Огни

Потаённая душа поросла крапивой и борщевиком — ещё бы ей, огороженной проволокой, стоящей среди заброшек, не порасти; это всего лишь защита — самозащита, Кеша себе твердил; убаюкивал себя медовыми речами в защиту серого неба, не пугающего внезапной грозой.

 

Не умереть страшнее, чем умереть, когда взгляд обычных людей затягивает в воронку, а тысячи когтистых рук лезут к нему, жаждая поцарапать; а на смену придут их дети, и это будет длиться вечно, вечно, вечно...

 

Стыдно жить, стыдно быть,

Стыдно с волками по-волчьи не выть.

 

Снова унылые, сорные мысли подкрались к нему, очаровали, пока он лежал с Игорем в траве, машинально, механически гладя его волосы, смотря пустыми глазами сквозь него.

 

— Кеха, ты снова завис.

 

— Ой, прости меня, я просто снова думал, — многозначительно замахал руками, — обо всём.

 

«Опять... Началась моя беда...»

 

Задумался, не заметил даже, как до крови укусил губу, размазал кровь по усам и подбородку; Игорёша поплевал на пальцы, растёр слюну, да лишь хуже сделал, заругался.

 

Инженер так и не узнал светлой стороны своей силы, сидя в сумрачных мыслях. Он знал только, как нужно топить свою душу, и совершал этот ритуал с незавидной регулярностью. А спасать себя не умел.

 

А ему бы утонуть — реально, специально, и самого себя спасти без игоревской помощи.

 

— Я сейчас глупость сделаю... Но на самом деле умность. Ты только не вмешивайся.

 

Сердце Игоря тронулось, когда он увидел, как его водолаз бежит, лезет в реку не раздевшись, даже не сняв ботинок. Только вот в реке Иннокентию дышалось легко и весело булькалось, словно он был создан для этого мира — и плевать, что этот дар, чай, с той поры, когда он с Катамарановым ещё школьником упал в радиоактивное болото; аж получилось закричать во всё горло.

 

Круги на воде не на шутку испугали Катамаранова, так что он, не сдержав немого обещания, полез в воду.

 

А в воде на него посмотрели широко распахнутые недоумевающие инженерины глаза.

 

— Игорь! Ну чего ты, всё малину-рябину распугиваешь!

 

Невредимый, живой, родная душа. Надо только выкрутиться, а то невозможно, по крайней мере, больно непривычно, видеть его в гневе.

 

— Не спасать тебя пришёл, Инюша. Будем под водой танцевать.

 

Тут, под водой, внезапно не стыдно быть, когда его бешеный возвращается с магнитолой, орущей что-то из Сектора Газа; а, когда Игорь обхватывает его за шею и за талию, он берёт в ответ, водит в речной плавности пальцами по загривку, ходит мелкими вальсовыми шажками по дну, а сердце неистово колотится, подступает икота; да чего говорить, он сам бешеный. Целует глубоко, пробуя на вкус водорослевую воду.

 

Внезапно не стыдно жить, когда смотришь в чужие глаза, огни в которых — страшные, потусторонние огни, как все говорят — оказываются собственными огнями. Вечными.

 

Огнями, которые он вытравливал бюрократическими чернилами и бумажками с приказами, забыв, что сердцу не прикажешь. Не прикажешь сути.

 

Тянет его вверх в своих объятиях, вдыхает, шокированный, громко, заходится кашлем — всё же дело непривычное; идёт к поляне, держа его за плечи, раздевает и даёт себя раздеть. Ложится на мокрую одежду — неприятно, но можно потерпеть, тем более с Игорем; обняться — вцепиться — и нашептать всю свою тихую новую радость, выцеловать её на плечах и ключицах.

 

Боль укусов крапивы и яда борщевика ушла: кто-то поджёг всё поле, снёс все изгороди и заброшки. Кто-то с горящими огнём глазами.