Теплое, бело-желтое, мягко-сладкое.
Детские руки на щеках осторожные, мягкие, ласковые. Мальчик перед глазами склоняет голову влево, в его глазах – тоска вселенская и боль необъятная, но сложно что-то сделать, когда ты умеешь лишь улыбаться и читать, даже письмом толком не владея.
Холоднее, серее, горьче.
Палец чужой проводит по лицу, ребенок смотрит, открывает рот. Говорит.
Определенно что-то говорит – губы двигаются, руки подергиваются.
Вздох судорожный, серовато-голубого цвета; всего мальчика трясет несколько раз, руки сжимаются, пальцы в ладони, наклоняется вперёд, голову к себе прижимая.
Тебе больно?
Тебе страшно?
Неизвестно – речи ноль.
Весь мир был чем-то пустым, как сквозь туман: отняли что-то ещё давно, в детстве, когда ещё солнце было радостно-алым, а не тоскливо-желтым, когда ещё крик отца был слышен, когда знать можно было свое имя, как называются люди, когда известно было, что птицы поют, что люди говорят и что бумага шелестит.
Единственное, что можно было прочитать по искусанно-красным, солоноватым, жёстким и когда-то таким мягким губам – “отец” и ещё какая-то фраза.
Ребенок отпускает руки с лица, убирая их за голову, прижимая к себе; носом утыкается в волосы, и ощущаются его слезы, его дыхание сбитое, то, как его трясет.
Беззвучно открыть рот.
«Я»
Был ли смысл о чем-то думать, рассуждать? Чувства к этому ребенку – ярко-оранжевые, по-солнечному радостные и шелковые, но ни имени, ни того, кем этот ребенок является, узнать нельзя было.
Иероглифы в книгах в большинстве своем неизвестные.
Люди в большинстве своем шарахались пустого взгляда.
А внутри раздирало – но попробуй объяснись, когда ты не умеешь говорить.
Ребенок чуть отстраняется, качая головой. Перебирает в грубых для его возраста и окровавленных изнурительными тренировками руках жёлтые пряди, обеспокоенно глядя как будто сквозь пространство и реальность.
Страх его зеленовато-коричневый.
Да, наверное, именно такой. И голос должен быть мерцающим, как воздух вокруг пламени, как танец искр на траве... Ребенок боится. Боится очередной боли, очередной смерти, ведь он и без этого практически один. Беззвучный, бесшумный, знающий лишь улыбку и выражение лица. Знающий свой собственный язык, зная, куда касаться и сколько раз за рукав дёрнуть, чтобы что-то показать.
Ведь я не понимаю.
Ведь я давным-давно забыл, что такое “речь”.
Ребенок проводит большим пальцем от лба до губ, кладет руки на плечи, носом касается носа. Слезами обжигает щеки, дыханием опаляет темноватую кожу.
Тебе больно?
Тебе страшно?
По полу проходит вибрация, во все тело отдаваясь тепло-фиолетовым взрывом, оставляя на коленях разъедающие остатки, не давая двинуться.
Фиолетовый.
Черный.
Белая вспышка.
Приходится встать, ребенка собой заслонить, жмуриться от этой ярости, в воздухе отдающейся горечью, нельзя.
Смотреть.
Смотреть.
Изучать каждый жест, смотреть в пустые, мутные глаза отца, дышать глубоко да рвано, быть готовым к драке. Глаза уже горят от того, что даже моргнуть страшно, а все стоять-стоять, вдыхая сиренево-черную боль, осязая крик колючий, который услышать нельзя, вспоминая, как давным-давно.
Разочарованный вздох.
Единственный звук, который оставался в памяти.
Тогда его или бросили, или упал, или ещё что-то такое; через год уже слышать мог, если кричать только на ухо, через два года – мучался от пустоты, когда вспоминал.
Нельзя-нельзя-нельзя-нельзя, ведь ты же сильный, ведь кто, если не я, ведь сколько ни смотри, мне боли не услышать, а ребенку за спиной – очень даже, ведь сколько ни пытайся, все равно воздух будет фиолетово-красным, с белыми вспышками, с привкусом железа и пряной горечи, сколько ни пытайся, все равно не узнаешь, отчего чужие слезы на щеках.
Щеку обжигает.
М е д л е н н о .
Руку выставить вперёд, всем телом – страх-обида-злость, прищуриться, улыбнуться, голову склонить; тени удлиняются, постепенно вечер уступает место ночи, а отец все смотрит слишком-слишком быстро, воздух движется, воздух трепещит, воздух мерцает; багрово-черно на языке, шершаво, осторожнее, сказать ничего нельзя.
Разочарованный вздох.
«Тебя»
Ребенок цепляется за одежду, чуть ли не кожу задевая – отец, видимо, кричит – потом дёргается, дыхание становится желтовато-зеленым, драным, тягучим. Отец уходит, пол трясется едва-едва – ребенок не поймет, во всех его движениях – ненависть к самому себе, ненависть к смерти и потерям.
Это чувствуется.
У таких людей сердце бьётся фиолетовым цветом.
За руку тянет, указывая кивком на комнату, зачем-то двигая губами, должно быть, для самого себя.
Что сейчас было?
Ребенок напряжённый весь, трясется, двигается дерганно. Руку на плечо, сжать, к кисти спуститься: все хорошо, я рядом, защищу. Кивок. Походка неестественно ярко-голубая, глаза режущая, но что можно понять?
Ни крика, ни боли, ребенок ничего не объяснит, лишь в комнату заводит и съезжает по сёдзи.
Подойти.
Сесть рядом.
Голова направо, пальцы на шею, смотреть на закрытые глаза.
Дрожит.
Подвинуться ближе, от двери оттянуть, прижаться близко-близко – я рядом, я здесь, ты не один. Ребенок под рукой кое-как, да успокаивается, может, от дыхания в макушку или поглаживаний по кисти. Не узнать, что отец говорил, не узнать, от чего слезы такие тоскливо-бежевые, не узнать, не узнать, не узна...
В комнате становится темно. Солнце, видно, садится, а свечей жечь не стали; ребенок засыпает совсем, грудь едва поднимается, слезы не катятся.
Темнота липкая.
Темнота злая.
В темноте на него смотрят десятки тысяч глаз; в темноте таятся демоны и детские страхи; в темноте ты не можешь взглядом ни за что уцепиться и теряешься.
Темнота обволакивает одеялом.
В темноте нет красок.
В темноте нет запахов.
В темноте нет н и ч е г о.
Дышать, дышать, дышать, дышать сбито и ярко-красно, пальцами чужие волосы перебирая, лишь бы не свихнуться, лишь бы помнить, что ты здесь, что ты живой, что ты не умер три тысячи с лишним лет назад.
Дышать.
Пальцы двигаться от страха не хотят – их склизкими щупальцами темнота прикладывает ко рту.
Больно.
Неприятно.
Его никто не спасет.
Вся темнота черная и душная, нет в ней воздуха и теплой жары, только пленка липкая-липкая, ледяная, до мурашек по коже.
Рот открывает беззвучно: в попытке кричать, в попытке что-то сказать, но лишь першение. Пальцами по щекам, пальцами по губам, растирая кровь по бледному лицу: хоть бы что-то чувствовать, хоть бы не забыть, хоть бы на земле ещё на минуту остаться, ведь что иное смерть, как потеря понимания реальности?
В темноте лиц не видно.
В темноте цветов не найти.
В темноте такие вещи таятся, что и думать жутко.
Кашель.
Боль.
Кровь стекает с языка и десен; горячая, на вкус, как железо, на вкус как соль и в мозгу сладостью тающая, потому что хоть ч т о - т о.
Ни шелохнуться, ни двинуться.
Где он?
Кто он?
Что он?
«Люблю»
Последнее слово, которое он помнил.
Последняя связь с реальностью.
Паника лишь сильнее схватывает горло, забирая и зрение, и обоняние, и вкус, и осязание; паника даже пощечину не даёт почувствовать; от паники даже свечка перед носом кажется осуждающим взглядом.
Как жаль, как жаль, как жаль;
Как жаль, что сгорит он в своих ежедневных муках.
Холодное, черно-синее, резко-соленое.