-6-

Когда веревки Правосудия оплетают руки лекаря в сердце что-то натягивается.

А в голове стучит подобно барабану одна мысль:

«Не верю.»

Не верю, что он может быть маньяком.

Не верю, что друг детства может быть виновен.

Не верю, что он сошел с ума.

Не верю, что он мог поклоняться темным богам что бы увеличить свою силу.

Не верю, что он мог убивать тех, кто пришел к нему за помощью.

 

Не верю. Не верю. Не верю. 

 

Но стража его уводит.

А в голове только одна мысль:

«Это не может быть он!»

Оболгали.

Оклеветали.

Он слишком хороший, и добрый – раз выбрал заботиться и помогать беднякам за копейки, а не знати, где и жалование было бы выше, и опасности меньше.

 

Я знаю его с детства. 

Витэ́ не способен на такое.

Но власти нужно кого-то обвинить, чтобы успокоить народ. И обвиняющий перст указал на беззащитного лекаря.

 

Я же могу только метаться и крушить наш дом от бессилия и осознания своей бесполезности.

Кто поможет мне?

Я… Не знаю, как его спасти. 

Как снять обвинения. Я могу клясться и бить любом о пол, пытаясь убедить судей в невиновности Витэ́.

 

Но… слова лорда стоят выше слов командира стражи.

Я абсолютно беспомощен и бесполезен, и не могу его спасти.

Нелеп.

И чувствую, как погружаюсь в темную и затягивающую бездну отчаяния. 

Не спас того единственного кто был для тебя всем.

На столько нелеп и беспомощен.

 

Или…?

 

 

****

 

Обед – солнце шпарит так, что от пота жёсткая ткань рубашки липнет к спине. Но на площади народа набились плотным-плотно, и шага ступить негде. 

Те, кто не успел занять лакомые места по раньше забрались на гребни крыш и трубы.

 

Для народа сейчас праздник, – казнь того убийцы что практически год держал городок в страхе. Ведь и днём выйти в безлюдный проулок было страшно, что уж говорить о вечере, или ночи.

 

Витэ́ выводят на эшафот. Он исхудал за несколько дней… я бы сказал правосудия, будь я наивен или слеп, – побои было сложно не заметить. И я не представляю, что находится под некогда василькового цвета рубашкой.

Я… не представляю через что ему пришлось пройти. 

Его темно-русые волосы грязные и слиплись в патлы. А взгляд светлых, серых глазах кажется совсем безучастным. Он смотрит в толпу и не видит.

Слушает зачитываемый глашатаем приговор, – как и все на площади, как и я, – и не слышит.

 

Мне кажется свет внутри него, к которому я всегда тянулся, к которому тянулись и его нищие клиенты, навсегда потух.

И мне больно от этого.

— … приговаривается к казни через повешение!

От этих слов я вздрагиваю, в животе кажется кишка скручивается в тугой узел, а сердце разрывается. 

Но на все это лишь мгновение – за которое на шею не сопротивляющегося Витэ́ накидывают петлю, и палач дёргает за рычаг – и дощатый настил под лекарем проваливается, а он хрипит и извивается.

Словно в последний момент в нем все же просыпается желание жить.

 

В моих руках ломается и крошится амулет, и вся площадь замирает.

Десять минут на то, чтобы спасти его, вытащить из петли.

Десять, чтобы доволочь, донести на руках до лошадей, усадить в седло и самому самому залезть.

 

И сбежать из некогда родного города к морскому берегу.

Там нас ждёт корабль.

 

*** 

 

А небо над морем хмурое- хмурое, и темно-синее на столько, что кажется черней ночного.

В ночном – хотя бы звёзды. 

И пусть я не разу не был в море, хоть и живу рядом с ним, я понимаю, что гредет буря. 

 

Но иной исход у промедления, нерешительности, – смерть. 

 

На крупе лошади уже пенные хлопья, и она хрипит и задыхается, но бежит.

Бежит и лошадь Витэ́ – впереди моей. 

Если с ним что-то случится… я не прощу себе.

А позади погоня, от которой нам чудом только удалось оторваться.

А в спину летят пули, но чудом не достигают ни наших тел, ни лошадей.

 

А у берега привязана веревкой лодчонка с парусом, что должна доставить нас до небольшого судёнышка, а оно – до безопасного места, где нам никто, и ничто не будет угрожать.

И Витэ́ сможет быть счастлив. В безопасности.

У берега действительно привязана лодчонка, я резко торможу свою лошадь, а лошадь лекаря останавливается у морской воды.

Сам Витэ́ сидит в седле практически безучастно. 

Я практически удивлен тем, что нам удалось спасти, что Витэ́ не стал тем камнем что утянул бы меня на дно.

 

Спрыгиваю со своей лошади, и стаскиваю Витэ́ с его лошади, практически на руках заталкиваю его в лодчонку.

 

Меня трясет – то ли от эмоций, то ли от усталости. 

Канат что удерживает нашу лодчонку на берегу не поддается, и кажется завязанным с нечеловеческой силой.

Я уже вижу приближающихся стражников, и как один из них заряжает пистолет, целится в меня, в мою голову, – и канат поддается.

 Я хватаю его и бегу в лодку, отталкивая её от берега, а после запрыгивая в неё.

Поднимается сильный ветер.

— Да помог бы хоть! Я же твою дурью башку спасаю! – звучит с отчаянием, с которым я не могу совладать.

Витэ́ безучастно сидит там, где я его оставил. 

Я неумело поднимаю парус, и хватаюсь за весла. 

С берега стреляют, целясь то ли в нас, то ли в парус. 

И в парусе все же появляется несколько дырок.

 

Но не в нас.

 

Со временем стрельба прекращается.

И я вижу, как Витэ́ дрожит, и укрываю его исхудавшие тело своим плащом.

 

Но с его горла вырывается хриплый, на грани безумия смех.

 

Все мое нутро холодеет от этого.

 

*** 

 

Прошло полгода.

 

У нас есть маленький домик, практически в чаще леса – в нем безопасно. 

О нашем прошлом никто не знает.

Я зарабатываю охотой, продаю шкуры и туши на местном рынке.

Наш домик не похож на тот, что был раньше – он просторнее, но менее обжит.

В нем не скрипят полы, и нет сквозняков во время непогоды.

И от стен не несёт холодом, а на крыше и в подвале не живут мыши.

В одеялах и подушках не копошатся клопы.

Дом добротный, и зимовать в таком будет тепло.

Но он не обжитый.

 

Витэ целыми днями проводит в своей кровати или у окна. Я уже не помню, когда в последний раз мы делили постель. 

Когда он со мной разговаривал в последний раз?

Мы общаемся лишь жестами.

 

Я, как мог, залечил его раны. Все, до которых дотянулся сам, все, с которыми помогала местная знахарка.

Его тело было цело и здорово.

 

Но его душу я починить был не в силах.

 

Как и исправить все то, что делали с ним в тюрьме.

 

Знахарка говорит, что всё остаётся мне, – это ждать и проявлять терпение но…

 

Каждый раз смотря на него такого, внутри меня что-то отмирает.

 

Поэтому я моего времени провожу на охоте.

Поэтому наш сарай полон дров.

Дров в нем хватит на всю зиму, какой бы холодной она не была.

Поэтому в нашем доме много выделанных шкур, что местами заменяют ковры.

Но Витэ́ все равно и это убивает.

 

 

За окном ночь, и в лесу стрекочет насекомые, и поют поздние птички.

Я закончил с готовкой.

Моя еда так себе – не то что у Витэ́.

Мне кажется, что я все делаю правильно – но вкус слишком пресный.

Не вкусно.

Но выбора нет. Мне приходится этим кормить и Витэ́.

Раньше он отфыркивался от моей стряпни и критиковал – сейчас же он равнодушен.

Кормить его вечером, – самое тяжёлое для меня.

Он послушен, и от этого только больше болит сердце.

 

Я вновь кормлю его с ложки – как вчера, и день назад, неделю, месяц. С первого дня нашего воссоединения я кормлю его.

Он проглатывает еду и вновь смотрит в окно, у которого сидит.

 

Я ставлю деревянную посуду рядом на стол, и беру его руки в свои.

 Теплые. Родные. Любимые.

Смотрю на тыльную сторону ладони. 

На несколько шрамов, что остались на нем ещё с практики во время учебы. 

Целую в каждый из них. Целую его костяшки и пальцы.

И вижу на его светлой коже капельки влаги. Поднимаю глаза, но его взгляд такой же равнодушный и невидящий, как и тогда на эшафоте.

 

Это мои слезы. 

Я…больше не могу.

Обнимаю его за ноги, под коленями, а лицо прячу в его ладонях. 

И впервые больше чем за семь месяцев отпускаю себя, позволяя чувствам – пусть таким и не достойным, слабым, вырваться наружу.

В вое и слезах.

Меня все равно никто не услышит. 

Тому, кто мог бы – все равно.

 

Ласково волос касается что-то теплое.

Сердце пропускает удар, – а кажется замирает на минуты.

Рука Витэ́ лежит на моей голове, а он кажется, впервые смотрит на меня.

 

— Витэ́…Витэ́… Витэ́… – зову по имени, и он смотрит, и кивает, впервые реагируя на это.

— Я… Твое спасение…этот дом… Эта жизнь… Это все, что мы хотели верно? Мирной жизни, без моих ночных дежурств. Без…всего этого… тихий домик в провинции… я – охочусь, ты занят своими травами и исследованиями… мы не мерзнем в зиму, и дом не разваливается от ветра… Это…это всё – вот оно! Вот здесь… чего же тебе ещё не хватает?!

Я утыкаюсь лицом во впалый живот.

Рука не исчезает.

— Это все…за это всё я отдал годы своей жизни. Но мне не жалко. Пускай. Главное, чтобы с тобой все было хорошо. 

Меня трясёт, и я все никак не могу успокоится. Не знаю сколько так проходит времени, но Витэ́ чуть тянет меня за прядку, словно слабо оттягивает назад, и я повинуюсь этому жесту.

На его бледных губах слабая улыбка, и теперь я уверен, что он смотрит на меня.

Эта улыбка кажется постепенно возвращает к жизни все то, что умирало во мне месяцами. Склеивает и даёт надежду. В сердце словно разливается тепло – словно впервые за всю жизнь, я ощутил тепло.

Оно кажется и в ушах стучит от счастья.

— Я готов вырвать свое сердце наживо, и отдать тебе, – только прошу, живи. Живи счастливо. Живи в безопасности.

Вырывается против воли, громким шепотом. Вырывается, и звучит как самая искрения, самая чистая правда.

Является ей.

 

*** 

 

Веревка скользит по светлой коже, оплетает руки и грудь, спину с выступающими позвонками. Ребра и живот, худые бедра и ноги.

Пересекает уродливые шрамы, частью прячет и скрывает их. 

Кажется, чем-то недопустимо грубым и жестоким, но захватывающим, и очень, очень соблазнительным. 

 

Это их игра.

Их игра, инициатор которой сам Витэ́, и это он настоял на этом. И это он, попросил, что бы веревка была затянута потуже.

И каждый раз, когда он проявляет инициативу, Алонсо не в силах отказать.

 

И это Витэ́ настоял на зрительном контакте с Алонсо.

Он действительно не отводит взгляда.

Такое у них впервые, и сам Алонсо смущается – пунцовый румянец на щеках заметно уменьшает его серьезный вид.

И горящий, пожирающий взгляд, направленный на обнаженное, желанное, беззащитное тело.

Желанное и любимые. 

Витэ́ понимает. 

 

Его глаза смотрят в глаза новой жертвы. Безмерно влюбленную и обожающей его жертвы.