Я — ты

Впервые он увидел Андрея в шебуршавшей ряби реки — не смог он посидеть спокойно Алёнушкой, любуясь кувшинками. Померещилось, что отражение своими белоручковыми руками хочет затянуть его на дно к карасям, затягивая в плен водорослей.

Во второй раз — в лифте, когда отключили свет, и только чужие — родные? — маньячные глаза хитро светились смеясь.

В третий раз он приходит к нему домой… Да лучше бы и не приходил, думает Иннокентий.

Приходит, такой же, но в чёрном кожаном пальто и несколькими сантиметрами ниже, появившись в задымлённом собственным табачным туманом с той стороны зеркале. Иннокентий рефлекторно кашляет.

— Это ты опять? Как же ты заколе — надоел мне. Куришь тут свои сигарки, окружающую среду загрязняешь… Ужасно.

— Я не сам к тебе прихожу. Это ты меня призываешь.

— Я — тебя призываю? Делать мне, что ли, нечего?

— Вот именно, что нечего. А я тебя развлечь смогу. Не такой уж ты светлый, Инюша. Я себе не всего тёмного тебя забрал. Хочешь, проверим?

У Иннокентия на последних словах в голове кто-то выкручивает страхи на всю громкость: он сам, заволочённым посттравматическим воспоминанием о перестрелке. Плёнка рвётся на раз-два.

— Н-не хочу совсем, отстань от меня, пожалуйста.

Двойник на своём настаивает: на том, чтобы соблазнить да пшикнуть в лицо перцовкой уязвимости.

— Не хочешь меня оты — ой, прости, ханурик, шашни со мной закрутить? Хотя быть отыменным больше по твоей части. Хоть с кем-то у тебя что-то будет. Особа не в счёт. Ушёл ты от неё, интересно, почему? — Андрей в жесте наигранного любопытства кладёт кулак под подбородок. — Я про мужиков. С собой-то проще будет. Я-то знаю, что ты ночью делаешь. Об Игоре думаешь. Вздыхаешь. Себя не трогаешь, боишься. Как будто снова тебя застукают.

Так и думал, что заставит его покраснеть, пока тот будет вспоминать неловкое отрочество. Предсказуем Инженер до чёртиков, но на плаву держится. Его умничка.

— Я его как друга, ну, люблю.

— Больше любишь. Хуже. Лучше. Сознавайся, самому легче будет. Обнимать хочешь. Целовать. — Не сдаётся.

— Ну-у, так и быть, допустим, был — есть грешок. — Кивает.

— Ты б его большим поцелуем целовал, по-французски.

Иннокентий хамить не будет: отмашется рукой, отгоняя саму мысль о языке Игоря внутри его рта, влажную, как сам гипотетически поцелуй, но запамятав отогнать нежность.

— Ой, не-не-не, я Игорёшу люблю сильно, но не очень… Ой.

— Игорёшу, значит… Часто ты друзей так ласково зовёшь?

— Часто, вот, например, Серёжу Жилина…

У него вообще слишком много нежности ко всем его друзьям. Он бы не подумал, что это используют против него. Раскусят.

— А девочек?

— Ну, Особу свою так зову — звал, Раечка она у меня.

— А Романа одного случайно Ромочкой не зовёшь?

— Ой, не, у нас как-то не сложилось, дружбы-то… В смысле, ты его, ну, убить пытался.

— А ты ситуации исправить не пробовал. Понятно.

— Да как тут такое исправлять? Стыдно…

— Ты даже дружбы спасти не можешь.

— А я даже не знаю, была ли дружба.

— Это в тебе сомнения хороводы водят, Ченчо. Так-то ты с кем угодно сойдёшься: ограбят тебя, унизят, всё равно, люди-то хорошие. Бедный Кеша. Добрый такой, наивный, весь в трудах, в сомнениях… Как всё это в тебе умещается?

— Ты чего, зачем меня жалеешь? — Паранойя заёрзала в мозгу (или это здравый смысл?), всё-таки особого добра от этого Чикатилы ждать не приходится.

— Я тебе самый близкий человек, хочешь ты того или нет. Вот бы ты меня пожалел тоже. Мы бы с тобой могли быть вместе, в одном теле жить. А ты… Меня в отражение своё засунул. Решил, будешь правильным, хорошеньким. А баланс где? — Андрей в зеркале всхлипнул то ли с хитрецой, то ли от чистого тёмного сердца. Актёрского таланта не занимать.

— Ну ладно, ну не грусти так, пожалуйста… Андрюша. — Иннокентий сам не заметил, как назвал его ласково; проняло его, доверчивого, даже на доверие собственной тайной сущности.

— Вот, это правильно, с собой нужно дружить… Любить себя нужно. По-всякому. Все мы здесь были. В уюте собственной постели наедине с собой, так сказать… Не красней, Ченчо. Тоже твой Игорь мне покоя не даёт. Такой горячий, бессмертный. Мне от рук его не спится, такие вены на них узористые.

— У него правда руки красивые, — ответил Инженер, игнорируя попытку охмурения. Андрей мгновенно посерьёзнел, отодрав от лица сладострастную улыбку.

— Грешно себя ненавидеть, Иннокентий. И любить мужиков, как ты любишь, тоже. Не такой уж ты и положительный. Но в тебе эти две отрицательности не уживаются. Застрелишься же игоревским ружьём. В живот, а потом между ног. Думаешь, я весь такой тёмный и мразотный? А я тебе советов дам. Я немного твоей добрости — доброты своровал. Самоуважения. Так не удивляйся, что ты себя сильнее обычного ненавидишь. Мне-то самому в этом зеркале как-то надо выживать.

— Да я понимаю… Но про Игоря врёшь ты.

— Кеха. — Выдыхает его имя уставши, как несмышлёнышу суть жизни объясняет. — Я тебя уважить хочу, как ты себя никогда не уважишь. Ты представь его, как тогда представлял. Я помогу.

Ломает Кешу и на каждом новом изломе он заикается, отнекивается и робеет.

— Я остановлюсь, если ты попросишь. Ты не думай, что честная любовь к мужику — это лишь за ручки держаться. Хотя, кого я обманываю, ты за ручку с началки мальчиков не держал. Ты пойми… Ты сам себе невинность выдумал. Нет никакой вины его — извиняюсь, ботаник — хотеть. Ты по любви хочешь. Да даже не по любви — нормально это, даже для здоровья хорошо. Почему ты решил столько своей любви к Игорю, той самой, половой, в меня положить? Внушили тебе: плохо, грешно, преступно. А ты повёлся, хотя с последним я, к сожалению, поспорить не могу. А ты не ведись хоть разочек в жизни, а, Кеша?

Андрей звучит резонно — «ну, для мутного, непонятного» человека. Только вот он и есть сама резонность в интимных вопросах: не с кем больше ему о таких вещах говорить. А может, правда призвал от такого одиночества, что на стенку пока не лезет, но ещё чуть-чуть — и пиши пропало?

— Э-э-э, ну ладно, я попробую, но… Не могу начать никак.

— А чего тут начинать? Обнимаешь.

— А-обнимаю.

— Целуешь.

— Целую. — Зажмурился.

— Крепко целуешь.

— Крепко.

— А дальше?

— А дальше-то что? — Инженер сам не представляет, что сделал бы дальше, хоть и снились ему такие фильмы тьмищу раз. Воображение выключилось. Спасается, бежит, даже не осознавая.

— Чувствуешь, как его язык ласкает твой. Жёстко или понежнее, как хочешь.

— Я бы… Я бы пожёстче хотел, — произнёс Иннокентий робея, при этом рисуя яркие портреты их с Игорем со стороны: тягучие нитки слюны, пропахшие хвоей и ирисками, лицо, краснеющее от стыда, от удовольствия и от игоревских поцелуев.

Его воображение начинает уносить в те пылкие дали, в которых Игорь нескромно целует — чуть ли не лижет — его шею и умудряется зубами снять с него галстук (офицерский, случайно украденный, на металлических застёжках). Застёжки пострадали.

На кешиных губах горит блаженная улыбка, да так, что их покалывает, как после случайного сказанного мата. С ним такого, конечно, «никогда не было». С Андреем — да.

— Ты делись своими мыслишками-то. Процесс вместе двигать будем.

— Ой, ну, Игорь с меня галстук снял… Руками, да.

— Да я по глазам вижу, что не руками.

Инженер распахивает глаза, пробуждаясь от летаргических мечтаний.

— Да я… Да ты… Да как ты понял?

— Ну вижу я, как у тебя глазёнки под веками дёргаются в райских конвульсиях. Не в первый раз вижу. Ладно, забыли.

— Хм, ну, я думаю, диалоги можно пропустить…

— Нельзя. Хочу нежнятины от тебя услышать, да побольше.

— Знаешь, Андрюш, это даже хуже, чем рассказывать, как мы, ну, тет-а-тетимся.

— Хуже, лучше, какая к чёрту разница. Я тебя и так до грани довести хочу, физически и психически. До приятной такой. Рассказывай.

— Ну ладно, ладно… Я говорю ему, что, ну, хочу его, хочу отлюбиться с ним хорошенько.

— А чтоб он тебя или ты его?

— Ну, чтоб он меня, но без таких дел пошлых пока, ну, не пошлых, таких, на которые я пока не готов… И он говорит, что меня любит, вот. — Говоря о любви, Иннокентий в конец зардевается.

Андрей пытается быть терпеливым, но с иннокентьевской чувствительностью это, пожалуй, невозможно.

— Да не малинься ты так, будто я о любви ничего не знаю, будто любовь моя пустая и глупая! Знаю. Я с тобой одного и того же Игорёшу люблю, только чуть хищнее.

— Да и не чуть, п-пожалуй.

— Научу тебя сегодня. Может, выучишь что-то. — Андрею не терпится снова стать частью Инженера. Аффект длился недолго, но бурлящую лапушкинскую кровь и звериный оскал ему не забыть никогда; а в этот раз будет лучше: в этот раз он поможет Кеше признаться Игорю в любви и, чай повезёт, двое попадут в акт взаимного соблазнения. Вот как сейчас.

— Знаешь, я даже раздеваться не хочу, ну, в этой фантазии-то, ну перед тобой тоже, чего мне раздеваться, ты меня не знаешь, что ли… Ой.

— Ну, значит, через одежду тебя будет твой скипидарник целовать.

Инженер заныл изнутри в мыслях о том, какие нецеломудренные поцелуи закрутятся в его воображении силами двух себя.

— Будет он пальцы твои целовать. Мокро, с языком.

Инженер в предвкушении нервно сглотнул.

— С языком.

— Посасывать.

— По… Ой, Андрюша, ну что ты делаешь… — Смахивает пот со лба.

— Не нравится?

— Нет, ты ч-чего, продолжай! Как-нибудь очухаюсь, ну.

— Целует тебя сквозь рубашку прямо в грудь.

— Целует. — Иннокентию уже кажется глупым, что он эхом повторяет за Андреем; но он этим ему только помогает, заводясь, проговаривая действия и подтверждая своё согласие.

— Кусает, но не больно.

У Иннокентия от картинок в голове ноги подкашиваются; обессиленно садится на край кровати.

— А теперь представь, как он тебя на кровать ложит.

— Кладёт. — Его даже в момент, близкий к умопомрачению, тянет поправить чужую — свою — речевую ошибку.

— Кладёт. В живот целует.

— Да… — Инженеру дышать совсем тяжело — проще что-то односложное ответить, чем повторять за ним и возбуждаться ещё больше.

— Ниже целует… Прямо… Сквозь брюки. — Андрею, главному по соблазнению одного Инженера, аж самому поплохело до звёздочек в глазах.

Инженера обычного довести легко, со всяких мелочей катализируется. Эрос в его голове, наконец-то освобождённый, рисует картины мелкой кистью, со всеми подробностями — вот почему его уносит с одних только фантазий. Только вот что творится сейчас — не мелочь. Сердце ходит сейсмографом на восьмёрку, на девяточку по шкале Рихтера.

Наказание это — скромником быть с богатой фантазией.

Двойнику говорить ничего больше не нужно. Иннокентий выключает реальность и боковое зрение: теперь перед ним только трепещущие игоревские ресницы и ощущение тесноты в брюках и увязывающего в тьму прикосновения губ через синтетику, становящегося всё напористее; сам падает на кровать, не в силах выносить не происходящее, но почти реальное и осязаемое; изгибается, дрожа как под электрическим током, стонет в унисон звонким и уязвимым стеклом под рычащий стон Андрея.

Даже чуть жаль, что больше в зеркале никто кроме Иннокентия не появляется.