Когда веревки Правосудия оплетают руки лекаря в сердце что-то натягивается.
А в голове стучит подобно барабану одна мысль:
«Не верю.»
Не верю, что он может быть маньяком.
Не верю, что друг детства может быть виновен.
Не верю, что он сошел с ума.
Не верю, что он мог поклоняться темным богам что бы увеличить свою силу.
Не верю, что он мог убивать тех, кто пришел к нему за помощью.
Не верю. Не верю. Не верю.
Но стража его уводит.
А в голове только одна мысль:
«Это не может быть он!»
Оболгали.
Оклеветали.
Он слишком хороший, и добрый – раз выбрал заботиться и помогать беднякам за копейки, а не знати, где и жалование было бы выше, и опасности меньше.
Я знаю его с детства.
Витэ́ не способен на такое.
Но власти нужно кого-то обвинить, чтобы успокоить народ. И обвиняющий перст указал на беззащитного лекаря.
Я же могу только метаться и крушить наш дом от бессилия и осознания своей бесполезности.
Кто поможет мне?
Я… Не знаю, как его спасти.
Как снять обвинения. Я могу клясться и бить любом о пол, пытаясь убедить судей в невиновности Витэ́.
Но… слова лорда стоят выше слов командира стражи.
Я абсолютно беспомощен и бесполезен, и не могу его спасти.
Нелеп.
И чувствую, как погружаюсь в темную и затягивающую бездну отчаяния.
Не спас того единственного кто был для тебя всем.
На столько нелеп и беспомощен.
Или…?
****
Обед – солнце шпарит так, что от пота жёсткая ткань рубашки липнет к спине. Но на площади народа набились плотным-плотно, и шага ступить негде.
Те, кто не успел занять лакомые места по раньше забрались на гребни крыш и трубы.
Для народа сейчас праздник, – казнь того убийцы что практически год держал городок в страхе. Ведь и днём выйти в безлюдный проулок было страшно, что уж говорить о вечере, или ночи.
Витэ́ выводят на эшафот. Он исхудал за несколько дней… я бы сказал правосудия, будь я наивен или слеп, – побои было сложно не заметить. И я не представляю, что находится под некогда василькового цвета рубашкой.
Я… не представляю через что ему пришлось пройти.
Его темно-русые волосы грязные и слиплись в патлы. А взгляд светлых, серых глазах кажется совсем безучастным. Он смотрит в толпу и не видит.
Слушает зачитываемый глашатаем приговор, – как и все на площади, как и я, – и не слышит.
Мне кажется свет внутри него, к которому я всегда тянулся, к которому тянулись и его нищие клиенты, навсегда потух.
И мне больно от этого.
— … приговаривается к казни через повешение!
От этих слов я вздрагиваю, в животе кажется кишка скручивается в тугой узел, а сердце разрывается.
Но на все это лишь мгновение – за которое на шею не сопротивляющегося Витэ́ накидывают петлю, и палач дёргает за рычаг – и дощатый настил под лекарем проваливается, а он хрипит и извивается.
Словно в последний момент в нем все же просыпается желание жить.
В моих руках ломается и крошится амулет, и вся площадь замирает.
Десять минут на то, чтобы спасти его, вытащить из петли.
Десять, чтобы доволочь, донести на руках до лошадей, усадить в седло и самому самому залезть.
И сбежать из некогда родного города к морскому берегу.
Там нас ждёт корабль.
***
А небо над морем хмурое- хмурое, и темно-синее на столько, что кажется черней ночного.
В ночном – хотя бы звёзды.
И пусть я не разу не был в море, хоть и живу рядом с ним, я понимаю, что гредет буря.
Но иной исход у промедления, нерешительности, – смерть.
На крупе лошади уже пенные хлопья, и она хрипит и задыхается, но бежит.
Бежит и лошадь Витэ́ – впереди моей.
Если с ним что-то случится… я не прощу себе.
А позади погоня, от которой нам чудом только удалось оторваться.
А в спину летят пули, но чудом не достигают ни наших тел, ни лошадей.
А у берега привязана веревкой лодчонка с парусом, что должна доставить нас до небольшого судёнышка, а оно – до безопасного места, где нам никто, и ничто не будет угрожать.
И Витэ́ сможет быть счастлив. В безопасности.
У берега действительно привязана лодчонка, я резко торможу свою лошадь, а лошадь лекаря останавливается у морской воды.
Сам Витэ́ сидит в седле практически безучастно.
Я практически удивлен тем, что нам удалось спасти, что Витэ́ не стал тем камнем что утянул бы меня на дно.
Спрыгиваю со своей лошади, и стаскиваю Витэ́ с его лошади, практически на руках заталкиваю его в лодчонку.
Меня трясет – то ли от эмоций, то ли от усталости.
Канат что удерживает нашу лодчонку на берегу не поддается, и кажется завязанным с нечеловеческой силой.
Я уже вижу приближающихся стражников, и как один из них заряжает пистолет, целится в меня, в мою голову, – и канат поддается.
Я хватаю его и бегу в лодку, отталкивая её от берега, а после запрыгивая в неё.
Поднимается сильный ветер.
— Да помог бы хоть! Я же твою дурью башку спасаю! – звучит с отчаянием, с которым я не могу совладать.
Витэ́ безучастно сидит там, где я его оставил.
Я неумело поднимаю парус, и хватаюсь за весла.
С берега стреляют, целясь то ли в нас, то ли в парус.
И в парусе все же появляется несколько дырок.
Но не в нас.
Со временем стрельба прекращается.
И я вижу, как Витэ́ дрожит, и укрываю его исхудавшие тело своим плащом.
Но с его горла вырывается хриплый, на грани безумия смех.
Все мое нутро холодеет от этого.
***
Прошло полгода.
У нас есть маленький домик, практически в чаще леса – в нем безопасно.
О нашем прошлом никто не знает.
Я зарабатываю охотой, продаю шкуры и туши на местном рынке.
Наш домик не похож на тот, что был раньше – он просторнее, но менее обжит.
В нем не скрипят полы, и нет сквозняков во время непогоды.
И от стен не несёт холодом, а на крыше и в подвале не живут мыши.
В одеялах и подушках не копошатся клопы.
Дом добротный, и зимовать в таком будет тепло.
Но он не обжитый.
Витэ целыми днями проводит в своей кровати или у окна. Я уже не помню, когда в последний раз мы делили постель.
Когда он со мной разговаривал в последний раз?
Мы общаемся лишь жестами.
Я, как мог, залечил его раны. Все, до которых дотянулся сам, все, с которыми помогала местная знахарка.
Его тело было цело и здорово.
Но его душу я починить был не в силах.
Как и исправить все то, что делали с ним в тюрьме.
Знахарка говорит, что всё остаётся мне, – это ждать и проявлять терпение но…
Каждый раз смотря на него такого, внутри меня что-то отмирает.
Поэтому я моего времени провожу на охоте.
Поэтому наш сарай полон дров.
Дров в нем хватит на всю зиму, какой бы холодной она не была.
Поэтому в нашем доме много выделанных шкур, что местами заменяют ковры.
Но Витэ́ все равно и это убивает.
За окном ночь, и в лесу стрекочет насекомые, и поют поздние птички.
Я закончил с готовкой.
Моя еда так себе – не то что у Витэ́.
Мне кажется, что я все делаю правильно – но вкус слишком пресный.
Не вкусно.
Но выбора нет. Мне приходится этим кормить и Витэ́.
Раньше он отфыркивался от моей стряпни и критиковал – сейчас же он равнодушен.
Кормить его вечером, – самое тяжёлое для меня.
Он послушен, и от этого только больше болит сердце.
Я вновь кормлю его с ложки – как вчера, и день назад, неделю, месяц. С первого дня нашего воссоединения я кормлю его.
Он проглатывает еду и вновь смотрит в окно, у которого сидит.
Я ставлю деревянную посуду рядом на стол, и беру его руки в свои.
Теплые. Родные. Любимые.
Смотрю на тыльную сторону ладони.
На несколько шрамов, что остались на нем ещё с практики во время учебы.
Целую в каждый из них. Целую его костяшки и пальцы.
И вижу на его светлой коже капельки влаги. Поднимаю глаза, но его взгляд такой же равнодушный и невидящий, как и тогда на эшафоте.
Это мои слезы.
Я…больше не могу.
Обнимаю его за ноги, под коленями, а лицо прячу в его ладонях.
И впервые больше чем за семь месяцев отпускаю себя, позволяя чувствам – пусть таким и не достойным, слабым, вырваться наружу.
В вое и слезах.
Меня все равно никто не услышит.
Тому, кто мог бы – все равно.
Ласково волос касается что-то теплое.
Сердце пропускает удар, – а кажется замирает на минуты.
Рука Витэ́ лежит на моей голове, а он кажется, впервые смотрит на меня.
— Витэ́…Витэ́… Витэ́… – зову по имени, и он смотрит, и кивает, впервые реагируя на это.
— Я… Твое спасение…этот дом… Эта жизнь… Это все, что мы хотели верно? Мирной жизни, без моих ночных дежурств. Без…всего этого… тихий домик в провинции… я – охочусь, ты занят своими травами и исследованиями… мы не мерзнем в зиму, и дом не разваливается от ветра… Это…это всё – вот оно! Вот здесь… чего же тебе ещё не хватает?!
Я утыкаюсь лицом во впалый живот.
Рука не исчезает.
— Это все…за это всё я отдал годы своей жизни. Но мне не жалко. Пускай. Главное, чтобы с тобой все было хорошо.
Меня трясёт, и я все никак не могу успокоится. Не знаю сколько так проходит времени, но Витэ́ чуть тянет меня за прядку, словно слабо оттягивает назад, и я повинуюсь этому жесту.
На его бледных губах слабая улыбка, и теперь я уверен, что он смотрит на меня.
Эта улыбка кажется постепенно возвращает к жизни все то, что умирало во мне месяцами. Склеивает и даёт надежду. В сердце словно разливается тепло – словно впервые за всю жизнь, я ощутил тепло.
Оно кажется и в ушах стучит от счастья.
— Я готов вырвать свое сердце наживо, и отдать тебе, – только прошу, живи. Живи счастливо. Живи в безопасности.
Вырывается против воли, громким шепотом. Вырывается, и звучит как самая искрения, самая чистая правда.
Является ей.
***
Веревка скользит по светлой коже, оплетает руки и грудь, спину с выступающими позвонками. Ребра и живот, худые бедра и ноги.
Пересекает уродливые шрамы, частью прячет и скрывает их.
Кажется, чем-то недопустимо грубым и жестоким, но захватывающим, и очень, очень соблазнительным.
Это их игра.
Их игра, инициатор которой сам Витэ́, и это он настоял на этом. И это он, попросил, что бы веревка была затянута потуже.
И каждый раз, когда он проявляет инициативу, Алонсо не в силах отказать.
И это Витэ́ настоял на зрительном контакте с Алонсо.
Он действительно не отводит взгляда.
Такое у них впервые, и сам Алонсо смущается – пунцовый румянец на щеках заметно уменьшает его серьезный вид.
И горящий, пожирающий взгляд, направленный на обнаженное, желанное, беззащитное тело.
Желанное и любимые.
Витэ́ понимает.
Его глаза смотрят в глаза новой жертвы. Безмерно влюбленную и обожающей его жертвы.