et cetera

— Немного... не так, — Клинковстрём склонился к самому плечу принца, накрыл его руку своей, направляя, вымарал неверное слово, а затем, слогами произнося вслух, принялся вписывать другое. Его Высочество ощущал почти полную уверенность в том, что недолжно пажу этак вот близко склоняться и касаться запросто, но возражать не смел. Смелости его едва хватало чтобы дышать, и то по возможности тише: от Клинковстрёма сладко пахло печёными яблоками, видно, ошивался утром на кухне. Вдыхая украдкой, Его Высочество чувствовал себя... вором. И отчего-то грешником.

 

Докончив слово, Клинковстрём не торопился ни отстраниться, ни отпустить его руки́.

—Кетера. А если позже — цетера.

Его Высочество глянул вопросительно, чуть повернув голову; перед его взором оказалась загорелая щека, румяная, точно как яблоки. Клинковстрём повернулся тоже, лицом оказавшись до смутительности близко, и отчего-то принц, никогда не имевший таланта разбирать значения жестов, совершенно точно понял, что коснуться губами губ в этот самый момент было бы совершенно уместно. Понял и не нашёл в себе возражения. Не свершилось сего только из-за Клинковстрёма: чуть отпрянув, тот с виноватой улыбкой пробормотал:

 

— Дальше не знаю. Вероятно, отлучался с поручением. Прошу простить.

Его Высочество был почти уверен, что простить было прошено совсем не за одно только незнание. Его терзания прервал пронзительный скрип и удар отворившейся двери о стену, возвестивший о возвращении профессора Нурденхъельма; со стучащим у самого горла сердцем Его Высочество опустил глаза в тетрадь.

 

— Что происходит? — вопросил профессор, испепеляя взором поочередно принца и его пажа. Одни только эти взоры можно было бы считать пыткой, какую не каждый способен вытерпеть. Его Высочество терпел, перенося взгляд тёмных, чёрных почти глаз, как некоторого рода упражнение, ещё одно из многих, которыми носатый латинист нещадно приводил его в совершенство. В негодование, конечно, чаще, но всё же...

 

За спиной, там, где стоял Клинковстрём, ни шороха слышно не было, будто тот и вовсе исчез. Вообще всё вокруг, за пределами учебной комнаты исчезло, оставив только принца, нарочито прямо сидящего за потёртым столом, и тенью застывшего над ним профессора. Плясали пылинки в лучах трусливо ползущего к горизонту солнца, звенели колокола немецкой церкви. Его Высочество всё же не стерпел:

 

— Я... я предполагал позволить Клинковстрему обучаться латыни так же, — голос его не слушался, звучал высоко и просительно, точно как у сестриц. — То есть, со мною вместе.

Нурденхъельм поднял бровь, и от единственного этого движения душу принца затопила яростная, нестерпимая, мучительная ненависть и к занудливому латинисту, и к необходимости этак вот выкручиваться, и к себе, отчего-то выкручивающемуся и упрашивающему— Господь всемогущий, упрашивающему! — учителя, и особо к затихшему на два шага позади Клинковстрёму.

 

— Если профессору угодно будет отказать, я о том вспомню, заняв трон,— холодея в предчувствии отказа выпалил он и прибавил, чтобы не казаться слишком уж тираном: — Я заплачу своими деньгами.

Тишина была бесконечна, невыносима, ощутима телесно, словно каменная осыпь, давящая тяжеловесно и не дающая ни вздохнуть ни умереть. Когда же Нурденхъельм изволил ответствовать, в голосе его слышалась насмешка, даже более явственная, чем обычно.

— Одним мальчишкой больше. — И, едва принц открыл рот, чтобы возмутиться таким обращением, он продолжил, более не смеясь: — Ежели я понимаю верно, и Ваше Высочество желает воспитать себе помощника в делах короны... тогда стоило бы оставить грозных слов и для графа Дальберга. Военное дело всё же применительней в правлении, чем латынь. Кроме того... по случаю ученичества Клинковстрёму должен быть позволен стул.

 

О, в тот день Клинковстрёму был позволен совсем не только стул, но и половина стола, пара листков, вырванных из тетради собственноручно принцем, им же очиненное перо и торжественно выставленная на середину стола чернильница. Взамен того Его Высочество обнаружил счастливую возможность надвое разделять тяжкое бремя познания, с пажом вместе до самой ночи сидеть над латынью, а с нею вместе и элоквенцией с фортификацей. Сидеть столь прилежно и долго, что за столом оставаться не хватало никакого терпения и приятнее было перебраться с книгами в постель, накинув на плечи покрывало, одно на двоих, соприкасаясь то локтём, то коленом — исключительно по причине тесноты и ученического пыла — и не отпускать от себя Клинковстрёма до самого утра, раз уж и так полночи прошло, ну и... et cetera, знаете ли.