       Улыбка у него тогда была теплой, грустной, пробирающей до собственных воспоминаний, где беззубая Изабель в ее далекие шесть лет, где разбитая губа Джейса и его «этот придурок первый полез», где теплый материнский взгляд и такая же ладонь на лбу.       

       Поначалу стояли с выставленными ножом и мачете в руках и следили за каждым вдохом-выдохом друг друга, а через пару часов уже сидели у костра, грея замерзшие, ободранные лесом руки, латали раны и чувствовали столь чужеродное здесь спокойствие, что затопило собой все под завязку ложной надеждой на возвращение домой — к такому же теплому, уютному очагу и родным объятиям да улыбкам.       

       Сидели, вспоминали и с сожалением понимали, что все это не продлится долго.       

       Разойдутся ведь, потому что совершено уже достаточно ошибок, что навсегда отпечатаны на внутренней стороне век. У него — Клэри и ее мертвые глаза, у нее — пожертвовавший собой Магнус.       

       — Я думал, вы с Магнусом вместе, — сказал тихо, обнял колени и скривился от боли в бедре.

       Пришлось прокашляться, якобы от першения в горле, на деле — от чего-то тяжелого, сдавившего грудь.

       Катарина вздохнула глубоко, отложила кучку собранных листьев и ответила едва слышно, поломано как-то:

       — Я просила его вместе уйти к границе арены, куда другие бы не сунулись, не решившись оставить Рог, да только Магнус на то он и Магнус, чтобы и тут подставиться: заключил союз с профи, сказал мне бежать на восток, пока сам будет путать им карты и по возможности держать на западе.       

       — Так вот откуда там, у западной границы, появился Моргенштерн.       

       Понимание не озарило ни яркой лампочкой над головой, ни вспыхнувшей в крови злостью или праведным гневом, как в первые часы после своеобразных похорон, нет. Лишь абсолютной пустотой и тишиной с привкусом горького дыма от костра и брошенных в него ароматных трав. Будто перегорел окончательно, открыв слив и спустив в канализацию эмоции сплошным потоком — так кровь уходила из мелкого, хрупкого тела Фрэй.       

       Подумал, что вот оно — то, чего так боялся.       

       Труп, да только с отчаянно, свирепо бьющимся сердцем, кровотоком и шансом вернуться домой. В отличие от Фрэй, что до сих пор смотрит на него, стоит закрыть глаза, и так чертовски сильно напоминает сестру.       

       — Мне жаль Клэри. Но, пожалуйста, не вини Магнуса. Как ты защищал ее, так и он — меня.       

       Положила хрупкую, нежную ладошку ему на плечо и, заглянув в глаза, доверительно сказала:

       — Знай он, что вы будете там, то не повел бы их туда, — поджала губы так, что тоска прочно забралась в их уголки, и продолжила с плотно овитой печалью полуулыбкой: — Это же ты — Александр Лайтвуд. Он только и делал, что говорил о твоих потрясающих глазах и добром сердце.

       Смех сухими, скрипучими, чуть ли не истеричными нотками горло драл, и стыда не было за слабость, потому что устал до пятен перед глазами, до желания закончить все поскорее и плевать уже как: смертью ли, жизнью.       

       — Добром сердце? Я все те дни тренировок игнорировал или посылал его и его попытки заговорить.       

       В ее глазах столько мягкой, разбавленной чем-то все-таки хорошим печали — так мать смотрела на фото отца, скользя дерганными пальцами по родным чертам — было столько, что захлебнуться не составило бы труда:       

       — В этом весь Магнус. Он даже в самом ершистом, грубом и холодном сможет разглядеть что-то хорошее.

       И Алек захлебывался.                            

 

 


       Уже собрались, попрощались простыми кивками, надеясь, что больше не пересекутся в этой жизни, и начали расходиться каждый в свою сторону, когда Катарина негромко, с оттенком неуверенности окликнула:       

       — Магнус попросил, чтобы в случае нашей встречи, если не будем пытаться убить друг друга, отдать его тебе.       

       Протянула осторожно достанный из кустов лук металлического цвета и черный колчан с десятком стрел, оперение которых резало глаза ярко-алым цветом, напоминая кое-кого определенного — с ухмылкой да мальчишеским блеском в невероятного цвета глазах. Заставляя нахмурить брови и выдохнуть со смешком да покачать головой на весь этот фарс от Бейна.       

       — Он сказал, что тебе он нужен больше, чем кому-либо из нас.       

       Лук в руке лежал идеально, холодил кожу легким металлом и царапал пальцы острой тетивой.

       Алек не думал о малиновых прядях, касаясь алого оперения мозолистыми пальцами.       

       Может, только совсем чуть-чуть.


***


       Алек помнит голос Катарины: нежный, тихий, мелодичный, такой, каким матери обычно поют колыбельные детям, осторожно подтыкая одеяло под матрас и пропуская мягкие пряди сквозь пальцы. От нее всегда веяло чем-то теплым, умиротворенным и спокойным. Смотрела всегда мягко, говорила кротко и касалась заботливо, излучая поддержку и столь чуждое богатым дистриктам и Капитолию добро.       

       И Алек помнит ее крик — истошный, оглушающий и бьющий по затылку до оцепенения.       

       И мертвые темно-голубые глаза, стекляшками смотрящие в ненастоящее небо.       

       Бежал обратно, только услышав крик, сдирал старые коросты о цепкие ветви деревьев, заменяя их на новые. Едва дышал, задыхаясь больше от понимания, что уже поздно, что, скорее всего, одним ударом, что уже не помочь, хоть ты удавись.       

       Магнус сидел на коленях около ее тела, ласково перебирал слипшиеся кровью волосы и дышал через раз. И говорил голосом скрипучим, как старинная дверь на ржавых петлях, режущим болью и ненавистью:

       — Камилла Белкорт, — выплюнул едко, — сучка из второго. Поняла, что я вожу их вокруг пальца.       

       — Я… — слов не было, лишь вязкое оцепенение и попытки дышать нормально.       

       — Я убью ее. Сука поплатится за Кэт.       

       У Магнуса во взгляде ни капли презрения, страха стрелы или желания убить, выйти победителем. Будто смотрел сквозь те шесть дней, отразивших своей и чужой кровью на лайтвудовской коже, и все еще видел за драной курткой того паренька, что с сестренкой на плечах, братом у бока, с поломанной потерей матерью и заботой о семье.       

       И это отвлекало так чертовски сильно, что оставалось лишь скрежетать зубами, потому что Алеку бы выхватить лук, нацелив острый наконечник на малиновые пряди, как представлял раньше, вдохнуть глубоко и либо отпустить тетиву, либо скрыться в чаще и там перейти на бег. Ему бы мыслить под стать ситуации — жестоко, эгоистично, ведь эмоции лишь отвлекают, как сам говорил.       

       Да только пальцы дрожали, ходили ходуном, не подчиняясь, и что-то — мнимые отголоски сандала? игривые взгляды на подкорке? жгучие прикосновения к плечу? уязвимость и слабости, профессионально скрытые под ухмылками? — мешало даже подумать о том, чтобы нацелиться на яркие пряди.       

       И хотелось в это гребаное что-то стрелу пустить, чтобы не рыпалось, чтобы заткнулось и сдохло наконец.       

       Ему бы видеть перед собой не человека, а кусок мяса и возможность вернуться домой и там уже разлагаться от мыслей.       

       Но Алек видел Магнуса Бейна — сидящего на коленях, сжимающего остывающую ладошку Катарины и словно бы распадающегося на части, пока закрывал столь родные, но уже мертвые глаза.       

       Алек видел в нем себя, только вместо рыжих волос — светлые, вместо кинжала в груди — пробитая голова.       

       Поэтому лишь сжал челюсти и кивнул.       

       А потом Магнус выдохнул, и не осталось даже жалких попыток дышать:       

       — А потом ты сможешь убить меня. И вернуться домой.

 

***


       Поцелуи Магнуса отдавали терпкостью, отчаянием и не сдерживаемым гневом — целовал грубо, так, что мелкие ранки на обшарпанных губах начинали кровить, сминал бока до синяков и болезненных полумесяцев от ногтей с облупившимся черным лаком, вжимал в дерево — вмятины от сучков еще долго ныли — так, что Алек практически слышал удивленные возгласы зрителей Игр.       

       Чувствуя отголоски боли на губах и коже, Алек его прекрасно понимал. Мял в разбитых кулаках его потрепанную куртку и вспоминал, как выпускал бурлящий в венах гнев на бедное дерево, а после не мог согнуть кулаки полтора дня, что чуть не стоило ему жизни.       

       Пропускал сквозь ободранные дрожащие пальцы малиновые пряди и позволял Бейну выпускать пар. Только ради этого. И ничего другого, что странным трепетом, переплетенным с горечью, сжимало грудь.

       — Думаю, мы устроили фурор, — на выдохе, лбом ко лбу и глаза в глаза.       

       Алек, опаляя дыханием покрасневшие губы, прошептал:       

       — Другого я от тебя и не ожидал.       

       Поцелуи Магнуса были грубыми, требовательными, отчаянными по многим причинам, но, цепляясь за смуглую кожу, темные волосы и это странное ощущение чего-то правильного во всем этом бардаке, Алек думал, что все будет в порядке.       

       Недолго, ничтожно мало, но в порядке.       

       А большего он и не просил.


***


       Сидели под вечер напротив друг друга, смотрели в основание едва горящего костра и бросали порой бессмысленные фразы.

       У Магнуса в золотисто-зеленых глазах плясало пламя огненными всполохами, бронзовая кожа слегка раскраснелась от жара и отливала оранжевым, и пальцы, что обычно поражали изяществом и плавностью, резкими, рваными движениями точили острым ножом сухую ветку, порой скользя в опасной близости к коже.       

       Не надо было спрашивать, о чем он думал — хватало лишь одного взгляда в смотрящие мимо всего глаза.       

       Ненависть и гнев в них обжигали сильнее огня, желание отомстить — пугало до чертиков своей силой.

       — Ты же понимаешь, что я не смогу убить тебя? — голос хрипел, перекрывал даже треск костра.

       Усмехнулся криво, погано так, что до противных мурашек меж лопаток и предчувствия чего-то дурного, с металлическим привкусом крови — чужой ли, своей. Смотрел сквозь пламя и искры, а в глазах — клокочущая злоба и невероятная усталость, словно прожил сотни лет, покрылся невидимыми морщинами глубиной с борозду и едва дышал потрепанными, чуть ли не разлагающимися легкими.       

       — Александр, — когда-то мягко растянутая «р» царапала перепонки жесткими, сухими, скрипучими нотками, что хотелось совсем по-детски зажать уши, — нас осталось четверо: ты, я, Камилла и Алина Пенхоллоу из одиннадцатого. Скоро финал, и будь уверен: раненная лично мной Алина в него не выйдет. Удивлен, что она вообще еще живая. Подружка ее, Хелен, продержалась недолго.       

       У Магнуса в голосе ни сочувствия, ни жалости, ни чувства вины — тихая усталость, наверняка отдающая ноющей болью во всем теле, и сплошное безразличие к пролитой им же крови. Лайтвуду от этого паршиво до тошнотворного кома в горле, до образа Хелен за плечом ссутуленного, ломанного-переломанного Магнуса.       

       Смотреть на человека или в сторону и видеть там кого-то другого стало уже привычно до безобразия.

       У Блэкторн бледная кожа, светлые волосы с золотистым отливом и голубые глаза с зелеными крапинками у зрачка. А еще оставленные в двенадцатом дистрикте шесть братьев да сестер, к заботе о которых привыкли нежные миниатюрные руки, что часто трепали волосы Льюиса или ласково накручивали смольную прядь Алины, пока, как они думали, никто не видел.       

       Алек видел.

       Смотрел на них украдкой, вспоминал наставления Фрэй и почему-то переводил взгляд на цветные прядки.       

       Вздрогнул, отведя бессмысленный взгляд от смутного, растворившегося в сизом дыму образа, когда разгоряченной огнем щеки коснулось что-то приятное, посылающее по телу тепло, что грело лучше костра в холодную ночь. Но если раньше от ладони непринужденно веяло восточными травами, то теперь — несло едким дымом, сырой землей и впитавшейся в кожу кровью.       

       — Наивный, глупый Александр, — нежно-поломано, качая головой и жалостливо кривя губы, — неужто ты все еще не понял, где ты?.. Все мы здесь лишь куски мяса, будь ты наивной художницей, неуклюжим ботаником в глупых очках или добрейшим человеком, который хотел спасать жизни, не жалея в госпитале своей.       

       Положил голову ему на плечо, щекоча линию челюсти малиновыми прядями, и глухо сказал:

       — Никто из нас ничего не стоит: ни возвращения домой, ни жизни ценой чужой. Но таковы правила Игр. И если по ним я мог защитить Кэт, то я их соблюдал. Но Кэт мертва. Убита сукой, которая только и желает, что сохранить свою хваленную дорогую шкурку, чтобы потом подкладывать под любого, кто заплатит. Так что, если по этим же правилам Капитолия я могу отомстить, то я готов их не просто соблюдать — проповедывать.       

       Тогда-то Алек и понял, что он не сломан Играми, нет, совсем нет.       

       Вот Магнус — да.       

       И страшно было до жути: вдруг и его это все-таки не обойдет?       

       Сидел, смотрел на темное небо с прорехами звезд, ощущая щекочущий обоняние запах волос Магнуса — металл, листва и дым, — и вновь думал о чем-то трепетном, нежной тоской сжимающем грудь и так похожем на глупые мечты, которым никогда не сбыться. Там все тот же уютный домик, восходящие лучи солнца и ароматный чай с брошенными легкой рукой Катарины травами, а на заднем фоне задорный, звонкий смех Клариссы.       

       Ощущал шеей тихое, размеренное дыхание Бейна и думал, что, пожалуй, впервые за долгое время ему плевать на все: на дерьмовый мир, на кровь на собственных руках, на то, каким его видит сестра с этой самой кровью, на обреченное понимание, что ни черта не будет в порядке, как казалось пару часов ранее.

       Плевать.       

       Изабель, Джейс, мама. 

       Прижался губами к темным прядям, сжав острое плечо рукой, и понял, что греет уже вовсе не костер.

       Магнус. 

       Так и сидели некоторое время, пока не раздался пушечный выстрел, а за ним — сигнал о финале.

 

***


       Камилла при жизни была красива: прекрасные светлые волосы, что отливали серебром, идеальные черты лица и зеленые глаза, но если у Фрэй они подкупали наивностью и искренностью, то у Белкорт — холодным блеском и умелым притворством.       

       При жизни — да.       

       Но не при смерти, когда осталась лежать разодранной когтями и клыками переродков тушей.

       Магнус смотрел на нее с презрением, отвращением и все еще не выпущенными гневом и злостью; эмоции отражались на перекошенном лице и в сжатых до видимых вен кулаках и не давали привести сбитое дракой дыхание в норму.       

       Он и не пытался.       

       Стоял на краю Рога, смотрел пустым, словно выгоревшем дотла в ярком пламени гнева взглядом на то, как переродки с утробным рыком раздирали Белкорт, и рваными полувдохами-полувыдохами давился пропитанным кровью воздухом. Поднял глаза на небо, почти безмятежно задрав голову и обнажив шею, и выдохнул через рот, наблюдая за едва заметными клубами пара.

       И перевел взгляд на Алека.       

       Тогда-то Лайтвуд и понял, что если Игры еще не изменили его, то вот она — их последняя попытка, которая обречена на успех. Успех такой силы, что заденет не только их двоих, но и взрывной волной будет катиться по последующей жизни одного: во взглядах, расковыривающих каждый раз вопросах, кошмарах по ночам и на дне стакана, который поможет — поможет же? — заглушить хоть чуть-чуть вопящие мысли, раскалывающие череп на щепки.       

       А они будут, он уверен.       

       — Я боялся, что после смерти Белкорт отпустит. А там придется действовать по ситуации — станем врагами и будем бегать по арене. Ты — убегая, ведь ты чертов одуванчик, я — догоняя, ведь профи и все в этом духе.       

       Магнус говорил осторожно, словно пробуя слова на вкус — металлический, скорее всего, — а Алека коробило даже от этого голоса, что наркотиком лился по венам, но если раньше дарил спокойствие с привкусом восточных трав и каким-то будто южным говором, то сейчас выворачивал наизнанку и потрошил на живую.       

       Глянул так, что в продолжении не было нужды, все и так понятно, но закончил скорее для себя:       

       — Не отпустило, Александр, не отпустило.       

       Так и стояли напротив друг друга, дышали через раз и вовсе не с тем облегчением и радостью, про которые рассказывали менторы, понимали, что вот он, черт возьми, — конец Голодных Игр. Паршивейший такой конец, потому что уж лучше бы кромсали друг друга топорами да мечами, чем так.

       У Алека перед глазами все костер горел, оставленный всего-то час-полтора назад, где сидели оба, живые и практически здоровые, говорили ни о чем — там рассказы из детства, о дистрикте, о мечтах на будущее, что были прерваны бумажкой и собственным именем, — и было спокойно, тепло, по-домашнему хорошо, словно не было подкрадывающихся сзади переродков и взволнованных зрителей.       

       И было так чертовски правильно — до щемящего у солнечного сплетения тепла в холодную ночь.       

       Голос Магнуса хрипел, свистел как-то сипло, когда изломанно просил:       

       — Покончим с этим.       

       — Я не могу, — ничем не лучше, чем у Бейна.       

       — Мы с Катариной, — начал через силу, по-детски как-то шмыгнув носом, и утер слезящиеся глаза; у него белки были красноватыми, и радужка стала ярче, словно и так недостаточно ломало при одном только взгляде, — с четырнадцати лет мечтали изменить мир в лучшую сторону, навязать им свои правила и послать их собственные. Так дай мне возможность хоть как-то сделать это — не перешагивать через себя и не идти у них на поводу, убив тебя.

       Замолк с открытым ртом и не мог вымолвить больше ни слова, только:       

       — Пожалуйста.       

       Смотрел слезливыми глазами, моля отчаянно, как не молился никому до этого, а Лайтвуд все думал: что делает его семья? Смотрит ли, осуждает ли, понимает ли? Просит поднять лук и пробить прикрытую курткой грудину Бейна, или, впиваясь ногтями в ладони, просит остаться человеком даже тут, на арене, как когда-то наставлял отец?

       Стоял и думал: может, они и вовсе мертвы? или он мертв для них после шести дней здесь?      

       Бейн словно читал мысли, заползая окровавленными пальцами ему в голову и роясь там, как в старом ящике, выгребая все самое заветное и умело пользуясь этим:       

       — Изабель, Джейс, Мариз, — повторял медленно, разжевывая каждую букву словно специально, чтобы цепануть поглубже, надавать посильнее, побольнее, и потом быстрее: — Изабель, Джейс, Мариз. ИзабельДжейсМариз. ИзабельДжейсМариз.       

       — Хватит!       

       На когда-то безупречном лице — ссадины и кровавая корка, на пальцах — лихорадочная дрожь вместо поражающей плавности и изящности, а в глазах, что поражали мальчишеским блеском и необъяснимым теплом, — решимость умереть, тесно переплетенная с мольбой и жуткой усталостью.       

       У Алека же вновь ощущение загнанного в смертельную ловушку зверя, что истошно скреб когтями в попытке найти выход, не замечая собственноручно причиняемой боли. И мерзким ощущением скользящее по позвоночнику понимание неотвратимости судьбы: все будет так, как предрешено, как изучено вдоль и поперек десятками Игр, как того желает жадный до зрелищ Капитолий. Как бы не оттягивал, как бы не отнекивался и как бы не орал проклятия в иллюзорное небо — другого пути просто нет.       

       Магнус это понимал. Улыбался печально, что лучше удавиться, чем стоять напротив, смотрел нежно и открыто и буквально вскрывал грудину этим взглядом. И никаких переродков с их когтями да клыками не нужно — всего лишь такой взгляд — прощальный, умоляющий, ласковый, — чтобы добить окончательно, перекрыв воздух и словно переломав все кости разом.

       — Ну же, Александр, ты вернешься домой, — шептал на грани слышимости.       

       — Убив тебя.       

       — И?       

       Рассмеялся сухо, деря глотку и проклиная тот день, когда наткнулся взглядом на яркие пряди в толпе и не прислушался к мудрой, оказывается, Фрэй. Когда девчонка — живая, еще не перекрученная и способная улыбнуться — смотрела так, словно знала что-то, чего он не знал да и не стремился узнать. И лучше бы не узнавал, господи, лучше бы оставался слепым что тогда, что сидя у костра и едва ли не умирая от затопившей нежности и тепла, что сейчас, стоя напротив него и понимая, что иначе никак.       

       — Неужели ты не понимаешь, Магнус? — тихо, надрывно, позабыв про зрителей и остальное.

       — Понимаю, — улыбнулся чисто, игнорируя разбитую губу, прямо как перед Играми, отчего только хуже стало, паршивее и сложнее в сто крат, — иначе бы не предлагал тебе жизнь и возвращение домой.       

       Домой.       

       Алека перемалывало прямо там и тогда, пока стоял напротив, пытался запомнить все детали — мягкая полуулыбка, упавшие на лоб малиновые пряди, аккуратные губы — и медленно, словно механически, поднимал лук, практически слыша отвратительный скрип закоченевших суставов.

       И вот оно — дно пропасти, по которой так стремительно катился.       

       Замерзшие, ободранные чуть ли не до мяса пальцы дрожат, болят и не дают сосредоточиться.

       Дыхание никак не позволяет взять над собой контроль, срываясь на судорожные полувдохи-полувыдохи, отчего перед глазами мельтешат разноцветные блики, контрастом ложась на яркую листву и темное, практически черное небо. Из-за этого лук ходит чуть ли не ходуном, теряя и вновь находя поставленную цель, стоящую напротив и смотрящую так, что дышать чертовски сложно.       

       В какой-то момент Алек чувствует облегчение.       

       Потому что на остром наконечнике стрелы — волосы с глупо выкрашенными малиновыми прядями.

       Магнус облегченно улыбается, выдыхает и смотрит благодарно, с прощанием, как родные смотрели вслед уезжающему из дистрикта поезду. Усмехается через пару мгновений, растянувшихся для Лайтвуда в вечность, и будто становится тем самым Бейном, что встретил его ухмылкой и вызовом во взгляде, и Алек понимает, что никакая кровь, смерти и шесть дней бойни, отпечатавшейся на их шкурах ранами да шрамами, не смогут смыть из золотисто-зеленых глаз тот мальчишеский блеск и искренность.       

       Смотрит в эти глаза и молит всех, в кого верит и не верит, чтобы запомнились именно они. Не мертвыми, смотрящими пустыми стекляшками в ненастоящее небо, а именно такими.       

       Не мертвыми от его стрелы, от его руки, от его слабости.       

       — О да, — хрипло тянет Бейн, шмыгая последний раз, качает головой и оглядывает внимательно-тоскливым взглядом всю фигуру, — не зря я мечтал увидеть тебя с луком, дорогой, зрелище невероятное.

       — Мечтал, но не будучи моей целью.       

       — Что ж, судьба порой сука похуже Белкорт, — парирует и смотрит вроде тем же взглядом, что и ранее.

       А Алек до боли, сводящей челюсть и горло, жалеет, что когда-то, сидя у панорамного окна и разговаривая ни о чем всю ночь напролет, позволил себе увидеть другую сторону Магнуса Бейна — уязвимую, уставшую, прохудившуюся до дыр, что уже не заштопать. Смотрит и видит за слоем наигранной беззаботности — непрекращающуюся боль и отчаянное желание покончить со всем этим.       

       Так, наверное, смотрела его мать перед тем, как накинуть веревку на шею.       

       От этого еще паршивее, поганее на душе, и он не уверен, будет ли когда-нибудь легче.       

       Зажмуривается сильно, до пятен перед глазами, а когда открывает, то натягивает тетиву до боли в подушечках пальцев. Смеяться хочется истерически над глупостью ситуации: недавно он этими пальцами скользил по острым позвонкам да ребрам Бейна, и пальцы до сих пор помнят бархат кожи, противясь остроте тетивы. Дышит глубоко, судорожно — недавно он дышал воздухом, что был пропитан Магнусом, — все еще видя разноцветные блики перед глазами, но среди них ясно видит только одно.       

       Малиновые пряди.      

       Закусывает губу до боли и, проморгавшись, говорит:       

       — Знаешь, — голос словно снова не его, и это отчего-то пугает до ужаса, — привязываться к смертникам и одновременно возможным собственным убийцам так же глупо, как и выходить на бойню с красными прядями в волосах.       

       Магнус улыбается ярко, красиво, понимая, что это — последняя его улыбка, и отвечает легко:

       — Значит, мы оба глупцы. Невероятные глупцы, судя по всему, — качает головой и смотрит пронзительнее Фрэй.

       — Мне жаль, — шепчет надрывно, втягивает судорожно влажный воздух.       

       Изабель, Джейс, мама.       

       Простите, боже, простите меня.       

       ИзабельДжейсмамаИзабельДжейсмама

       И спускает стрелу.       

       Яркое оперение до тошноты мерзко сочетается с малиновыми прядями и небольшим кровавым пятном на груди, в области сердца, с проскользнувшей на пару мгновений агонией в покрасневших глазах и кровью в уголках потрескавшихся губ.       

       В ушах — вновь пушечный выстрел. Последний.       

       Перед глазами — тело Магнуса Бейна, его раскинутые в стороны руки и глаза в небо.       

       И Алек не может.       


       Смотрит на него и не может дышать. 

 

***


       — Не надо, Алек. Потом же больнее будет.       

       — Не понимаю, о чем ты говоришь, мелкая.

       Теперь понимаю, мелкая, теперь понимаю.       


       Простите, прошу. 

 

***


       Рагнор Фелл приходит поздно вечером, чуть ли не ночью, присаживается на край больничной кровати и какое-то время просто молчит, ссутулившись и смотря в окно на кипящий жизнью Капитолий. Взгляд его такой же, как у Магнуса в ночь перед ареной — сплошная безнадежность, от которой хочется истошно завыть, забравшись под одеяло и желательно умерев прямо там.       

       Возможно, дело вовсе не во взгляде. Иначе как объяснить это желание, что постоянно скребет по ребрам?

       — Магнус и Катарина были дороги мне, — говорит он, поджимая сухие губы и словно бы смотря сквозь Игры, туда, где его трибуты еще живы; Алек постоянно ловит себя на том же, — знаю, многие считали, что я терпеть не могу этих ребят, но я любил их. А как можно было не полюбить одного раздолбая и милую девчушку, которые меня чуть ли до инфаркта не доводили своими «дядя Рагнор, расскажи, покажи».       

       Смеется искренне, утирая слезящиеся глаза тыльной стороной ладони с неестественно длинными пальцами, и Лайтвуд практически может увидеть пронырливого Магнуса с деревянным мечом и Катарину с белыми волосами и укоризненным взглядом на его проделки. И Рагнора, что стал им отцом.       

       Мгновение — и перед глазами уже их мертвые тела.

       Изабель, Джейс, мама.       

       — Они были мечтателями, смотрели на правила и видели лишь возможность их нарушить, — он улыбается, а в глазах печаль и слезы отца, потерявшего детей. — Профи быть сложно, кто бы что не говорил. Потом, в юношестве, легче, но это потому, что большинство ломается еще в Академии, а потом просто текут по течению; оставшихся ломает уже сама арена. Магнус же был сильным — не сломался ни после суицида матери, ни после того, как собственный отец пытался его утопить, ни в Академии. Несмотря на все это, сохранил в себе того мальчонку с озорными глазами и беззубой улыбкой. Это подкупало.      

       Алек дышит судорожно, борясь с болью во всем теле, комкает простынь сбитыми кулаками и молит его замолчать, потому что и так паршиво, как ты не понимаешь, чертов ты старик?       

       Изабель, Джейс, мама.      

       Хочет сдавленно сказать, что да, это подкупало так, что я все еще чувствую его дыхание на шее. И не забуду. Но Фелл поднимает руку и качает головой, будто от одного лишь голоса Лайтвуда его вывернет наизнанку. Алек понимает и молчит.       

       — Когда ломает арена, это хуже всего, сам знаю. Сам держал собственную сестру на руках, как ты — Клариссу, как Магнус — Катарину. Тут у него не было шансов. Даже у него.       

       Смотрит пристально мудрым, старческим взглядом, вздыхает глубоко и качает головой, говоря по-отечески:       

       — Но я рад, что ты был там и помог ему. Честно.       

       И уходит медленно, будто каждый сделанный им шаг все сильнее припечатывает к земле, пока не рухнет.       

       Алек смотрит ему вслед и понимает, что встань он сейчас — упал бы, не сделав ни шага.

 

***


       — И главный вопрос, интересующий всех: ваши отношения с Магнусом Бейном.       

       У Цезаря, как всегда, хищная улыбка, неестественные белые зубы и вопросы, что больнее, чем соль на открытую рану. У Алека же желание закончить все это поскорее, путанные мысли после бессонных ночей — у кошмаров палитра в основном кровавая, разбавленная золотисто-зеленым, рыжим и малиновым — и мятые манжеты пиджака от впившихся в них пальцев.       

       Лидия, их — его — строгая сопровождающая, будет недовольна. Алеку плевать.       

       Повторяет мысленно имена семьи — Изабель, Джейс, мама, — которые поселились на губах прочнее молитв, и с горьким смешком понимает, что если на арене с их помощью приходилось стискивать зубы от боли и идти дальше, то тут — терпеть, глотать клокочущую злость и пытаться не развалиться раньше времени, иначе не оставят в покое.

       — Как говорит Рагнор, с победой Игры не заканчиваются — только начинаются. Самое сложное это ни убийство трибутов, ни выживание на арене, а последующая жизнь, заключенная в поезде, вечной лжи и притворстве. Но если играть по их правилам, то тебя оставят в покое хотя бы на некоторое время. А покой — то, что будет нужно любому Победителю, — говорил Магнус, играя с его пальцами у костра и опаляя шею горячим дыханием.       

       Алек склонен ему верить, пусть тот уже как два дня мертв. Ему бы забыть то мгновение — боль в подушечках пальцев, алый росчерк и агония в золотисто-зеленых глазах, — да только кошмары и опущенные веки постоянно напоминают об этом. Там часто появляются Кларисса со своим наивным взглядом зеленых глаз, Катарина с нежными руками и ароматом трав, порой Саймон и некоторые трибуты, но в основном Магнус Бейн.       

       Поэтому тянет обшарпанные губы в натянутой-перетянутой улыбке и отвечает почти не сломлено:       

       — Ничего серьезного, просто попытки выпустить пар.       

       «…последующая жизнь, заключенная в поезде, вечной лжи и притворстве».       

       Поезд отправляется, — думает он и мечтает, как когда-нибудь дойдет до последнего вагона.       

       Взгляд Цезаря — я прекрасно знаю, парень, что ты лжешь, и ох, какое зрелище! — едва ли не срывает терпение.

 

***


       Изабель в его руках миниатюрная, хрупкая, что кажется, сожми посильнее — и переломится, как шея Льюиса от рук Мелиорна. Алек не видел его смерти, но это не мешает ему замереть на мгновение, зажмуриться до рези в глазах и глубоко, чуть ли не панически вдохнуть родной запах волос сестры — все еще сосна и дым с привкусом бензина.

       — Ты вернулся. Боже, — шепчет она, опаляя дыханием кожу, и жмется сильнее.       

       Улыбается измученно, кривовато, будто расколется на сотни осколков, впервые чувствуя, как становится чуть-чуть, но все-таки легче, словно убрали малую часть груза с груди да плеч, дав вдохнуть. И Алеку страшно, как бы это ощущение не пропало и не обрушилось на него еще большим грузом, который уже не выдержит.       

       Чертовски страшно, но в его руках сестра, а значит, пока все хорошо, можно дышать.       

       — Я дома, Из, дома.       

       Джейс сжимает его плечо до отпечатка ладони, трет загривок до боли, когда обнимает порывисто, словно не веря, что он вернулся, что, черт возьми, дождались, смогли, и шепчет что-то неразборчивое — придурокнуинапугалспасибобоже, — отчего облегченный счастливый смех неожиданно дерет глотку.       

       Плечо потом ноет, шею слегка саднит, но Алеку плевать.       

       Слушает звонкий смех сестры, ощущает ладонь брата на плече и смотрит в счастливые глаза матери.

       Он дома.       

       Магнус?       

       Спасибо.


***

       Груз, что пропал с плеч, все-таки наваливается. Резко, неожиданно, словно лопнул удерживающий бетонную плиту трос, и чуть ли не приминает к земле смертельной тяжестью. У Алека в этот миг будто удар под дых прилетает, выбивая весь воздух без остатка, и оцепенение вязкой пеленой парализует не то что тело — снующие туда-сюда мысли.       

       Шум рынка пропадает, оставаясь второстепенным гудением где-то далеко, как и силуэты людей — лишь тенями.

       У Джослин Фрэй глаза цвета пожухлой травы, едва ли не соломы, сохранившей лишь отпечаток бывшей зелени. Глаза ее дочери в ненастоящее голубое небо и то были ярче, когда закрывал их дрожащими пальцами.

       Вокруг нее несколько холстов с подписью «К. А. Ф», и чуть ли не в каждом мазке дешевой кисти Алек узнает талантливую руку Клэри. Недавно она со смехом рисовала его хмурую мину, пока сидели после изнурительной тренировки, а сегодня уже зарыта в земле — или как там хоронят трибутов? — и ощущается не наивным добрым взглядом или тычками под ребра, а мерзким чувством вины, разъедающим похлеще кислоты, и образами — в кошмарах ли, в проходящих мимо людях.       

       Вернувшееся сносит с ног, валит на землю и давит свирепее переродков. И это действительно куда хуже мутантов, их когтистых лап и клыкастых челюстей, потому что вновь зудит, болит, скребет изнутри. И никак не усмирить — только пережить или смириться.       

       Алек думал, что уже пережил.       

       Ошибался.       

       — Эту, — указывает дерганным движением на холст с нечеткими очертаниями седьмого дистрикта, — она нарисовала за пару дней до жатвы… Словно знала, что уже сюда не вернется.       

       Фрэй смаргивает выступившие слезы и смотрит пронзительно, цепко, как родитель смотрит на виновного в смерти своего ребенка — от истины недалеко, понимает он, — и говорит похожим на рагноровский голосом, да только скорби и боли в нем в разы больше: 

       — Ты сделал все, что смог. Никто не винит тебя, Алек.       

       Накрывает холсты плотной белой тканью, словно ставя точку на каком-то этапе в жизнях — своей, его, Клариссы. А Алек глядит на ее постаревшую за несколько дней сгорбленную фигуру и думает, едва ли дыша от накатившего всего: там и вина, и боль, и чертовы костлявые пальцы Клэри, которыми цеплялась за его предплечье, оседая на землю, и ее мертвые глаза в небо, и помоги мне, Алек, я не хочу умирать.       

       А Вы? Вы тоже не вините?

       Ответом ему служат нежные прикосновения к скрытым рамам и тихое бормотание с одним ясным словом.       

       «Доченька».       

       — Простите, — хрипит он и понимает, как же этого слова чертовски мало.       

       Я тоже. Тоже виню себя в ее смерти, миссис Фрэй.

 

***


       У Изабель руки такие родные, тонкие, нежно скользящие по плечам и обнимающие за шею со спины. Тельце хрупкое, прямиком в материнское, крепко прижимающееся к спине, и волосы привычно лезут в рот, щекочут щетинистую щеку и на мгновение отправляют в моменты, когда заплетал их грубоватыми пальцами, цепляясь коростами за волоски.       

       — Мне жаль, — горько, проникновенно шепчет она и прячет лицо в сгиб плеча и шеи. — Мне так жаль, Алек.       

       Сопящее дыхание пускает по шее мурашки, по мыслям — картинки едва горящего костра и Магнуса Бейна, его мягкие игры с алековыми пальцами и обволакивающий лучше алкогольной пелены голос, истории этим голосом и ощущение тепла, что вовсе не от костра и до безумия правильное.       

       Паршиво становится до невозможности. И лишь прижавшаяся сестра удерживает от воя в голос.       

       — То, что я вернулся? — спрашивает тихо, позволяя горечи скользить в голосе, и обнимает ее руки, цепляясь за ощущение дома, как за спасательный круг. И пытается не думать, что спасательный круг кажется каким-то прохудившимся, потому что держит из последних сил, постепенно уходя под воду.       

       Иззи шмыгает носом, как раньше, когда болела, а он таскал ей молоко и микстуры, и отвечает:

       — То, что не вернулся и он.       

       И Алек все-таки тонет, прячет лицо в тонких сестринских предплечьях и позволяет ей услышать тихий скулеж.

       Магнус? Пошел ты к черту. Слышишь? К черту.       

       Образ его жалостливо кривит губы под веками, как в ночь у костра.       

       Наивный, глупый Александр.

 

***


       Алкоголь шпарит горло похлеще кипятка, гонит кровь, разогревая ту чуть ли не до бурления, и затуманивает мысли, которые, как бесконтрольные звери, скоблятся постоянно, напоминая о себе, о Играх, о трупах, о вечном страхе.       

       Ходж что-то неразборчиво, пьяно бормочет, трепля его за плечо, и Джейс наливает еще по одной.       

       Несмотря на дух пьянства, атмосфера хуже, чем на похоронах, и даже забавные рассказы пьяного Эрондейла не снимают пелену мрачности, паршивости и отголосков затуманенных мыслей. Во всяком случае, на него, Алека, не действуют. Ходж же гортанно смеется, и становится страшно — как бы не натворил чего на пьяную седую голову.       

Лайтвуду некстати думается: а каким бы был Магнус после порции алкоголя? Или та же Фрэй да Катарина?       

       Вспоминает их лица, останавливаясь на самом болезненном, вскрывающем грудину с того самого момента, как отпустил тетиву, и выжженном на внутренней стороне век и подкорке.       

       Магнус бы смотрел еще более открыто, двигался более плавно и подмигивал не столь эффектно, как обычно. И Алек так невероятно сильно хочет это увидеть, пусть и в пьяной фантазии, но даже сейчас перед глазами постепенно оседающее на землю тело со стрелой в груди. 

       Его стрелой.       

       Изабель, Джейс, мама. 

       — Что? — голос брата плывет, как и способность управлять собой, иначе как объяснить сказанное вслух.

       Качает головой и не знает — то ли отмахиваясь от брата, то ли пытаясь отогнать образ Бейна, который за месяц выжал все силы без остатка, въелся так, что не вытравить, осточертел до разбитых кулаков и тех самых мыслей о неправильности выбора, когда стояли друг напротив друга, чувствуя, что подошли к точке невозврата.       

       Джейс же наваливается на него со спины и едва разборчиво говорит:       

       — Ты говорил не ждать, но мы ждали, брат.       

       Смотрит на названного брата исподлобья и отвечает так, что даже старик замолкает, и во взгляде его понимание:

       — Не уверен, что вы дождались того, кого ждали.       

       — Хэй, брось, все наладится, — в голосе Джейса надежды на троих — него, Изабель и мать, — а еще чего-то такого, отчего становится предельно ясно — Эрондейл и сам не верит в то, что говорит; пытается утешить, поддержать, усмирить ту бурю что в старшем брате, что в себе, но не верит ни черта.

       Наблюдает на протяжении месяца за Алеком и видит так мало, что осталось от того старшего брата. Смотрит в голубые глаза и видит лишь мелькающие картинки бойни, крови на собственных руках, вину и боль, что пронзает до мерзкого ощущения по коже. Будит по ночам, терпя удары сбитых кулаков, когда кошмары не отпускают, когда кричит и задыхается в панике от вновь и вновь переживаемого. Встречает на рынке, у пустого, вытоптанного места, где недавно стояли холсты Клариссы Фрэй, и не узнает в сгорбленной фигуре того сильного, стойкого Алека, что поднял семью после смерти отца. Делится какими-то историями, как раньше, и ловит его отстраненный взгляд за плечо, будто там кто-то стоит.       

       У этого кого-то, он знает, малиновые пряди в волосах, крашенные ногти и алекова стрела в небьющемся сердце.

       Или ярко-рыжие волосы, наивность в глазах и острые локти. Или аромат трав, практически молочные волосы и нежные руки. Или глупая оправа, задорные карие глаза и непрекращающаяся болтовня. Или нож в груди, брошенный собственной рукой.       

       Или еще так много, что видел лишь плоской картинкой, но что Алек видит до сих пор — в кошмарах, в мыслях, на подкорке.       

       Смотрит на старшего брата, практически слышит, как тот разваливается под всем этим, и не может помочь. 

       Никак.

       Поэтому, когда Алек устало отвечает, сжимает в кулаках стакан, упрямо-болезненно кривит губы, но не спорит.

       — Нет, не наладится.       

       И лишь тихо надеется, что со временем все обязательно встанет на свои места.       

       Просто обязано.

 

***


       — Чего ты боишься, Александр? — серьезно спрашивает Магнус и щурит подведенные карандашом глаза.       

       — Игр, — запинается, — того, что они изменят меня. Сделают из меня — не меня.       

       Бейн хмурит лоб и выдыхает почти со смешком, да только горького смирения там куда больше.       

       — Что?       

       — Странно бояться того, что так и так произойдет.       


       Просыпается резко, будто окатили ледяной водой, хватает судорожно воздух сквозь горящую грудную клетку и до боли сжимает в пальцах грубую ткань драного матраса, от которого кожа на утро всегда саднит. Влажные волосы мерзко липнут к вспотевшему лбу, тащатся по шее и путаются, заранее давая понять, что сегодня стоит избегать Изабель и ее ручонок, что вечно пытаются привести его в более-менее порядок.       

       Усмехается криво и качает головой — да какой к черту порядок?       

       — В норме? — Эрондейл стоит в дверном проеме полуразрушенного госпиталя, и Алеку кажется, что его внимательным взглядом янтарных глаз можно сканировать людей на наличие внутренних повреждений. — Когда-нибудь я насильно отведу тебя к медсестре, чтобы она напичкала тебя снотворным. Твои кошмары уже в печенке сидят, Алек.       

       Джейс говорит устало, сложив руки на груди, и смотрит обеспокоенно, пытаясь наигранным раздражением прикрыть те самые обеспокоенные нотки, но Лайтвуд его знает лучше, чем себя и кого-либо в радиусе ближайших миль. Поэтому хмыкает и, откинувшись на влажную от пота постель, со вздохом повторяет фразу, от которой у младшего брата за последние годы уже сводит челюсть:       

       — Я в норме, Джейс.       

       — Нет, — и в голосе обреченной злости столько, что Лайтвуду гадко от самого себя становится, — ни черта ты не в норме. Если раньше они доставали тебя редко и это было терпимо, то с начала восстания ты будто вновь вернулся с арены. И не только… не только ты переживаешь это заново.       

       Хочется засмеяться — громко, надрывно, чтобы до истошного кашля и попыток вздохнуть спокойно, потому что да что ты знаешь об арене и о том, что я переживаю? Но не издает ни звука: и так уже достаточно пал в глазах младшего брата. Морщится только от боли в сломанных ребрах и зуда в области шрама на плече, куда много лет назад угодил кунай Камиллы, пока возились по Рогу изобилия.       

       С восстанием тот зудит постоянно, и родные все чаще отводят его руку, дабы не расчесал до крови.       

       Переводит взгляд на хмурого Эрондейла, под глазами которого синяки от усталости и кожа покрыта прилипшей к уже засохшей крови пылью да грязью, и все-таки с горьким смешком понимает, что сколько бы лет и событий не прошло, вот она — та взрывная волна, что все еще следует по пятам с того самого момента, как стрела пронзила грудь Магнуса и провозгласила его Победителем. 

       (Вспоминать его уже давно не больно. Тянет только что-то, неприятно так скользя по грудине, заставляет кулаком бить в солнечное сплетение и ощущать ту самую горечь, что еще с арены сохранилась, — мерзкую, напоминающую об ошибках похлеще дотошной совести и выжженных образов на подкорке.)

       И кого волнует, что со временем пришло понимание, что никакой он не Победитель.       

       Самый что ни на есть проигравший.       

       Изабель, Джейс, мама.       

       Последняя уже несколько лет лежит под тяжелой плитой полуразрушенного дистрикта.       

       Закрывает глаза, и под веками его — все еще ослепляющая зелень арены, мертвые глаза различных цветов — золотисто-зеленые, зеленые, темно-голубые, карие — в иллюзорное небо и последние хриплые вздохи, приправленные кровью в уголках рта. И руки все еще ощущают тяжесть распластанного тела, и пальцы саднит от острой тетивы, и губы горят от поцелуев и горькой обреченности в них.       

       Сжимает кулаки до боли, и в груди все еще клокочет ненависть да злоба, заглушающие неспешно бьющееся сердце.       

       Эрондейл качает головой, вздыхает глубоко — во всем этом скользит что-то, напоминающее разочарование, переплетенное с усталостью, и Лайтвуду становится даже противно дышать от осознания того, кем он стал, — и тихо говорит прежде, чем уйти:       

       — Отправляемся через два часа.       

       Джейс все еще глухо надеется на это гребаное просто обязано. 

 

***


       — Ты здесь не ради революции, не так ли?       

       У Китнисс Эвердин пламя почти затухшего костра отражается в темно-серых глазах, придавая им теплый оранжевый оттенок и толику опасности. Алек усмехается и качает головой: этой девчонке огня и опасности в глазах хватает и так, без помощи вспомогательных средств и потрескивающих в огне поленьев.       

       — Даже не зная твою историю, можно ощутить жажду мщения, как бы пафосно не звучало, — в ее голосе немного сухости и будто бы нежелания продолжать разговор, который сама же и ведет, и Лайтвуду едва удается сдержать легкую улыбку.       

       — А ты знаешь мою историю?       

       Склоняет голову к коленям и задумчиво смотрит в основание костра, словно раскладывая что-то по полочкам в голове и думая: говорить или не ворошить старые раны? У нее в этот момент волосы отливают рыжим, и Алек сглатывает, переводя взгляд туда же, на огонь.       

       — Мне было лет шесть или семь, но я помню те Игры, — и голос словно поскрипывает, пропитанный старыми воспоминаниями. — Отец тогда сказал, что «когда-нибудь что-то подобное развалит Капитолий, но еще не время», а я тогда не поняла его и побежала за одуванчиками. Сейчас только понимаю… Как его звали?       

       Алек молчит. Стискивает челюсти, ощущая, как от яркого пламени начинают болеть и слезиться глаза, но взгляда не отводит, боясь, что вновь вспыхнут картинки воспоминаний — размытые со временем, неточные и, возможное, идеализированные совсем слегка, но все так же тянущие что-то в груди и заглушающие собой въевшуюся в кровь злость.       

       И лишь на мгновение чувствует едва ощутимую нотку сандала и дуновение ветра на неприкрытой шее.

       Глупо.

       Эвердин глубоко вздыхает — и как только не давится вонючим дымом? — неспешно складывает стрелы в колчан и бросает зачем-то прежде, чем уйти в сторону Пита, руки которого связаны, а глаза лихорадочно мечутся под веками из-за беспокойного сна: 

       — Каждый посвящает революцию кому-то определенному.       

       Ворошит потом ботинком крупные ветки и думает, что символ революции из нее, конечно, превосходный, но вот способность бросаться глубокими красивыми словами хромает на обе ноги. Однако шепчет куда-то в пепелище и сам поражается, насколько легко срывается его имя:       

       — Магнус. Его звали Магнус Бейн.       

       Обводит взглядом разрушенные строения когда-то величественного Капитолия, которому осталось всего ничего, и практически слышит медленный, будто ленивый говор, что так гармонирует с потрескиванием древесины: 

       «…с четырнадцати лет мечтали изменить мир в лучшую сторону». 

       И думает, что Сойка, возможно, была права, как когда-то неожиданно мудрая Фрэй.       

       Вот только теперь он знает, где именно.         

 


                  

       Хватает через несколько часов родной лук и с группой штурмует столицу. Выхватывает стрелы и с каждым сделанным шагом в сторону Дворца чувствует, как ставшая родной злость кипит все сильнее; она словно притаившийся зверь, с кровожадным оскалом предвещающий приближение конца. Его он ждал много лет, и пальцы дрожат, но тетиву натягивают уверенно.       

       Прикрывает команду и смотрит, как стрелы одна за одной поражают стражу и выделяются на фоне их белой формы.       

       Малиновое оперение режет глаза.       

       Изабель, Джейс, мама… Магнус.


***


       — Рагнор всегда говорил, что каждый Победитель будет искать некий покой. Называл его покоем Победителя, а на наши детские вопросы «а ты нашел его?» отвечал, что да, и трепал нас по волосам, — на его губах улыбка красивая, пропитанная эмоциями, и Алек вспоминает отца и его крепкую руку на плече.      

       — А что ты?       

       — Я думал, что его покой в ворчании и тишине дома, но, когда он услышал имя Кэт и не смог остановить меня, понял, что ошибался. 

       Магнус молчит какое-то время, а потом смотрит открыто, как-то проникновенно и шепчет:       

       — И я верю, что каждый сможет его когда-то найти. Во всяком случае, надеюсь на это.       


       Просыпается резко, как не просыпался от падающих на дистрикт бомб, и трет переносицу мозолистыми пальцами; от рук все еще пахнет дымом и мылом с приторным ароматом клубники. Тело от пусть удобного, но все-таки кресла неприятно ломит, виски гудят, и сон вязкой пеленой покрывает понимание происходящего и затуманивает зрение.       

       — Угроза напичкать тебя снотворным все еще в силе.       

       У Эрондейла на лице несколько мелких шрамов от осколочной гранаты в одной из ловушек — даже штурмуя Капитолий, успевал покрасоваться перед близняшками, прикрывая собой одну из них — и все еще болезненная бледность, однако это никак не мешает ему ухмыляться нагло и трепать старику Ходжу мозги по пути в двенадцатый.

       Тот заваливается в вагон, привычно похрипывая при ходьбе и запуская пальцы в седые сальные волосы, и Алек не может сдержать смешка: Старквезер именно тот человек, про которого существует множество вариаций фразеологизма «легок на помине». И если Эрондейл предпочитает использовать более грубый вариант, то Лайтвуд лишь закатывает глаза и упорно поправляет на «добро, Джейс, добро».

       — Если они начнут возникать по поводу алкоголя, то будь уверен, парень, я устрою еще одну революцию, — заявляет Ходж и заваливается в кресло напротив, вытягивая ноги и с поджатыми губами замечая предвкушающего новую перепалку Джейса. — И ты тут, паршивец…       

       У Эрондейла волосы — жидкое золото, и солнечный свет, заливающий вагон, делает их только ярче, напоминая дом и ощущение уюта, защищенности и спокойствия, что было забыто на многие годы. Зеленая листва заполняет собой большие окна, шелестя ветвями по корпусу поезда, и в вагоне витает аромат сочных апельсинов — едва уловимый, приятно теребящий обоняние, привыкшее к пыли, пороху и крови.       

       Алек закрывает глаза и впитывает столь чужеродный, но притягательный момент абсолютного умиротворения, что теплой волной заполняет грудную клетку, скользит по ребрам и сжимается где-то у солнечного сплетения мягким комком. Злость после взятия Дворца вежливо откланялась, и Лайтвуд впервые дышит спокойно.       

       Подставляет лицо под ласкающие солнечные лучи, вздыхает глубоко, едва ли не до боли, и слышит на периферии отчего-то уютную перепалку старика и брата.       

       Улыбается легко, осторожно и понимает, как же он, черт возьми, скучал.       

       На вопросительный взгляд Джейса чуть позже одними губами произносит:       

       — Я в норме, — и брат впервые за долгие годы ему верит.                            

 


 

       Изабель в его руках все такая же хрупкая, хрустальная практически, и пахнет от нее свежей хвоей, теплом и домом. Утыкается ей в макушку шершавыми губами и благодарит кого-то там, на небе или еще где, за возможность сжать сестру в крепких объятиях еще раз. В них смысла куда больше, чем в отчаянном и поспешном все будет хорошо, брошенном ей перед отъездом на «верную смерть», со слов ворчливого Ходжа.       

       — Я уже начинаю привыкать встречать тебя, — шмыгает носом и утыкается в грудь.       

       — Не надо, больше я и шагу не сделаю из дома, — и в этом слышится так и несказанное, но ощутимое, витающее в воздухе после смерти Сноу и Койн теперь все точно будет хорошо, сестренка, но Иззи понимает и сжимает пуловер на его спине тонкими пальцами.

       Отрывается через некоторое время, смаргивает незаметно выступившие слезы и кладет руку на плечо незнакомого мальчика, что смотрит серыми глазами как-то загнанно, с надеждой:       

       — И, Алек, знакомься, это Макс.       

       Этот Макс — шебутной смущенный парнишка, который, как расскажет потом — когда сумерки уже осядут на землю и в их руках будет по стакану крепкого напитка — Изабель, потерял всю семью в одной из бомбардировок, а потом дергал ее за драную юбку дрожащими руками и предлагал отдать маленьким его порцию черствого хлеба.       

       Протягивает ему руку и заговорщически говорит, щуря глаза от солнца:       

— Алек, а это мой брат, Джейс… Знаешь, у нас на чердаке остался старый набор солдатиков, которым мы игрались еще в детстве. Думаю, Джейс не будет против, если тот перекочует в твои руки.       

       На лице Макса счастливая улыбка, он энергично кивает, довольный и радостный, и Эрондейл с теплым смехом треплет его по спутанным черным космам.       

       Изабель мягко обнимает брата за руку, прижимается доверчиво к боку, ее волосы с ветром мечутся из стороны в сторону, и Алек вспоминает, как вернулся с Игр домой. Тогда ему казалось, что, если сестра рядом, можно дышать. И его тогда не волновало, сколько же это продлится, имел значение сам лишь факт — он жив, он дома, сестра рядом, мать тихо хнычет ему в грудь, и Джейс не спускает своей руки с его плеча.

       Алек думает, что к черту волнения, ведь сейчас мир изменился.       

       И он уже не глупый, наивный Александр.       

       — Мы его изменили, — шепчет он, и тихое спокойствие заливает его грудь, словно кто-то издалека кивнул медленно, чувственно, улыбнулся мягко, тепло, и в этом кивке — чувство выполненного долга, ожидание лучшего будущего и благодарность за все.       

       — Что?       

       — Все будет хорошо, сестренка, — озвучивает вслух, и Изабель верит, она рядом.       

       Алек дышит полной грудью, и он уверен, что никогда еще не дышал настолько свободно и спокойно.                            

 


 

       Джейс что-то напевает себе под нос, облокотившись на кухонную тумбочку, и прикрывает глаза, сделав глоток травяного чая, аромат которого едва уловимо витает в кухне этим ранним утром.       

       Алек греет озябшие руки об обжигающие бока кружки, вздыхает и устраивается поудобнее на широком подоконнике дома. На другом конце сидит укутавшаяся в плед Изабель, и на ногах ее уютные шерстяные носки, в руках — кружка, а на лице — умиротворенная улыбка, от которой теплее, чем от горячего напитка.

       Заспанный Макс шлепает босыми ногами, трет сонно глаза и спрашивает тихо, с утренней ленивостью:

       — Вы чего не спите в такую рань? — и в руках его любимый солдатик.       

       Улыбается тепло и впитывает в себя, как губка, атмосферу, что оказалась куда лучше его мечт там, на арене, когда сидел, обнимая Магнуса за плечи и ощущая кожей его горячее дыхание. Освобождает рядом с собой немного места, кутает озябшего поутру Макса в своей плед и погружается еще глубже, чтоб уже не всплыть, в это до невозможности правильное ощущение.       

       Обводит сонных братьев и сестру мягким взглядом, вздыхает свободно и понимает, что вот он.       

       Покой Победителя.       

       И он не виноват, если на какое-то мгновение слышит легкий напев Катарины, звонкий смех Клэри и видит одобрение в золотисто-зеленых глазах, нежность и прощание, приятной тоской овивающее мягкую улыбку.       


       Магнус?       

       И все же. Спасибо.