Примечание

Сам вопрос-ответ, использованный в качестве названия/описания и встречающийся в тексте, принадлежит перу Ремарка.

      Когда Хельсторм проснулся, в его голове было непривычно легко и пусто. Настал момент какой-то предельной, торжественной ясности, и в глубине его души зарождалось смутное беспокойство; мол, как же — такое время, а он с кровью на кителе. Неуютность положения подкрепляла и обстановка вокруг: спутанные мысли упорно сколачивали убеждение, что время и место совсем не те — Дитер только еще не вспомнил, для чего именно.

      Да, таверна «Луизиана» в целом была ему не по душе, а потому и очнуться в ней в таком ощущении было не слишком уместно. Хельсторм, наверно, даже укорил бы себя за это допущение, если б мог спокойно раскидать мысли по местам и рассудить, какие достойны того, чтоб их думать, а какие следует предать смерти на месте, без суда и следствия. Однако, сейчас все его состояние было так дивно и непривычно, что мысли, радуясь полученной в кой-то веки свободе, развели бурную самодеятельность.

       В таверне было светлей, чем при жизни, хотя стены, напротив, совсем ушли в темноту. Только столы, стулья и лестница, ведущая вверх. Экая нелепица — кусок помещения, висящий посреди темноты. Хотя, если честно, темнотой окружающее пространство можно было назвать только из нежелания узнавать, чем оно являлось на самом деле.

       Обнаружив себя лежащим на полу, Дитер поспешно сел, не позволяя такой вольности. Встать ему не позволила предусмотрительность, вызванная недоверием к своему самочувствию.

      Тут Хельсторм заметил, что он не один: в стороне на стуле сидел Штиглиц. В руках его был платок и нож, и одним он очищал другое от крови.

       — А остальные, что же?..

       Дитер не знал, почему задал именно этот вопрос; по сути, его мало волновала судьба других душ, которые угораздило оказаться посетителями таверны «Луизиана» в такой злополучный вечер.

       — Уже ушли, — Хуго сухо кивнул в сторону лестницы, ведущей наверх, не отрываясь от своего занятия.

       Дитер отстраненно закивал, будто бы понял, о чем идет речь. На самом же деле, все было не так просто: подсознательно он знал все еще до того, как Хуго ему ответил, однако, рациональная часть его мышления все еще немного упиралась.

      — А ты? — Как-то слишком робко для себя спросил Хельсторм, аккуратно подсаживаясь за стол к Хуго.

       — А я никуда не тороплюсь, — ровно ответил Штиглиц, придирчиво разглядывая блики на натертом лезвии своего ножа. 

      Дитер снова кивнул.

       Он вдруг понял, что не знает, на каком языке говорит. Но если учесть, что Хуго его понимает и отвечает, скорее всего, на том же, это вполне мог быть немецкий. Хельсторм бы предпочел, чтоб в загробной жизни говорили на немецком.

       — Мы мертвы?

       Хуго не удостоил его ответом. Наверно, он решил, что нож недостаточно начищен, потому как вновь принялся натирать его чьим-то носовым платком. Почему-то Дитеру казалось, что Хуго не мог носить свой.

      Воцарилось молчание. Должно быть, загробное. Один увлеченно занимался лезвием ножа, другой — созерцанием этого процесса и принятием своего положения.

       Вдруг Дитер заговорил:

       — Кто-то, верно, жалеет, что времени досталось мало. А у меня его было много, много!.. А может, я жалел тогда. Не помню. Сколько отрезов времени ушло на сознательное, сколько затерялось его в ожидании, сколько кралось, кроилось, убивалось каждый день? А сколько времени было потрачено на завтраки или, не знаю, сигареты? Сколько времени я спал?.. — Хельсторм умолк и задумался.

      Хуго тем временем достал точильный ремень и принялся увлеченно, со смаком охаживать его лезвием ножа. Какое педантичное отношение к своему оружию! Первая посмертная забота — о его состоянии. Можно ли представить в этом кого-либо, кроме Штиглица? Однако, единственный, кто мог бы оценить момент — полностью погруженное в уровень натяжки ремня лицо, надежно отливающий сталью клинок, неторопливый, сухой треск металла о шероховатость — был слишком занят содержимым собственной черепной коробки. Вернее, его пережевыванием.

       — Иногда мне казалось, что времени слишком много. Так бывало в ничем не занятые моменты — я корил себя за то, что теряю его попусту, в то время как нужно было просто… жить? — Дитер усмехнулся. — Не пристало мертвецам говорить о жизни. Хотя, свою я провел, ожидая смерти. Кажется, что ты боишься ее, но в этом страхе — лишь ожидание, недовольство тем, что она позднится и не осведомляет о приблизительном времени вашей встречи. Как будто каждый день ты встаешь с постели с одной-единственной мыслью в голове: придет. Когда захочет, и наверняка невовремя. И бьешься об эту мысль, как рыба об лед — нет, как… как муха о стекло. Как когда летом распахиваешь окно, и она залетает, и бьется о закрытую створку. Чуть вбок — и целый мир вокруг, а она долбится о стекло. Может, выхода не видит, а может… и не нужен он ей? Вот оно, самое большое преступление из всех, на какие только способен человек.

      Хуго с мрачной улыбкой повертел лезвие ножа на свету, придирчиво оглядывая его кромку. Пожалуй, с ремнем было кончено, и настало время войлока: лишь малые, микроскопические неровности смущали поверхность металла. Совсем скоро он станет идеальным.

       Хельстром вдруг встрепенулся, словно что-то вспомнив. Его рука как-то неприкаянно легла на затылок, и в этот момент его лицо приняло миг крайнего удивления — пальцы обнаружили под собой что-то мягкое, влажное, холодное, и отчего-то не нашли твердой точки опоры.

       Он с подозрением взглянул на нож в руках Штиглица.

       Затем поднял глаза на его лицо.

      — Выпей, — не глядя ответил на немой вопрос Хуго, и Дитер обнаружил перед собой из ниоткуда взявшийся стакан. Скотч.

       Перед его соседом стоял точно такой же. Хельсторм не помнил, был ли он там минуту назад, и ему, на самом деле, было плевать. Как и на то, что в его стакане было не принимаемое его организмом пойло.

       Он без колебаний поднял стакан и впустил в рот гнездящийся в стекле шотландский огонь.

      — Это странно. Я имею в виду, столько ждать смерти и не запомнить ее момента. Как будто ты очень ждал встречи и еще во время нее понял, что недостаточно ее чувствуешь, слишком бездарно тратишь что-то очень ценное. Как будто что-то неуловимое от тебя неизбежно ускользает, и ты знаешь это — знаешь, еще даже не пытаясь уловить, еще не столкнувшись с этим — а потом оно уходит, безвозвратно и навсегда. И ты понимаешь, что так уже бывало, а когда — вспомнить не можешь. Но кажется, будто этот раз самый последний — от этого и тяжко, и легко: вроде как камень с плеч. Как когда ты вдруг осознаешь, что все потеряно и бороться смысла нет. Да, у меня так тоже бывало… по мелочам. — Дитер запнулся. — Это такой момент принятия, когда… когда отрицание доходит до такой степени, что становится принятием. Наверно, сама жизнь такова. Когда жизнь выходит в максимально возможную степень, она превращается в смерть, оставаясь при том жизнью. Разве я сейчас не живу? Раз уж при жизни отрицал жизнь, то теперь…

      Хельсторм неопределенно повел рукой.

       Хуго куском войлока сделал последний, любовный штрих по лезвию. Закатал рукав — его сосед неожиданно для самого себя напрягся, будто бы в их положении было вероятно нанесение себе увечья — и тут же расслабился, глядя, как Штиглиц скрупулезно срезает узористые волоски со своей руки. Как будто не знает, что рассечет и салфетку на весу.

       — А там что? — Дитер взглянул в сторону лестницы, потеряв едва пробившийся интерес к деятельности Хуго. — Неужели там — не жизнь? Если туда уходят, значит, там существуют. Другой вопрос, помнят ли там. Можно ли сказать, что живешь лишь тогда, когда знаешь об этом? Когда помнишь. Если жизнь в памяти, тогда я живу. Я ведь все помню, все…

       Он усмехнулся, опуская взгляд.

      — А можно ли помнить все? Все — каждую секунду или каждую мысль? Может, каждое чувство? Было бы так жестоко заставлять себя помнить каждый прожитый миг, все отпущенное время… Да и… что такое, в сущности, время?

       — Перец жизни, — неожиданно прервал Дитера Хуго.

       Хельсторм умолк. Так неожиданно было все — и сам факт того, что голос Штиглица прервал его беспрепятственно льющуюся речь, и то, что она была прервана так уместно — очевидно, внимательным слушателем — что рот его приоткрылся в немом возмущении. Как ведь нелестно признать, что личные мысли вслух кем-то съедены и задокументированы, пускай и равной же мыслью.

       — Пошли, — без прелюдий бросил поднявшийся Хуго Дитеру и протянул ему руку. И Дитер принял ее, не задумываясь ни секунды.

       Штиглиц вел за руку Хельсторма, которому, конечно, было немного неуютно и даже страшно, но вид чужой спины впереди помогал принять иллюзию уверенности.

       Подошва сапога Хуго мягко прижалась к первой ступени лестницы.

       Его идеально заточенный нож и точильные принадлежности остались лежать рядом с нетронутым стаканом виски.