Забившись в угол кровати, прижимая пальцы к глазам так сильно, что в темноте век пляшут белые пятна, Малика рыдает впервые за десять лет. Ей кажется, что в ее голове до сих пор кто-то есть, и его хочется изгнать, убить, раскромсать на самые мелкие кусочки, наслаждаясь хрустом тоненьких костей под сапогами.

Демон Зависти был для нее скорее демоном Стыда. Стыда душащего, подступающего к горлу склизкой и горькой тошнотой, убивающего любые мысли, кроме одной: ты лишняя здесь, ненужная, пусть на твоем месте будет кто-то другой. Пусть даже и демон.

Малике так стыдно за то, что она почти поддалась, что ей хочется убить себя. Размозжить свой череп о каменную стену церкви, свернуть себе шею своими же руками, чтобы только не помнить этого позора. Она давит себе на глаза, чтобы глупые слезы перестали течь, но это приносит только боль и не умаляет плача. Дышать тяжело. Малика хватается за грудь, тянет за рубаху вместе с утяжкой под ней, но не получает от этого ничего, кроме порванной одежды.

Она не должна быть здесь. Она уйдет. Уйдет, как только Брешь будет закрыта, вернется домой, к своему клану, и получит нож в спину от Шибача. Лучшая участь для поддельной героини.

Первый флаг: Народ — глупый сентиментализм, за который осмеяли бы в Хартии.

Второй флаг: Орден Храмовников — практичность, из-за которой черт знает что сейчас с магами в Редклифе.

Третий флаг: Андрасте, которую хочется послать в задницу вместе с Создателем за проклятую метку на руке — если, конечно, этот «подарок» действительно от нее.

Воспоминания о произошедшем в крепости приносят только злость на себя и страх сойти с ума. Малика знает, что демонов можно убить.

Но как можно убить демона в своей голове? Как бы она справилась, если бы не спасший ее мальчик?

Малика знает ответ. Из-за него она кусает ребро ладони, оставляя красные следы от зубов, из-за него прижимает ноги к груди, как только может.

Она жалкая сама по себе. В Хартии она чувствовала себя всесильной, способной подмять под себя всех конкурентов, способной победить Шибача. Цели были такие ясные. Все было так просто: выдирать себе место среди таких же ублюдков, как и она, стремиться вверх по головам, не обращая внимания на чужие страдания.

И как же она слаба сейчас. Как неустойчива ее сила, клокочущая в глубине, но каждый раз натыкающаяся на барьеры из морали, правил, милосердия. Этой силе нет места среди людей Инквизиции. Среди людей благородных, искупивших свои грехи, среди людей, готовых на самопожертвование и бескорыстную помощь.

— Этой силе есть место, — слышит Малика знакомый голос, и сердце ее больно пропускает удар, бьется о грудь гулко, вызывая жалкий стон, который тонет в прерывистом всхлипе. Ей не хочется оборачиваться. Ей так страшно оборачиваться.

— Зависть ничего не знал о тебе, — продолжает голос, и Малика замирает, почти не дышит, срываясь на дрожь по всему телу. — Ты не такая. Не злая. Не такая, как он, как он тебе показывал. Это не ты. У рыцаря Малики Красивой сотни подвигов и самый большой меч на свете. А еще белоснежный конь. Люди хлопают, и много цветов.

Кадаш смеется на выдохе, задыхается, утыкаясь лбом в холодную каменную стену у кровати.

— Умерла, — говорит она. — Малика Красивая умерла, когда мне было четырнадцать.

Возможно, именно тогда она поняла, насколько уродлива на самом деле.

Дух за спиной замолкает на мгновение, и Малике вновь становится страшно — на этот раз от мысли, что она осталась одна в темноте.

— Но ты живая, — отвечает он в итоге. — Ты не умирала.

Кадаш судорожно выдыхает, вжимаясь всем телом в стену. Каменная кладка холодная, успокаивающая разгоряченную кожу. Нос заложен, а в глотке сухо от дыхания ртом — Малика уже готова не плакать еще следующие десять лет.

— Нужно чем-то жертвовать, чтобы жить дальше, — говорит она, немного успокаиваясь и обнаруживая, что голова болит так, словно в нее вкручивают ржавые гвозди. — Я не сожалею об этой потере уже очень давно.

— Но ты не хочешь забывать, — в голосе Коула слышно удивление. — Ты вспоминаешь. У серенького нага серенькие лапки… У серенького нага на пузике заплатки…

У Малики выбивает воздух из легких, стоит ей услышать, как дух напевает глупую песенку об игрушечном наге, придуманную ее нянюшкой давным-давно.

Она вертится в голове в моменты отчаяния. Спасает от безумия словно личная литания.

Как все воспоминания о детстве. Как мечты о рыцарстве и подвигах. Они чистые, неомраченные ничем и никем, и поэтому так ценны.

— Ты говорил… — Малика вдыхает полной грудью, пытаясь унять начавшийся приступ. Голова кружится, будто ее пару раз огрели обухом. — Ты говорил, что Зависть ничего не знал обо мне. Но ты знаешь. Я не… не понимаю.

— Это другое, — Коул, кажется, взволнован не меньше нее. — Ты кричала, и я пришел, чтобы помочь. А Зависть обманывал, пугал. Хотел силы и власти, перестать быть никем, но растерялся. Тебя слишком много, он не знал, что взять сначала, жаждал всего, забыл, что нужно говорить. И я смог сделать свой голос громче его. Тебе больно. Я могу помочь забыть его слова.

Малике не хочется забывать боль. Может быть, поэтому она уверена, что Коул не поможет ей. Она вцепляется в прошлое мертвой хваткой, доказывает себе, что это остановит ее от новых ошибок. Но их становится лишь больше, они накапливаются, подступают к горлу, грозясь утопить.

Малика говорит, кривя губы, вновь боясь заплакать:

— Я буду не я, если забуду хоть что-нибудь.

Коул отвечает что-то, но ей тяжело различать слова. Голова болит нестерпимо, а внимание размывается, и Малика пропускает тот момент, когда погружается в сон.

Утром ей не лучше, чем с похмелья, но голова пустая, без единой мысли. Есть только потребности тела: страшно хочется пить, а еще… размяться.

Бег на морозе ей нравится. Легкие будто расширяются, заставляют чувствовать себя легче, чем ты есть на самом деле. Кажется, еще немного, и ноги оторвутся от земли окончательно, но нет — снег под сапогами весело хрустит, как хрустел в горах вот уже сотни лет. Один раз оббежать вокруг Убежища и дальше чуть в горы: забраться на скалу, скользя ногами по заледеневшему камню, растереть замерзшие ладони, убрать со взмокшего лба влажные пряди темных волос.

Переродиться, в конце концов. Не забыть, но оставить в прошлом.

Малика собирает вещи, почти уходит, пока Инквизиция празднует закрытие Бреши. Уходит уже не из отчаяния, но при стойком понимании, что она все еще здесь лишняя. Она передумывает в самый последний момент, а потом все окончательно идет не по плану.

После нападения Корифея на Убежище Кадаш уже не кажется, что ей нравится бег на морозе. Ночной ветер бьет в лицо колючим снегом, и Малика проваливается в сугробы почти по пояс, проклиная свой гномий рост и тех богов, что вообще придумали холод.

Когда ее находят, совсем не по-геройски свалившуюся лицом в снег, отморозившую все что можно, Кадаш уверена, что это не конец. Пусть они потеряли Убежище и не смогли спасти всех, пусть их дух пал, они знают о планах врага и знают его лицо.

На одном из привалов на пути к их новому дому Коул говорит Малике:

— Ты целая теперь.

— О, — смеется она в ответ, остервенело растирая закоченевшие уши, — если не считать безнадежно отмороженного мизинца на ноге, я определенно целая.

Ничто не могло сблизить ее с Инквизицией — не с завещанием, оставленным Жрицей, а с живыми людьми — больше, чем общая скорбь. Больше, чем общий враг, обретший реальную форму, которая потеряла всякую способность наводить ужас. Малика точно знает, что можно убить, а что нет. Нельзя убить демона, пока он в твоей голове. Нельзя убить врага, пока он прячется за приспешниками.

Ну, что ж, Корифей опрометчиво показал себя и выиграл битву, которая даже не смогла стать решающей.

А у Инквизиции теперь есть своя крепость. У Инквизиции есть люди, непохожие ни на кого и тем самым невероятно уникальные.

У Инквизиции наконец-то есть предводитель.

Дело не в силе и не во власти, понимает Малика, смотря на трон посреди разрушенного зала. Сила была в ней всегда, с самого детства.

Дело в том, на что ее тратить. Благо, теперь Малика знает, на что.