I
Меж Лесом и Пунктом не было границы. Лес врастал в него чёрной елью, стучал в окна крайней пятиэтажки, шумел вечером. Колол, страшный, красное солнце.
За домами — розово-синее облако, тонкие ветви плетёт ветер. Здесь — убитое небо, тёмный древесный шум, холод. Кир занавешивал душное окно. Он боялся закатного Леса.
А кроме Леса ничего не было. До центра — три часа езды по топи, вязли в ней городские машины. Странный был Пункт, недостроенный чей-то таёжный проект — сплошь пятиэтажки, редко-редко избы. Даже имени не было — просто Пункт.
И люди тут жили странные.
Были старухи Илиничны — без руки, без ноги, с газетной вырезкой — дивьи люди. В вырезке писали, как Илиничны, редкие Сиамские близнецы, оперировались в столице. Распилили их вдоль, на двоих разделили сердце. Ходили Илиничны, обёрнутые тёмным кружевом, разбойничьи стучали железом ног.
Были Сёстры и Нина. Семь Сестёр, восьмая Нина. Высокие, полные, как купчихи, чернокосые, матрёшками складывались. Только Нина — птичка. Худенькая, светлая. Из-под платка русые колечки лезли. Была у Нины и дочь — Нада, Надюшка. Не спускали с неё Сёстры глаз.
Были дед Дьулэй и Володька. Никто не знал, откуда они. Говорили, что местные — только племя их давно ушло. Страшные были. Бледные — «чтоб на снегу не видно». И глаза у них белые — как бельма. У деда — оба, у Володьки — один, и тот косой. Другой — чёрный, без зрачка — всех ненавидел. Тощий, длинный, Володька горбатился, торчал его кривой хребет. Он ел сырое мясо с солью и говорил с дедом по-своему, по-лесному. Его боялись.
Был Кир. Он, Нада, Володька — и всё, нет больше молодых. В школу не ходили — Гала, Кира мама, учила их. Выкатывалась на своей коляске и читала Киру и Наде, и писала им крупно пропись, и показывала гербарные альбомы. Володька бродил поодаль и слушал — он знал, что его до смерти боятся.
А Нада и Кир не боялись. Искали его по дворам, кричали громко-громко — и он, дикий, вылезал из каких-то углов, шёл к ним. Ходили вместе. Смеялся Кир, звонче смеялась Нада-красавица, Володька неловко кривил рот, прятал клык.
Говорил он тихо, глухо — урчал, будто ему горло мешало. Пришло время — и стал стесняться Нады. Отмалчивался, грыз ногти. А Кир завидовал — Нада, синеситцевая, нежно-золотая Нада — ходила за уродом хвостом. По её следам шли семь Сестёр, угрюмо качали головой. Ильиничны у подъезда играли в шахматы и жевали табак. Цыкали.
— А где твои Сёстры? — спрашивала Нада, бесстыжая. Всех родителей она называла Сёстрами.
Володька молчал, шевелил худыми пальцами.
— В Лесу. Были.
Кир думал о них. Они ли, белые, длинно-костлявые, с невидящими глазами, по ночам плачут в Лесу?
Кир жалел Володьку, звал к себе — приходи, повозимся... — но мама Гала нервничала, роняла тяжёлые кольца, стоило только тому показаться за окном.
Лес шумел.
II
Стала ранняя весна — и стало Наде пятнадцать. Пришли с утра Илиничны, принесли шёлковую косынку, укутали зяблые плечи. Сёстры по очереди поцеловали в лоб. Киру тоже хотелось поцеловать её — в розовую, кругло-мягкую щёку. Нада смеялась, кружилась по двору. Весенне шелестели ветви.
За углом стоял Володька, смотрел на Наду. Брови — нахмуренные, чёрные — разошлись, он улыбался. Подбежала Нада похвастаться платком. Володька спохватился — закрыл рукой косой глаз, спрятал клык.
— Красивая.
Кир ревниво обернулся. Ходуном ходили Володькины лопатки — как у зверя. Дышал тяжело.
— Надечка, мы домой! — забеспокоилась Нина, ойкая над горячим самоваром. — Сейчас баба Нонна придёт, Валя Шниппер, а потом тётя Гала.
— Иду-иду, — откликнулась. — Полчаса, мам!
Кир хмыкнул и зашагал к себе — с мамой копаться в платьях, искать её любимое, в рубинных стрекозах. За спиной звенела Нада, шуршал платок. Больше он её не видел.
Выстыл самовар, высыпали звёзды. Нады не было.
Нина бегала по дворам, отворяла тёмные подвалы, заглянула в колодец, во все подъезды постучалась. Не было. Вышли Ильиничны с шахтёрскими фонарями. Шнипперы, разомлевшие от чая, тоже вышли. Вместе с мамой выкатился Кир. Объяснили.
В окна колотили — и все выходили, зевая. Ёжились от стылости. На избяном крыльце сидел дед Дьулэй и курил. На людей не смотрел.
— Нада пропала, дед!
— И Володьки нет, — дед безразлично сплюнул. — Но он-то придёт.
— В Лес они пошли, — сказала Ольга, старшая Сестра. Сжала губы.
Дед сунул трубку в рот.
— Так поищите. Только днём, ночью не смейте.
Поднял белые глаза — и все отошли. Илиничны погасили фонари, Нина утёрла рукавом мокрые щёки. Посмотрела за крыши домов, в красно-синее — и дрогнула. Отняла фонарь.
— Не пустим, — перед ней встали Сёстры. — До утра.
Нина отвернулась, тихо хныкая. Дед кивнул.
Разошлись, легли по постелям. Кир не спал, вертелся — в окно падали еловые тени, лапами царапали пол. Всю ночь ему слышался стон в Лесу — и он вскакивал, подбегал, всматривался в темь. Никого. Не было Нады.
III
Искали четыре дня — и нашли.
В овраге, у ручья с талой водой. На ветке полоскалась косынка. В прелом листе увидели пальчики — вытащили руку по запястье. Изжёванную, страшную. Поворошили лист — от крови спёкся.
Слёзы в ручей закапали, ворóны взметнулись от крика.
Закутали Надину руку, понесли. Ермолаев, плача, грозился зверю ружьем. Пару раз пальнул в воздух. Из Леса, голого, мокрого, шли долго. Чуяли, как им в спину кто-то смотрит.
Вернулись — и все всё поняли.
Рука лежала посередь синего платка. Под ногтями кровил ржавый мох, изгрызены были слабые пальцы. Белела запястная косточка.
Смотрели на косточку. Не дышалось.
Подошёл дед Дьулэй. Повращал бельмами. Что-то шепнул по-своему. Оскалился.
— Бабья.
Тихо-тихо заголосили Илиничны — заплакали, как совы. Вскрикнули Сёстры семью голосами. Растолкала толпу, выбежала вперёд мать Нады. Лицо её почернело, дрожало. Ни слова не сказала — взяла платок за краешки, бережно покачала Надин кусочек.
— Колечка нет, — улыбнулась безумно, с надеждой, — серебряненькое было, на среднем...
Осеклась. Не было пальчика.
— Её рука, Нина.
— Да и платок.
Та взвыла. Взвыла — и глухо, отчаянно закричала:
— Да не её, не её!
Побежала — а все за ней. Побежала, рукавами взмахивая. Страшно захохотала, спряталась за столбом.
— Не её, не её!
Сёстры кинулись — поймали, выкрутили плечи. Баба Нонна, стуча палкой, пошла телеграфить в центральную. А Нина всё хохотала, захлёбывалась, визжала:
— Не её!
Увидела, как смотрит на неё дед Дьулэй. Тот угрюмо улыбался, скрестив руки на впалой груди. Клык торчал. Нина прыгнула на него.
— На, дед! — и с размаху бросила ему руку в платке. — Твоего упырёныша, не Нады!
Дед поймал, брезгливо ковырнул и завязал узел.
— Сумасчедчая.
Кир не плакал, но глядел деду в спину долго и дико.
Тот почувствовал, обернулся.
— Не Володька это. Не пропал он. Ушёл, — дед словно бы был доволен. Достал цигарку. Хитрели белые глаза, не договаривали.
Протянул узелок.
— Отдай матери-то её, закопает. Хоть что осталось. Не доедено.
Кир не взял. Глаза взъело солью. Он побежал — побежал от деда, от мёртвой Надиной руки, от холодно-голубого двора, от кричащей Нины.
В голове корябалось: «Не доедено».
IV
Все стали убогие. Вечер тихнул — и не смеялась больше Нада в синих елях, и не пели Ильиничны матросских песен. Только дед Дьулэй супью глядел, курил.
Никто за Ниной из центра не приехал — её заперли дома. Нина стучала в окошко, рвала занавески, кричала в форточку до хрипоты.
— Надечка, домой иди!
Сёстры повязали чёрные платки, чёрные юбки достали, вычернили глаза — и стали какие-то недобрые. Вóронами деда клевали. Вставали у ворот — и смотрели, зло шептались.
Дед курил, не видел их.
Ходили в Лес. Ермолаев, старик Щепа и ещё мужики из крайнего дома — все ружья взяли. Пусто было в Лесу по весне, страшно. Долго ходили — никого. И опять смотрело им что-то в спину, буравило затылок. Они оглядывались. Никого.
Ермолаева задавило деревом.
Мужики подошли ближе — измазали сапоги мозговой кашей. Перекрестились. Дерево не подняли — никак. Сняли сапог с покойника и побежали.
В чаще забормотало. Зашумели вершины.
Вернулись дикие, бороды торчком. Бросили сапог — и все замолкли. Стояли. Месяц показался, захолодело.
— «Пугает» Лес.
— Неживо там — не ходите.
Шумно вздыхали. А дед Дьулэй курил — хоть бы слово сказал. Глядел на месяц.
Одни ушли хоронить Ермолаевский сапог. Другие — за поминаловом. Снова остались Кир и дед. В Кире завозился страх. Он чуял — дед знает, но молчит. Смотрел на деда.
Тот отвёл взгляд, встал, вытряхнул трубку.
— Чего?
— Что в Лесу?
Под белыми глазами морщины собрались. Дед поковырял ноготь, злобно шикнул.
— Все вы одно ладите. Кой хер я знаю?
Киру кровь в голову бросила от нетерпения — стало горячо, смело. Он схватил деда за сохлое плечо.
— Знаешь. Это Володька, да? Это он в Лесу?
Дед Дьулэй скорчился. Вырвался, отмахнулся. Сел спиной к Киру, забормотал. Покачался. Усмехнулся: «Ог'онньор ойуун. А-а!»*
Кир ждал.
— Нет Володьки, — сказал наконец. — Володьки нет — абаасы* есть. Он как Чолбон моя теперь.
Слово было чужое, тревожное, свистящее — Кир не понимал его. Но в груди стало тошнотно. Дедовы бельма блестели. Он шаркал ногой, прихлопывал, быстро-быстро шептал себе под нос. Пел. Кира для него не было.
Тот ушёл.
Когда Кир вернулся, его встретил мамин Чайковский. Она играла на пианино и не сразу заметила угрюмого, нервного Кира.
— Из-за сегодняшнего расстроился?
— Нет, мам, — он перебил. — Папа кем был?
Мама Гала удивилась, даже уронила пианинную крышку. На миг задумалась, откатилась в другой угол.
— Э-э... Что-то на «э» — ах, вылетело! Эколог? Да нет. Но похоже... А, этнограф, этнограф. Мы потому сюда и переехали бог знает когда. А зачем тебе?
— А просто.
Кир покопался в папиных шкафах — ничего не нашёл, ни одной папки. Никак на летнем костре того года сожгли. Кир закусил губу и сел на пол. Неузнанное кололо висок.
V
В мае выпал снег. Выбелил Лесовы чёрные кости. В сам Лес никто не ходил — боялись. От одного его духа приходила головная боль.
Была снежная ночь. Кир проснулся от паралича — шевельнуться не мог: комната ходила ходуном, всё было тёмное, тихое, ненастоящее — а сквозь стену чуялся взгляд.
Через миг отпустило.
Кир, шатаясь, едва встал. Выглянул в окно — штору отдёрнул чуточку, самую малость — но и того хватило. Сердце грохнуло, вспрял крик.
За деревом, что ветвями билось в стекло, сидело оно.
Сидело. Смотрело в окно, Киру в глаза.
Кир просил луну — уйди за тучу, уйди, не свети на него! Не уходила. На свету блекли глазищи белые, круглые, бессонные — на пол-лица. Смотрели.
Обтянула скелет кожа — инеистая, мёртвая. И правда на снегу не увидишь. Выпятились острые позвонки, рёбра торчали. Когти выросли кривые, синие. Колени вывернулись, как у волка.
Заурчало оно, грубо перевалилось на четвереньках, понюхало снег.
Кир шумно выдохнул.
Тут же подняло острую морду, прислушалось. Глаза не мигали.
Завыло.
Глухим, страшным воем завыло — ни человек так не воет, ни зверь. Раскололась луна. В вое почудилось Киру своё имя.
Володька видел его — и звал.
Встал на ноги — качнулся с непривычки — и медленно, руками помогая, подбрёл к окну. За раму уцепился, к стеклу приник. Поскрёбся когтями. Кир видел знакомый клычок. И взгляд — пустой, белый — казался ему жалобным. Внутри всё обмёрзло, стало нестрашно.
— Есть хочешь, Володька?.. Сейчас выйду.
Хлопнула дверь, зашумел белый Лес.
Примечание
* оҕонньор ойуун (якут.) — старик-шаман.
* абааhы (абаасы, абасы) — общее название для злых духов и существ в якутской мифологии.