Польнарефф перебирает потемневшие браслеты на белом, как известь, запястье.
— У него перед смертью руки отъяло. Я поворачиваюсь — а там его нет, руки одни лежат. Темные на темном.
Джотаро больше не смотрит в чужие глаза, зная, что ничего хорошего в них не увидит.
Жан-Пьеру не идут слезы, от них лицо пухнет переросшим тестом и краснеет до кровоподтеков во все скулы.
— Ты ведь тоже форму его хранишь.
— Да. Тоже.
Он затягивается сразу из чужих губ, через поцелуй принимая горечь никотина на внутреннюю сторону щеки.
— В ней по центру дыра, как кулак. Мой. У нас с Дио одинаковый размер ладоней.
— Был.
Польнарефф набирает в рот чужого страдания вместе с языком, через край зубов запуская почти до глотки. Ему нравится, когда ядовито-больно в легких от тахикардии и вдох умирает под ребрами, не родившись.
Целоваться до гипоксии. Сжимать до синяков. Рыдать до воспаления склеры.
Джо-джо тушит окурок о черное дно пепельницы, слушая противительный шорох пепла о керамику. Самолет Жан-Пьера через два часа. Пора бы пихнуть его собираться, да кто бы пихнул его самого.
— Ты сувениры свои из камеры забрал?
— Да, чуть ли не с боем. Араб резко растерял знание английского языка, но я ему разъяснил жестами.
— А ты умеешь?
— Ну, сунуть кулак под нос много ума не надо.
— Как всегда. Как дотянулся из коляски?
— Я его на себя уронил сначала.
Джотаро трогает стык металла и кожи, скользит по тонкому шву протеза и кусает стальную коленку.
— Ощущение, что ты ног не лишился, а запасные приобрел.
— Ты бы знал, насколько мне похуй — удивился бы.
Куджо мнет рукой мягкое бедро. Растертая в пальцах кожа набирает красный цвет.
На персик похоже. Давно он никому не присваивал сходства с фруктами. Лет, наверное, пять подряд, с момента.
— Не против ещё раз?
— Ещё спрашиваешь. Я всегда за, — уже куда-то ему в горячую впадину между ключицей и трапециевидной мышцей.
Глаза у Польнареффа смеются ножами по венам. От боли внутри чужих зрачков в горле бегают искры нерастраченных слез и Джотаро опускает веки, подставляясь под поцелуи. Целомудренно-крепкие, неплотно сомкнутыми губами над ресницами.
Каждый год они приезжают в Каир.
Останавливаются в одном и том же отеле.
Останавливаются в развитии.
Останавливаются в потоке жизни, закрывая его снаружи, за границами своего просторного склепа, с одной на двоих кроватью.
Кому-то же надо баюкать рваные ошметки живых душ внутри изуродованных кусков мяса.
Они не любят друг друга настолько, насколько можно не испытывать этой особенной привязанности к человеку, с которым пять лет подряд умираешь на брудершафт.
Они даже не пытаются протезировать чувства, молча смирившись с эмоциональной инвалидностью.
Джотаро проще, у его сердца хотя бы есть могила. Вокруг которой он растит вишни.
У Жан-Пьера есть только фрагменты мозаики чужого образа: браслеты, рукав, прядь волос. И запах на всех вещах, который не выбить из ткани, сколько не стирай. Он даже думал — галлюцинация.
Но, если и так — никогда не собирался ее лечить. Пусть будет. Пусть хоть что-то от него еще будет.
Будильник звенит уже где-то на финале процесса, когда его из-за пульса почти не слышно.
Два мощных толчка и рывком из чужого тела, сразу в душ, не размениваясь на отдых.
Нужно спешить. Самолет через полчаса.