Примечание
эпиграф - все еще мой любимый в. маршак. (все еще агититирую почитать его стихи, он очень классный чувак. https://vk.com/marshak_v).
я улыбаюсь. в глазах ношу слёзы.
прогоняю тоску как кошку. брысь!
понимая хайдеггера или делёза,
не понимаю жизнь.
меня тянет обратно домой.
вокруг только грязь и лужи.
мне стрёмно,
что рядом с тобой,
я выгляжу так неуклюже.
~~~
сережа фактически сбегает из родительской квартиры под покровом раннего апрельского утра — розового, душистого, жидко пачкающего щеки и виски. сбегает сначала в студенческую общагу, потом к знакомому на самую окраину города, и так мечется почти все лето. мама истерически названивает, отец пытается выловить после пар, но ничего не получается — сережа домой не вернется. никогда.
его достало выслушивать несвязные обвинения в собственном несчастье. достали попытки сделать его «взрослее», «серьезнее», «правильнее». надоели попытки его лечить, после которых он чувствовал себя только более больным.
все лето он батрачил, как проклятый, чтобы снять себе нормальную квартиру или хотя бы комнату поближе к работе и к университету, чтобы не тратить половину своих денег на метро и автобусы.
~~~
когда сережа только приезжает в эту квартиру, даже его бесконечный оптимизм не выдерживает серого от протечек потолка, ужасных обоев с лягушками и скрипящего линолеума. его оптимизм, вообще-то, истерически пятится в ужасе, крича: «сережа, это пиздец!»
сережа с ним согласен.
однако не то чтобы у него был особый выбор. не то чтобы у него ВООБЩЕ был выбор.
комната, которая достается ему, слишком большая, наливающаяся запахом свежей плесени после дождя (ну, то есть, всегда). окно деревянное, с трусливо клацающими от ветра стеклами в рамах. краска — обожженная белоснежная кожа, облупляющаяся с желтой старой древесины. полы слегка повизгивают. потолок теряется в тенях на высоте двух с половиной метров.
в комнате слишком много пространства для его угловатой грудной клетки и вихров темных волос. слишком много места для двух потрепанных картонок с книгами, для раскладного, скрипучего дивана, для маленькой стопки одежды и дурацкого маленького коврика с грубым ворсом цвета проститутковых губ.
это пространство пустое, недышащее и не хотящее подышать. оно, вообще-то, против того, чтобы и он дышал. оно враждебно настроено к двум картонкам его потрепанных книг, к маленькой стопке одежды и скрипучему раскладному дивану. к угловатой грудной клетке и вихрам темных волос. к дурацкому коврику цвета проститутковых губ, расцвеченных нерадивым любовником и помадой за сто рублей из магнит косметик.
оно очень похоже на самого трубецкого — замкнутое и унылое.
трубецкой прерывисто вздыхает и начинает наводить уют. или хотя бы его подобие. благо, ему разрешили переклеить обои и заделать потолки. обои он переклеил — только в одном месте остался маленький квадратик с этими стремными лягушками. непонятно, что в них было такого отвратительного, но они пугали и напрягали. тревожные, цвета тухлого купороса, но никак не зеленые. с пустыми капельками дегтярных глазок.
бр.
потолки забелил — они сверкали, как анемичные лягушачьи брюшки, сливались по цвету со стиралкой, которой было пора на пенсию.
стиралка, кстати, плевалась водой и в пароксизме молотилась об пол в режиме сушки, когда ее включали. сережа ее слегка побаивался.
с утра в окно лупит безоглядно веселое солнце — бело-зеленое, по краям подгоревшее в желтый. ему не хватает только карикатурно большезубой улыбки, чтобы выглядеть совсем как детский рисунок.
оно ни черта не теплое.
в питере вообще нет ничего теплого — есть ледяные каналы, жесткая брусчатка на старинных улочках, и морозистого оттенка стены «прекрасных памятников архитектуры». есть рыбий жир уличных фонарей и дегтярно-желтковые прогорклые ночи. город, знакомый до заплаканных детских глаз и прожилок на тыльной стороне ладоней, в точности повторяющих карту метро.
с утра в квартире жутко пусто и морозно, как будто если человек долго не дышит в коридорах и на кухне, здание начинает отвоевывать свою территорию, вымораживая нежелательных вредителей. оно недовольно булькает своими ржавыми водопроводными венами, когда кто-то спускает воду в туалете и шипит газом на кухнях. противится.
раз в месяц случались тараканьи набеги. рыжие, коричневые, глянцевые и хрустящие, они шустро бегали по настенному фартуку на кухне, по трещинам меж выбитых зубов кафеля в ванной, убегали в щели между плинтусами, заползали за шкафчики и под шкафчики, шустро шевеля тоненькими щупальцами усиков, нервически выглядывали угрозу в надвигающемся заношенном тапке.
их размазанные трупики укоризненно корчились даже после того, как их разрывало на сплошные мокрые пятна. живучие, суки.
сережа чувствовал себя таким же тараканом и поэтому убивал несчастных насекомых с сожалением. <s>нет, он не дожидался, пока кто-то так же убьет его самого.</s>
по квартире вечно гуляли сквозняки, а теплого воздуха, идущего от батарей, катастрофически не хватало. трубецкой помнить не помнил, каково это — ходить по дому в футболке, например. возвращаясь домой, он натягивал свитер и теплые треники, надевал носки и тапочки, иногда — кутался поверх всего этого в цветастый плед с узором из жирафов. и все равно мерз. по ногам бежали мурашки, стоило голой коже соприкоснуться с проледеневшей жижей квартирного воздуха.
противное было ощущение — вечная мерзлота, до костей и жил, превращающая тело в ебаный холодец.
отдельно — застывшая в малиновое желе кровь. отдельно — склеившиеся мышцы. отдельно — полые, звонкие кости, с которых сваливается мясо.
через какое-то время (в октябре) к нему подселяют соседа. тоже сережу. высокого, тонкокостного и темноволосого, начитанного и с замашками интеллигента. они быстро начинают дружить — слишком уж много общего. квартира, например.
— что читаешь? — спрашивает муравьев вместо того, чтобы представиться.
— бодлера, — ухмыльнувшись, отвечает сережа.
— тебе что, страданий мало?
сереже, видимо, действительно. мало.
сережа это все dans la bouche baisée [1]. в гробу видал, если без ругательств.
с приездом муравьева становится чуть теплее, чуть шумнее и чуть чище. квартира чуть больше начинает походить на человеческое жилье, а не на гребанную пещеру йети, который убил себя от вечного одиночества.
сережа бы тоже убил себя, будь он вечно одинок. поэтому он старается окружать себя людьми — на работе, в универе, на улице. не ходит по подворотням, не ездит на такси, предпочитая метро и автобусы. да, толкучка. да, давка., но чужое дыхание, не замутненное внутренней пустотой, воздействует благоприятно. по крайней мере, на какое-то время становится чуть менее пусто — дыру между желудком и сердцем забивает это прерывистое сопение незнакомцев с улиц.
сережа не боится одиночества до тех пор, пока оно не становится его обычным состоянием.
~~~
в ноябре в жизни сережи появляется рылеев.
их новый сосед кажется ниже, чем есть на самом деле.
когда сережа встает ему навстречу, он с удивлением отмечает, что разница-то совсем небольшая — пол-ладони, кажется. однако когда смотришь на него с другого конца комнаты, он кажется совсем низким.
их новый сосед светится, но от него не веет теплом.
улыбается, обнажив зубы, шутит, без умолку болтает, но при всем этом — не подпускает близко. словно вокруг него было невидимое силовое поле, за которое нельзя было пролезть ну никак. словно все его улыбки, шутки и болтовня были с оглядкой. наигранные. нечестные.
сережа не любит неискренних людей, а его новый сосед именно такой. с другой стороны, им же не жениться, правильно? они всего лишь снимают квартиру вместе.
им даже разговаривать необязательно. даже видеть друг друга необязательно.
сереже плевать. не хочет открывать свои социальные барьеры — пожалуйста. в конце концов, они друг другу обязаны только частью квартирной платы каждый месяц и уважением чужих границ, но не более. сереже чужая личность и не нужна — ему своих тараканов более, чем хватает. ему хватает и тех тараканов, что обитают под кафелем.,
а у кондратия этих тараканов, и прочей живности, кажется, так много, что она у него чуть из ушей не валится.
по натуре альтруист, в этот раз сережа удивительным образом стал похуистом.
его новый сосед — кондратий — (сука), — почти все время сидит в своей комнате. кажется, он студент. кажется, приехал из какого-то пгт. кажется, слишком любит огромные худи ебанутых оттенков, из которых не вылезает.
через неделю их совместного житья он совсем затыкается — даже на муравьевское хриплое «с добрым утром» отзывается кивком. наливает себе кофе и уходит обратно в комнату.
сережа с сережей переглядываются и негласно решают его не трогать — ну нахуй. себе дороже.
кондратий был странный.
~~~
сереже холодно, потому у него сломалось окно и теперь вечно сквозит; болит голова, потому что пить на пару с муравьевым надо меньше. нищеебский коньяк из ближайшего ларька был явно не лучшим их вчерашним решением. как и последовавший за этим коньяком конфетно-приторный кагор с химозным ароматом винограда, впитавшимся в горловину свитера.
под веки как песка насыпали. еще и кондратий ходит, как нарочно, слишком громко. то точно рылеев, потому что муравьев после такой-то попойки явно будет спать двадцатьсто часов.
когда трубецкой выползает из своей комнаты, ломаный, рылеев попивает обеденный кофий, подобрав ноги с пола на стул.
— сквозит что-то, — подмечает он.
— я заметил, — в тон ему отвечает сережа.
сарказм, ирония — трубецкой не различает. у него мышление черно-белое и сейчас в чужих словах он улавливает только насмешку. лютую, тонкую, идеально выдрессированную, которая не больше и не меньше — задевает, но не настолько, чтобы начать скандал. рылеев свой яд на поводке крепко держит, но периодически чуть приспускает ремешок и позволяет слегка куснуть за только зажившие бока., а стоит начать предъявлять претензии и он тут же отзовет все свои ёрничества, и сделается самым вежливым человеком в этом доме; после игоря петровича из первого парадного.
сережа бесится и агрессивно хлопает по кнопке потрепанного чайника на столе. он горячий, вообще-то, ведь рылеев только что делал себе свою растворимую гадость. однако сережа все равно кипятит его еще раз, хотя так делать нельзя, выуживает из шкафчика коробку с чаем (когда открывает дверцы, рефлекторно отодвигается, чтобы никакой суицидальный таракан не упал на него), бросает пакетик в виде бумажной рыбки в кружку, заливает дымящейся водой. медленно наблюдает, как вяло расходятся коричневато-красные разводы в толще кипятка.
и все это под взглядом кондратия. ленивым, но таким острым, что им можно овощи шинковать.
хочется этим чаем ему в лицо плеснуть — чтоб не пялился.
делать ему, что ли, больше нечего.
рылеев сухощавый, носит кроссовки на босу ногу с деловыми брюками и свитерами на четыре размера больше, и улыбается, как узник концлагеря. пишет стихи, иногда даже публикует их в местном юном издательстве «макулатура» (сережа, конечно, поспорил бы с названием) и заканчивает вуз по специальности госуправления. что за дебильный коктейль молотова, трубецкой не знает.
обстановку разряжает муравьев, вползающий в кухню, как отравленный дихлофосом таракан.
трубецкой обжигает язык чаем и торопливо <s>сбегает</s> уходит к себе в комнату.
~~~
кондратий был питерским солнцем.
он светится, но не греет. и хотя весь в теплых оттенках — оранжевая толстовка, пшеничные волосы, горячие, покрасневшие костяшки ободранных пальцев, и даже кожа его, парная, желто-розовая, — он сам ни черта не теплый.
он прохладный и яркий, как снег в середине весны, как ландыши, как черемуховый цвет. в том смысле, что у некоторых от него болит голова.
у сережи, например.
он приходит позднее обычного, подбирая языком выбитую гордость и зубы.
не говорит ни слова и уходит в ванную. выходит оттуда, как боец из полевого госпиталя, весь в пластырях и бинтах. на скуле — ярко-зеленый с ехидной мордашкой мультяшной рыбки. когда он видит, что сережа этот кусок тканевой основы с клеем иссверливает глазами, он тихо и смущенно поясняет:
— обычные кончились.
— меня больше волнует, почему тебе вообще понадобились пластыри.
— ебать не должно, — отрезает.
снова делает себе кофе — чайная ложка этой растворимой гадости, две — сахара, щепотка соли, полкружки кипятка, полкружки молока. прихлебывает напиток, грозящий перелиться через край, и садится за стол, перекатывая в ладонях нехолодную чашку.
на чашке было нарисовано какое-то укуренно-жизнерадостное животное. непонятно, какого вида, и с этой ли вообще планеты, но ярко-ярко размалеванное и скалящееся счастливой улыбкой детоеда.
чашка была ужасная. как и кондратий.
— будешь пить столько кофе — кончишь себе сосуды.
— мне похуй.
сереже, вроде, тоже. похуй.
— мне тоже. похуй.
— тогда не возникай.
— а если мне хочется?
— расхоти, — кондратий сербает и морщится, зализывая разбитую губу.
сережа думает, что легко вот так сказать — р-а-с-х-о-т-и, а на деле это почти невозможно.
это то же самое, что попросить разлюбить.
~~~
окно натужно скрипит, пока трубецкой сражается с намертво заевшей ручкой.
так и подмывает сдаться и забить — пусть ветер насквозь эту комнату продует, разнесет к чертям все бумажки и книжки, открывшейся створкой окна собьет все вещи с подоконника, а потом самого сережу подхватит и унесет куда-нибудь далеко, на северный полюс. к медведям. или медведи на южном?
плевать.
ручка все еще не поворачивалась, словно ее термоклеем залили.
сережа все давил-давил-давил на створку, а она не хотела вставать на место. только упиралась, как дурная, и больно врезалась в ладони острой кромкой деревянного среза.
потом дернулась, как живая, и толкнула его.
— блять! — выругался он и таки навернулся с подоконника.
спина истерически хрустнула. лицо обожгло ветром, ледяным потоком хлынувшим в комнату.
книжка рембо раскрылась и закладка с пингвинами, взлетев под потолок, затем навернулась прямо на пол. ветер не торопился забирать сережу на северный полюс. или даже на южный. к сожалению.
температурный режим там вряд ли сильно отличался от того, что был в его комнате.
кое-как собрав себя с пола, трубецкой рухнул на диван, вяло попытавшись закутаться в плед с жирафами.
плед был жизнерадостно-желтый, тепло-песочного оттенка, с резными силуэтами длинношеих парнокопытных. в одном месте на нем было кругленькое выжженное пятно от сигареты, о котором сережа очень сожалел.
херачил сквозняк.
потолок был белый. стены — серо-коричневые. воздух — желейный и холодный.
~~~
телефон злоехидно трезвонит в ночи.
номер незнакомый, но местный. сережа сам себе не ответит, почему, обычно не берущий неизвестные номера, не сбрасывает звонок.
— слушаю.
— эм. сереж? это рылеев.
это пиздец, думает сережа.
— извини, что беспокою, просто не хочется снова по ебалу выхватывать, — судя по дыханию и паузам, он там курит. — можешь меня у метро встретить?
— ладно. через сколько?
— минут через двадцать.
и отключился.
сережа что, а сереже не трудно. сосед все-таки. у него в этом корыстная заинтересованность, можно сказать — с кондратием жить было спокойно и стабильно; он не мешал ему и сережа не мешал в ответ; свою долю за кварплату отдавал вовремя, без проволочек; и в целом был терпимым, адекватным соседом.
если бы его грохнули по дороге от метро, пришлось бы искать нового, а сережа вот этого ой как не хотел.
муравьев удивленно пялится на то, как трубецкой быстро шнурует кроссовки в прихожей, потирает сонные глаза и ничего не говорит. глядит дохуя понимающе, и не хочется спрашивать, что он там такого напонимал. потому что интуиция подсказывает, что все в пизду полетит, если сережа позволит себе задуматься.
~~~
на рылееве разогретое бегом дыхание и ярко-красное худи, пропесоченное недельными пятнами крови на груди. темная куртка нараспашку, постоянно сползающая на локти. а на сереже нет лица.
ночь беззубая, холодная и сырая, остывающая на коже микроскопическими осколками тоски. эти осколки, как в «снежной королеве», въедаются в органы, и попробуй потом перестать ненавидеть этот город и себя.
сереже кажется, что он этими осколками зарос, как собаки зимой — сосульками. только стряхивать их будет больно, потому что многие под кожу вросли ледяными корешками, и вырвав их, он повредит себе какую-нибудь большую артерию.
небо такое огромное, скалит черные зубы и дышит-дышит зловонием далекого космоса. дышит на лицо, которое сползает на грудь от бега, и впитывается в поры, раскрытые под давлением обстоятельств.
сережа боится, как бы небо их не сожрало. кондратий цепляется левой рукой за правый бок, а правой рукой — за сережино плечо. и ладонь у него такая горячая.
они такие маленькие перед этим огромным небом.
— спасибо.
— не за что.
кондратий смотрит хитро, грустно и как-то пришибленно — может, это сотряс, а может, просто зажатость.
— да есть за что, вообще-то.
ой ли.
— чего так поздно-то?
— у меня сборник вышел. праздновали.
— алкоголизировались.
— праздновали, — поправляет кондратий. — а ты тоже боишься, да?
— чего? того, что нам ебальники начистят?
— нет. ночи. неба. питера.
сережа боится всего вышеперечисленного за раз и теперь еще и кондратия, который подозрительно точно угадывает страхи малознакомых соседей по квартире.
— нет, — врет сережа и краем глаза ловит чужую усмешку.
~~~
сережа мучается над равнодушным полем для ввода сообщения, не решаясь напечатать простейшие слова.
при том, что это необходимо. при том, что это не прихоть. при том, что это точно не боязнь потревожить.
сережа мучается, не может заставить себя настучать простенькие три слова.
муравьев ударяет по плечу:
— ты чего кислый?
— надо попросить кондратия купить молока.
— так напиши.
— это я и пытаюсь сделать.
муравьев на него щурится и многозначительно молчит.
— ты влип.
сережа психует и пишет:
купи молока.
пожалуйста.
кондратий отправляет совершенно дурацкий стикер с нежно-голубым попугаем, который лапкой показывает жест о’кей.
у кондратия миллион стикерпаков и все — дебильные. у кондратия на аватарке фотка с какой-то тусовки: случайная, в движении, где у него отсвечивает бешенством красный блик в зрачках. у кондратия куча постов с какими-то ебанутыми музыкальными группами, про которые сережа никогда не слышал, и репосты стихов из собственного паблика.
и статус — строчка из песни холзи [2]. и да, сережа знает, что это холзи и даже знает, какой это альбом.
потому что ему самому эта песня очень нравится.
как с этим человеком разговаривать о чем-то серьезно. как с ним вообще о чем-то разговаривать.
~~~
сережа замечает это не сразу, а когда замечает, сильно удивляется, если не сказать, охуевает, что не заметил раньше.
кондратьевы полки в холодильнике почти пустые, и, судя по его внешнему виду, его вот-вот переломит ветер.
— ты вообще хоть что-нибудь ешь?
— я просто не гедонист.
— при чем тут гедонизм, дебила кусок, еда для энергии нужна.
— отъебись.
и вот так всегда.
каждый, сука, раз в ответ на попытки помочь лишь различные вариации слова «отвали». иногда матерные. иногда сказанные очень злобно. иногда наоборот, вообще не сказанные — только пневмовыстрел карих радужек и долгий заебанный вздох.
сережа думает спросить: «а если не отъебусь?», но не хочет рисковать получить по роже.
сережа думает, что его достал кондратий со своими невнятными заебами, муравьев со своими траблами, что его достало учиться, работать и жить в петербурге, что у него сил больше нет на попытки вести себя условно «нормально» и делать вид, что ему не хочется кинуться под трамвай.
~~~
странноватый какой-то аккомпанемент в сонной еще квартире, не прогревшейся с ночи — что-то натужно свистит и рвано ломается посреди звука. до сережи не сразу доходит, что это чье-то дыхание.
рылеев сидит на стуле и давит правой ладонью себе на грудь. он похож на рыбу, вытащенную из воды — огромные, выпученные глаза и широко раскрытый рот, но ни вдоха, ни выдоха. только содрогания и нервный тик головой. сережа пугается и бросается к нему.
— эй, рылеев? кондратий? что такое? сердце? я вызову скорую?
рылеев головой мотает, морщится, жмурится. через силу изо рта вываливает:
— щ-щ-щас пройдет. забей.
— да как — забей? ты откатишь сейчас.
— отстань, — сипит. встает со стула на дрожащих ногах и уходит к себе, хлопнув дверью.
сережа околачивается под ней еще минуту, вслушиваясь в прерывистые толчки воздуха из чужих легких, потом робко стучится самыми костяшками.
— можно я зайду?
— нет.
сережа не уходит. не может себе позволить, наверное, или просто боится., но не уходит. прикладывается ухом к тонкой белой двери и слушает горькое сопение по ту сторону. кондратий, судя по всему, не шевелится и лишний раз не может вдохнуть.
сереже совсем не хочется на него наорать и не хочется вызывать врача. совсем не хочется проводить разъяснительную беседу о вреде энергетиков — не маленький же, сам разберется.
да только, кажется, не разобрался, раз сейчас сидит и давится пульсом.
или разобрался и делает это все специально. и вот реши тут, что хуже.
нечаянное саморазрушение или саморазрушение более чем осознанное?
— свали из-под моей двери, — внезапно говорит рылеев.
— нет.
повисает недоуменная пауза.
— в смысле?
— ты можешь выгнать меня только из своей комнаты, а коридор — общий. могу сидеть здесь, сколько влезет.
— и морозить задницу?
— а это уже не твое дело.
— ты дебил.
— а это эйблизм.
~~~
ноябрь откровенно омерзителен. небо плюется снегом будто в попытках подбодрить. получается у него, откровенно говоря, не очень, но оно не останавливается. снежные мухи, пикируя на асфальт, тут же размокали в зыбучую молочную слякоть, которая противно хлюпала, чавкала и хрюкала под подошвами.
сережа сварливо сдувает со лба мелкие кудри челки и шмыгает носом, когда снег насыпается ему за край ботинок. тает, впитываясь в носки, размачивает серую плотную ткань. про себя трубецкой ругается, внешне же — безразлично смотрит на мокрый ботинок и тянет куда-то влево и вверх уголок острого рта.
в кофейне, где он работает, много людей, много дыхания и много выпечки. душный аромат сахарной пудры мешается с горечью жженного кофе и сережу мутит до конца смены.
~~~
трубецкой, задержавшийся на работе, не находит света, когда возвращается в квартиру. находит рылеева, лениво сидящего с книжкой при свечах на кухне.
— о, привет., а света ушла, — и улыбается, блестит зубами, довольный собственной шутке.
— давно?
— часа полтора уже.
— а муравьев где?
— ночует где-то. сказал не ждать. будешь чай?
сережа, вообще-то, ненавидит газовые плиты. потому что они пахнут влажным бутаном, потому что шипят, как злые кошки, потому что им не очень можно доверять. однако сейчас радуется том факту, что у них газопровод, как никогда. сидели бы сейчас без кипятка и без надежды. чай теплый и успокаивающе пахнет чем-то, что знакомо еще с детства: горькие травы, сладковатый чабрец, вязкий аромат шоколада и апельсина.
кондратий читает его книжку. его бодлера.
— я, кстати, окно твое починил.
— с чего бы это?
— ненавижу сквозняки.
— спасибо?
— не за что.
дурацкие реплики и оммажи на их собственные диалоги. дурацкая показуха. дурацкий кондратий, кусающий спичку и вцепившийся взглядом в страницу.
на свет свечки ползут коричневые плоскогрудые тараканы, на которых сережа вымещает злость.
рылеев смотрит удивленно. тараканы смотрят жалобно и умирают с сочными, глухими шлепками.
~~~
кондратий сидит спиной к двери, выгнув узкую спину, ощерившуюся позвонками под красной тканью худоса, и не слышит, как сережа заходит в его обиталище.
joji из колонок поет gimme gimme love, а он качает босой ступней, не достающей до пола, и трясет лохматой головой, склоненной над конспектами.
его музыкальный вкус метался от сварливого деда, который «я ебал эту вашу попсу, включите мне кипелова» до депрессивного четырнадцатилетки, который не признает никаких исполнителей кроме холзи и кристал кастлс.
при этом он не слушал музыку тихо.
именно по этой причине сережа замер сейчас в дверном проеме, не решаясь попросить убавить.
безбожно залип.
безбожно хочется пнуть себя в живот, чтобы перестать так глупо себя вести и так глупо думать — о чужих волосах, пальцах и редком смехе, о кофе с двумя ложками сахара и слишком-громкой-музыке, о мерзких козинаковых батончиках и привычке зависать в ванной по часу, о яблочной зубной пасте и желтых волосах, похожих на нитки-мулине, о язвительных замечаниях и искреннем равнодушии, об огромных странных кроссовках и куче одинаковых по покрою худи и свитеров, отличающихся только цветами (где он их только купил), о ненависти к уборке и вечных шастаниях до трех часов ночи, о худых коленях и смутной тоске в темно-синих зрачках, о забывчивости, о бессоннице, о странном музыкальном вкусе.
хочется перестать.
сережа тихо закрывает дверь, когда joji сменяет какой-то уютный кавер на cavetown.
~~~
трубецкой не любит шума, ярких цветов и неуместных шуток. тем более непонятно, почему он влюбляется в человека, сочетающего в себе все эти вещи.
краш поймался как-то совсем внезапно.
сережа себя одергивает — поймался, блять, что он, убегал от тебя, что ли?
лучше бы убегал.
лучше бы убегал так, что одни пятки бы сверкали и сережа со своей слабой дыхалкой его бы никогда не догнал, потому что это пиздец.
~~~
натягивая ботинки в прихожей, сережа краем глаза отмечает кровавое пятно рылеевской толстовки, мечущееся из кухни в его комнату и обратно.
— ты чего?
— опаздываю, месье. с тобой пойду.
его волосы, желтые, светлые, липнут ко лбу, и сережа не может не улыбаться.
они идут по раннему утру заспанные, ознобевшие, жмурящиеся на солнечные лучи, бьющие по лицу от окон. у трубецкого стертые в кашу ступни ноют неприлично на каждый четвертый шаг, жестче толкающий от размякшего крошева тротуара. он молится, что хромает не слишком уж заметно, но в какой-то момент кондратий косится с неодобрением и пониманием. хватает за локоть, тормозит его и садит на ближайшую лавочку.
утро сухое и золотистое.
кондратий выуживает из рюкзака упаковку детских пластырей с мультяшными принтами.
— держи. заклеишь. и носи удобную обувь.
сережа держит в руках коробочку мультипласта с улыбающимися животными и недоуменно пялится вслед кондратию, скрывающемуся за углом.
~~~
глотка улицы перебита двухчасовой пробкой.
сережу уже тошнит сидеть в автобусе и пялится на спешащих по тротуару людей. в наушниках играет чертова холзи. поет про бензин.
ему пишет рылеев — неожиданно.
их диалог состоял в основном из просьб купить что-то из продуктов, вопросов «где ты шляешься» и редких мемов про русскую литературу.
в общем, кондратий пишет
где ты?
в пробке.
хотя лучше бы я просто куда-нибудь потерялся.
как оторвавшаяся нечаянно пуговица — раз, куда-то отлетела и все. больше ее никто и никогда не увидит.
вообще-то, когда ты желаешь от всех спрятаться, это на самом деле значит, что ты только очень сильно хочешь, чтобы тебя нашли.
~~~
их квартира старая. в ней пахнет нафталином, порошком для мытья полов с мерзким привкусом химозного яблока, прогорклым деревом паркета, отравой для тараканов, сыростью водопровода и гнилой штукатуркой.
полы скрипят надрывно, умоляюще. будь у них рот, они бы попросили их добить.
сережа приперся раньше всех — еще даже шести вечера нет. пьет чай, задевая губами бултыхающийся в кружке пакетик в форме рыбки.
нехолодные стенки чашки жгут пальцы, но это даже приятно. сережа всегда считал, что жара лучше мороза, и что кипяток лучше льда. ожоги лечатся. обморожение грозит только омертвением тканей. в этой стране все обмерзли. слиплись между собой, как мороженные пельмени, ни в жизнь не разлепишь и не разделишь. только если выдирать одного из другого. только если выкорчевывать одну личность из множества таких же.
кондратий забыл тетрадку на столе. на обложке у него какая-то икона — трубецкой усмехается, потому что уверен: рылеев в бога не верит.
в голове все еще набатом стукает то странное сообщение.
сережа снова зависает над полем для ввода сообщений и понятия не имеет, что хочет сказать, когда начинает отбивать по клавиатуре выломанные, странные слова.
чтобы меня нашли, сначала нужно спрятаться.
рылеев читает почти сразу.
по-моему, в этом ты как раз преуспел.
это твоя очередная издевка?
это твой очередной депрессивный вечер рефлексии?
ты первый начал.
а ты не перекладывай
трубецкой тупит.
и что теперь?
поговорили, блять.
~~~
сережа так, нахер, и знал.
на митинге, конечно, было неплохо и даже весело — там были интересные люди. ровно до того момента, пока не приехали менты и не началась паническая давка и всеобщая истерика.
сидеть с помятым кондратием в автозаке — так себе развлечение, если честно. так себе гражданский протест. так себе демократия.
— рылеев, напомни мне, пожалуйста, больше тебя не слушать НИКОГДА.
— не дуйся. отпустят нас.
— а если в вуз сообщат? нас с тобой отчислят к херам собачьим.
— они не сообщат. мы же ничего такого не сделали.
— чувака посадили на три года за то, что он поднял забрало шлема у росгвардейца, а ты их матами крыл через слово.
— ну это же просто менты, а не росгвардейцы.
— кондраша, это пиздец.
сережа прячет лицо в ободранных ладонях, морщится, когда пачкает лицо кровью.
— я понимаю, что это важно и мы тут правильное дело делаем, — выдавливает он из себя. — но ты пойми, что я не хочу лишаться своей жизни из-за того, что я просто мирно протестовал.
— ты трус, — презрительно бросает рылеев. больше они не разговаривают.
в итоге их и правда отпускают — потому что трубецкой додумывается позвонить паше, который как-то в полиции служил. забирает их муравьев — взъерошенный и охуевший с митинга в другой части города.
~~~
примирение от кондратия выглядит как чай с молоком и ореховый пирог с карамелью.
— это не значит, что ты был прав, — говорит он, когда, упрямо сжав губы, стоит у сережи на пороге. — можно войти?
— можно.
сережа его пускает, несмотря на абсолютный бардак: распотрошенные картонки с книгами, пятно от свечного воска на коврике цвета проститутковых губ, миллиард грязных кружек на столе и загнувшийся фикус, который муравьев свистнул из библиотеки.
кондратий в этой обстановке смотрится органично: с подносом, в разноцветных носках, с отросшими волосами, мягко закрывающими кончики ушей, в нежно-оранжевой толстовке.
кондратий всегда выглядит хорошо — даже когда у него синяки под глазами становятся больше, чем глаза, даже когда он хмуро смотрит в свои конспекты, даже когда матерится и носится по кухне облитый чаем, пытаясь убить шустрого таракана, даже когда, как сейчас, молчит и дышит сипло, простуженно.
— ты тоже был не прав, назвав меня трусом.
— ну и дураки, — просто говорит кондратий. ставит поднос на столик. — вторая табуретка у тебя найдется?
сережа уходит за табуреткой к муравьеву, который опять шарахается не пойми где.
пирог вкусный. трубецкой из принципа считает, что рылеев его купил, но тем не менее, чувствует себя польщенным — хороший пирог сейчас купить сложнее, чем испечь.
— ты пришел меня добить или мириться?
— или.
улыбается хитро, так, как никогда раньше — тонко-тонко, почти неразличимо под желтым светом догорающей лампочки, прикладывается к кружке с чаем.
он совсем перестал пить кофе.
не то чтобы сережа замечал, что он пьет, а что не пьет.
— ты украл у меня бодлера.
и кондратий сейчас должен сказать что-нибудь клишированно-романтичное типа «а ты украл у меня сердце», но он только беспечно пожимает плечами:
— я одолжил. книжка лежит у меня в комнате, ты в любой момент мог зайти и забрать.
— не мог.
— почему?
— потому что это твоя комната, а я не ты, чтобы вот так вламываться.
— диалог снова перетекает в какую-то пэссив агрэссив плоскость.
— диалог из нее и не вытекал.
кондратий раздраженно бросает вилку на тарелку. тарелка дребезжит.
~~~
они смотрят лило и стич в третий час ночи и кондратий выглядит слишком уязвимым и слишком домашним — до самых ушей закутанный в сережин плед, неловко, сонно хмурящийся, щурящийся, зевающий. ему идут жирафы с шерстяной ткани, идет голубой отсвет от экрана ноутбука, идут прямые, частые-частые русые ресницы, поплывший, растерянный взгляд и то и дело клюющий вниз подбородок.
— ты — стич, — в какой-то момент говорит он сереже.
— а ты тогда кто? нани? пликли?
— нет. я не могу себя отождествить с кем-то из этого мультика, — кондратий снова зевает. — а ты стопроцентный стич.
— я синий?
рылеев только глаза закатывает.
— ты тупой.
а на следующий день дарит ему стикерпак с этим васильковым чудовищем.
очаровательно.
~~~
снег пахнет жестянками и несвежими тряпками. над питером виснет сизый сумрак, похожий на елкий сигаретный дым, только пропитанный не паленым табаком, а тяжелым духом многоэтажек, расчлененными до простейших лозунгов мыслями, распятой на столбе индивидуальностью. холодно — начало декабря.
сереже очень холодно — он потерял перчатки. пальцы через десять минут перестают гнуться, и если прислушаться, суставы едва слышно верещат сквозь струнки и пленки кожи, вен и сухожилий.
это даже больно.
трубецкой приходит позднее обычного, заваливается в подъезд — парное тепло облизывает лицо каленным языком, заползает в кожу, колючими иголочками вклиниваясь в бег крови. старое здание глотает его без раздумий, чтобы потом подавиться — сережа горький до рвоты.
у кондратия (как и у самого трубецкого) — завал по учебе. у муравьева, как выяснилось — какие-то отношения с сентября месяца. поэтому сережа никому не нужен и сережа распивает вино над лекциями, понимая только каждое четвертое слово.
уже даже не очень волнует, что его могут выпереть из университета.
у рылеева снова играет музыка.
~~~
телефон злоехидно трезвонит в ночи.
теперь номер вполне знакомый, лаконично вбитый в контактную книгу как рылеев.
— да?
— а ты знаешь, что нельзя так на звонки отвечать? мошенники могут записать и использовать для голосовой идентификации.
— у меня нигде не используется голосовая идентификация.
— забей. можешь меня встретить?
— ты меня бесишь.
— а если через пожалуйста?
— кондратий, а если ты перестанешь шароебиться до четырех часов?
— это в последний раз. честно!
— ладно. возле метро?
— да.
— жди.
сережа одевается, если честно, как попало — натягивает какой-то свитер, какую-то шапку, какую-то куртку и вываливается под невыносимо промозглое небо.
улицы и подворотни совсем пустые — нет даже собак, или кошек, или каких-нибудь мистических тварей, желающих схомячить содержимое его черепушки.
рылеева потрясывает — он пьяный и замерзший, черт знает сколько мотавшийся по улице.
остро носом шмыгает; как нахохлившаяся птица, прячется в медовый шарф, кое-как намотанный поверх воротника свитера. моргает медленно-медленно, устало и томно, как девица с сомнительными моральными принципами. сонный от портвейна и мороза.
сережу он достал.
— ты придурок.
— согласен, — кивает рылеев. — можешь потом сожрать мне мозг, только пошли домой.
он, наверное, сам не замечает, как иногда у него подрагивают руки. и не слышит, как он слегка-слегка запинается на глухих согласных, спотыкливо облизывая зубы. наверное, это привычка, как у самого сережи — выламывать пальцы и грызть заусенцы. наверное, это из людей не вытравить и не вытрясти никакими таблетками и врачами. никакой работой, занятостью, семейностью, благополучностью, надежностью. такое не забывается.
нервозность — неприятные последствия старых поломок. как скрипящая после починки крыша. как ноющая временами сросшаяся кость. можно либо смириться и расслабиться, либо накручивать это, как волосы на бигуди, и однажды заметить, что мелкие неврозы перерастают во что-то огромное, больное и слишком заметное.
можно заметить, что ты весь превращаешься в свой невроз.
— ты так и не вернул мне бодлера.
— ты так и не забрал своего бодлера.
сережа думает, что ему ничего не надо, кроме омута этих быстрых, тревожных глаз. еще — что так не бывает. и его сердце выклевано рылеевским дробным смехом; голосом, который в пустых комнатах обращался для него в виселицу; его бестолковыми анекдотами; широкими прямыми бровями, которые ребячески изламываются у переносицы. он, такой сломленный и красивый, боится лишний раз тронуть его руку, а когда все же решается, детски стреляет глазами: можно?
конечно, можно.
пожалуйста.
кондратий молчит — громко молчит, во весь голос, жует нижнюю губу.
сережа берет его за руку, как будто одолжение делает. разве что глаза не закатывает — лишь бы не показывать, как внутри ёкнуло и обвалилось к херам. кондратий с готовностью прижимается пальцами к пальцам, ласково гладит кожу холодной кожей, и смущенно улыбается, отводя взгляд.
трубецкой ненавидит зиму, потому что мерзнут слишком быстро ладони и лицо. и хотелось бы держаться за руки до самого дома, да не вариант, если только не хочется ехать на скорой к пиле для костей. повезет, если не тупой. повезет, если обрубят только пару пальцев.
— прости, — говорит он и сует руку в карманы.
кондратий хрипло, негромко, быстро смеется. тоже убирает руку в карман.
— слава богу, я уж думал, что так и примерзнем.
трубецкой молчит.
— и давно ты?
— чего?
— ну. вкрашился.
— допустим, что не очень, — осторожно говорит сережа.
под подошвами хрустят переломанные хребты снежинок. но кому их жалко, да?
рылеев очень решительно тормозит возле входа в парадное. встает на ступеньку, чтобы сровняться в росте.
и целует.
губы у него на вкус как портвейн, варенье из солнца и врожденный оптимизм.
он жмурится и ресницами щекочет сереже щеки и веки. потом как-то весь неуловимо расслабляется, когда трубецкой отвечает на поцелуй. медленно, растягивая до понурого хныканья, неловко сталкиваясь носами.
сережа отстраняется, а рылеев совсем потерянный — слепо тычется, покрасневший, протрезвевший, плавящийся, с трогательно уязвимым выражением глаз. губы у него влажные, блестящие, яркие, а дыхание сопитое, сбившееся, на ритм не попадает. он одними глазами просит еще — пожалуйста, — и тянется за новым поцелуем, стискивая сережину куртку в пальцах.
ничем не прикрытая, обнаженная влюбленность под ребрами распластывается, топит, вот-вот через горло изо рта польется. некрасиво получится — все вокруг заплюешь, а отмывать потом кому? никому.
потому что такое не отмывается.
~~~
сережа боится ванных комнат, потому что в них всегда нападает тоска. он боится, как бы она не кинулась белыми зубами ему в горло. или петлей на шею. или лезвием джиллет по обесточенной проводке сиреневых вен.
вода течет кровянисто-ржавая, хрипит в трубах под полом и зло фыркает, когда только включаешь кран, брызгая жестяной сукровицей в лицо и в руки.
кафель в конкретно этой ванной бледно-бледно-плесельно-зеленый, в цвет покойным лягушкам с обоев. одна плиточка треснула ровно посередине, бритвенным порезом раскроилась. трещина была узенькая, тоненькая, и все равно казалось, что из нее сейчас что-то полезет. может, какая-нибудь нефтяная, гнилая жижа, которой по-любому был заполнен подвал, может, жуткие жуки-мутанты, которые выжрут сережины внутренние органы, а потом захватят нервную систему, сделают его своей марионеткой и перебьют весь дом., а потом весь город., а потом всю планету, и захватят власть.
все иногда думают о том, что убить себя проще, чем пиздострадать и жить эту жизнь, но обычно пугаются и отгоняют эти позывы подальше. а у сережи не получилось.
к нему эти позывы приклеились, как смоляные капли. на них лип всякий мусор вроде обсессий, неврозов, селфхарма, бессонницы, ненависти к себе и к окружающим. и чем сильнее трубецкой пытался их отодрать, тем больше они размазывались, захватывая большую площадь кожи под себя. но не отлипали. не исчезали.
никуда не девались.
грызли ему череп, как тараканы, как термиты, продавливали ямки в височных долях и в глазницах.
расхристанное прямо по стене сердце укоризненно скулило, истекая кровью и чувствами на пыльный кафель. сережа смотрел на него со смутным сожалением и не жалел. надеялся отрастить новое, больше и крепче. такое, которое не будет рваться под одним только язвительным рылеевским взглядом, которое не будет лопаться, как воздушный шарик, при одном только намеке на прикосновение.
за дверью ванной, дальше по коридору, у кондратия снова играет уютный кавер на cavetown. often I am upset that I cannot fall in love but I guess,
this avoids the stress of falling out of it. are you tired of me yet? i'm a little sick right now <i>but I swear</i> when I'm ready I will fly us out of here.
и это успокаивает.
и это внушает маленькую надежду и прогоняет неврозы, боящиеся тепла кондратьевских ярких худи и его вечно горячих, раскрасневшихся рук.
неврозы в этом очень похожи на тараканов, разбегающихся по углам, когда на кухне включается свет.
~~~
неуклюжий, как мертвый мамонт, город торчит из-под декабрьской мишуры, и шарахается, неприкаянный, забитый, беспокойный. сережа дышит горьким снегом, пинает его ногами, и старается не смотреть на полудохлые девятиэтажки, грозящие рухнуть ему на голову.
небо цвета варикозной трупной кожи капает за шиворот, собираясь лужами в капюшонах. у сережи голова болит от новогодних песен, звучащих из каждой мусорки и от голых голосов окружающих, перевозбужденных предстоящими праздниками и каникулами.
у сережи не проходит экзистенциальная тревога.
муравьев собрался съезжать. к кому и куда — не говорит, скотина. только улыбается по-дурацки и глаза у него становятся мечтательные, чистые, влюбленные и глупые-е-е. трубецкой за него искренне рад и подозревает, что выглядит примерно так же, когда говорит о рылееве. это ужасно, но это мило.
ну и чуточку противно.
трубецкой думает, что это сложно — жить с кондратием вдвоем. что это немного страшно и слишком ответственно. что новый год они будут встречать вдвоем и это пиздец как пугает.
что он адски боится накосячить. что он стопроцентно накосячит.
~~~
рылеев совершенно варварски выковыривает из чизкейка всю начинку, не съедая тестовую часть. болтает ногой, глядит в окно и периодически подвисает где-то в собственном сознании, залипая на ободранных мокрых птицах, снующих по карнизам.
он похож на ребенка.
слишком сложно на него просто смотреть. на такого — с привычкой облизывать ложки и пить слишком горячий чай. и все эти его губы-ресницы-пальцы, которые хуй вытравишь из себя. улыбка, колючий смех, насупленные брови.
мало мало мало мало мало.
горько на языке, по ощущениям похоже на свинцовое отравление. болит в груди, словно к сердцу присосалась какая-то огромная плотоядная пиявка. и сереже не жалко. пусть вжирается, вжимается внутрь, пусть съест его бедное сердце до жестких жил, пусть не останется ничего, чтобы что-то еще чувствовать. черт бы побрал эти чувства. черт бы побрал эту человечность, которую трубецкой безучастно из себя выбивал. это было просто нечестно — все его пытки и попытки, получается, прошли даром.
ничего не вышло.
рылеев такой потрясающий. такой живой. не искаженный, импульсивный — то жжется, то просто греет, то буквально в лед превращает злым, обиженным взглядом. как девчонка, ей богу — на любую мелочь сразу истерика, слова поперек не скажи. смешной такой. настоящий.
и переломанный ничуть не меньше, чем сам сережа, только вся эта жизненная невзгодность как-то по-другому на нем отразилась. заставила ценить, что ли, сам факт своего существования. наслаждаться им. сереже хотелось умереть. кондратию хотелось жить не просто так. это очаровывало. это притягивало к себе почище любого магнита. может, если бы рылеева избили до полусмерти, он бы еще полгорода прополз до теплого угла, чтобы не помереть от холода. может, если бы ему отрезали руку, он нашел бы в этом плюсы. безмозглый оптимист.
внезапно он со стула подрывается, подбегает к окну. выглядывает во двор, матерится витиевато и уносится в прихожую. сережа не понимает ровным счетом нихуя. выглядывает в окно и видит только поджарую спаниель в ошейнике. потом из подъезда вылетает темное пятно — кондратий в зимней куртке. он бежит куда-то в сторону собаки, отгоняет ее, а потом поднимает со снега то, что сережа ошибочно принял за мятый пластиковый пакет.
котенок.
рылеев как ребенок молится и божится, что будет заботиться о тощем, измученном животном, которое зовет декабристом.
сережа только вздыхает и они идут к ветеринару, а потом в зоомагазин.
кошак был нервный и недоверчивый. с огромным трудом его помыв (пожертвовав кожей на руках и чуть-чуть на лице), они его накормили и отпустили на своеобразную квартирную «волю». кот прятался под шкафами несколько дней, шипел, гонял и жрал тараканов. удивительно быстро он привык к лотку с газетами и своим мискам.
шерсть у него была белая, за исключением маленького черного пятнышка на мордочке и на подушечке левой передней лапы. ребра у него проступали так, что прямо под шерстью можно было пересчитать.
через несколько дней привык и к кондратию. потом — к сереже. ластился под руки, облизывал пальцы и урчал, как маленький трактор.
~~~
у мамы все то же строгое фарфоровое лицо и сжатые на ремешке сумки пальцы. до побеления.
из нового — морщинка на переносице, другой оттенок блеска для губ, и тот факт, что сережа совсем ее перерос, став на целую голову выше.
мама смотрит страдальчески, обвинительно и умоляюще одновременно.
сережа даже удивляться не хочет.
— здравствуй, — натянуто говорит он.
— здравствуй, — мягко, как маленькому, говорит она. — можно мне войти?
— нет, ты как вампир — тебя если пустишь, ты всю радость высосешь, — раздраженно щерится трубецкой.
мама смотрит болезненно, просяще и грустно.
— сереж.
внутри рвется последняя жесткая жила, держащая на плаву и в относительном порядке эту конструкцию из костей, мяса и крови.
сережа разваливается, но внешне только кривит уголки острого, длинного рта, и, посторонившись, кричит:
— рылеев, включи чайник!
где-то в кухне щелкает выломанная вовнутрь кнопка. из дверного проема высовывается кондратьева лохматая голова, тонкая шея и плечи в нежно-розовом худи.
он недоуменно косится на женщину, стаскивающую пальто с сутулых плеч, но ничего не спрашивает. сережа машет ему головой — мол, иди обратно на кухню, не оставляй меня с ней одного.
рылеев послушно уходит обратно.
об щиколотки трется декабрист.
мама молчит виновато, боязливо и твердо.
сережа все еще старается просто не закатывать глаза.
на кухне он выуживает из шкафа чай, сахар и чистые кружки, предусмотрительно задвинув рылеевскую любимую, с чудовищем-детоедом, подальше.
чуть не обливается кипятком из-за дрожащих рук.
наконец садится за стол напротив матери, смотрит ей в лицо, как и она — ему. без ножа режет — слишком похожее на него лицо, слишком знакомое выражение искаженных упрямством черт.
— зачем ты пришла?
— посмотреть, не убил ли ты себя еще.
это еще больнее.
— посмотрела, — цедит из себя сережа. — довольна?
— выглядишь хорошо.
— его заботами, — сережа кивает на кондратия, смущенно застывшего с чашкой в пальцах. — знакомься, мама, это кондратий. мы с ним вместе живем.
неоднозначное высказывание. однако мама не видит (не хочет видеть) подвоха, ласково улыбается.
— очень приятно.
— и мне, — настороженно, но вежливо отзывается рылеев. — ты раньше ничего не говорил о родителях.
— мы не общаемся.
напряжение можно рубить даже очень тупым ржавым топором.
— и кто в этом виноват?
— мне вслух это сказать?
мама замирает, как от пощечины. на скулах играют желваки.
— как учеба?
— нормально. не отчислили.
— господи! — она стукает кружкой об стол, нервно хватается правой рукой за переносицу — старая привычка, которую он знает с самого детства. сейчас считает, чтобы успокоиться и не кричать. — сережа, я же просто волнуюсь. мы с отцом тебя три месяца почти не видели.
— и лучше бы дальше не видели. неплохо же было.
мама плачет негромко, мучительно и звонко.
рылеев молчит, сдавливая керамику до побелевших костяшек.
сережа разваливается.
— мам, ну не плачь, пожалуйста. прости, — вываливаются изо рта слова, мертвые, задушенные еще на моменте вдоха, расклеившиеся по швам на резиновые куски кровоточащего мяса.
она только всхлипывает.
сережа смотрит на кондратия — мол, пожалуйста, уйди.
тот бесшумно сбегает в свою комнату.
трубецкой ненавидит себя — за грубость, за то, что пустил ее, за то, что двигает стул на ее сторону стола и обнимает за плечи. им обоим больно — просто по-разному. причины, в прочем, идентичны: сережино несчастье, сережино саморазрушение, сережино нежелание разговаривать.
— милый, ты бы знал, как я волнуюсь за тебя.
— а не надо.
— я не могу.
сережа вспоминает разговор с кондратием, который был, кажется, целую вечность назад. и это его язвительное <i>расхоти</i>.
теперь он его, кажется, понимает.
— мам, просто перестань. пожалуйста.
она вытаскивает платок из кармана жакета. быстро вытирает растекшуюся тушь и потекший нос. залпом выпивает чай.
— я забочусь о себе. теперь. я ем, сплю и не режу себя, — сережа глотает горькую слюну. — не курю, не употребляю наркотики, боже. у меня даже друзья появились. читаю, смотрю фильмы и учусь. кондратий таскает меня гулять и помогает с английским. кота вот завели, декабристом назвали.
мама чуть усмехается.
трубецкой закатывает рукава свитера, показывает предплечья — в застарелых белых шрамах, но без новых, без свежих порезов.
— видишь, мам? я перестал. мне лучше.
она молчит с надеждой, спокойно и доверительно.
~~~
на щеке еще теплится влажным мамин поцелуй, когда рылеев опирается на стенку, скрестив руки с намеком на претензию.
— что не так?
— ты никогда не рассказывал про отношения с родителями. что у вас такого случилось? почему она так за тебя волнуется?
трубецкой вздыхает.
— ты правда хочешь это слушать? ты не сможешь относиться ко мне так же. и это все… неприятно.
— говори. — отрезает рылеев и тащит его на кухню.
~~~
— я… у меня проблемы, в общем. они у всех сейчас есть. мне не хватало внимания, может, или поддержки, или людей рядом… в общем, я саморазрушался стабильно лет с четырнадцати, — хмыкает трубецкой. — я резался, как последний придурок, спал по восемнадцать часов в сутки, совсем забросил учебу, не разговаривал с родителями. это все просто подростковые глупости, но мама… волнуется.
трубецкой отпивает чай. рылеев молчит.
— я на поправку пошел, но вот в прошлом году… экзамены, окончание школы, знаешь. поступление. это так навалилось, было так сложно и так плохо. я себя ненавидел, и просто мечтал, не знаю, что меня собьет какой-нибудь грузовик. у родителей кукушка слетела, когда они увидели свежие порезы. отправили меня в лечебницу. я пролечился и сбежал. вот и все.
кондратий все еще молчит.
— слушай, я понимаю, как это все звучит. и…
сережа не договаривает. рылеев через стол тянется и берет его за руку.
— тебе и сейчас так же грустно? — спрашивает.
— нет. сейчас… я могу с этим справиться. если совсем плохо, то хожу к врачу., но я у него не был с октября. мне… лучше.
рылеев смотрит мокрыми карими глазами.
— я не считаю, что это подростковые глупости, сереж. ты не в порядке, но это, несмотря на антиномию, нормально.
~~~
новый год они встречают совсем не по-новогоднему. из привычных атрибутов — только советские комедии на ноутбуке и какая-то обглоданная искусственная елка, замотанная в дешевые гирлянды из фикспрайса, которые декабрист пытается погрызть. рылеев его отгоняет каждые пять минут, чем несказанно веселит трубецкого.
~~~
рылеев наваливается как-то совсем внезапно: со своими белыми зубами, тонкой шеей, вихрами волос, мокротой карих радужек, в нежно-красной толстовке под цвет щек.
просто на колени к сереже забирается, зажимая их между своими бедрами, за шею обнимает, дышит — горячечно, прерывисто.
целоваться лезет, только чтобы никто ничего не говорил, потому что слова сейчас вообще нахуй не сдались. за окнами херачит салют. тот же салют сережа чувствует у себя внутри.
кондратий восхитительно отзывчивый — под руками дрожит, едва не хрипит, стаскивает толстовку через голову. она падает с невнятным хлопком куда-то на пол и сережа только надеется, что ее не утащат тараканы.
такой замечательный: кожа, колени, брови. тепло, которое как будто волнами расходится от плеч и ребер. угловатые запястья. кондратий сползает на пол и тянется, чтобы расстегнуть сережин ремень.
трубецкой только кусает ребро ладони, когда слышит звяканье пряжки, потом тоненький вжик молнии на ширинке.
потом он чувствует рылеевские горячие руки на своем локте. он отнимает у него руку из зубов.
— не надо, — говорит. — я хочу тебя слышать.
и если это не улетевшая к херам крыша, то сережа не знает, что это. он тянется поцеловать в уголок рта. кондратий улыбается. кондратий светится, как гребанные гирлянды.
снаружи дверь комнаты царапает декабрист.
у рылеева обжигающе-жаркий, влажный и тесный рот. сережа едва собственный язык не глотает и стонет — протяжно, дрожаще-хрипло, на изломе. давится восторгом и почти просит — еще.
пожалуйста.
и, господи, может он все-таки сказал это вслух — рылеев головкой проезжается по губам и языку, смотрит исподлобно, смотрит, улыбаясь одним только изгибом бровей.
до спазмов и межреберных всхлипов.
чтобы хоть немножко почувствовать себя в себе, сережа мягко опускает голову на чужую лохматую макушку. волосы сами на пальцы наматываются, пружинистыми кудрями опутывают руку.
сережа чужие волосы перебирает и думает, как бы ему не сойти с ума и не спустить позорно, как несчастный девственник.
рылеев невыносимый даже в этом смысле — никуда от него не денешься. трубецкой мечется, скулит, хныкает, когда кондратий жесткими пальцами давит на тазовую косточку — несильно, но ощутимо, только чтобы дать почувствовать контроль.
потом тот отстраняется на секунду, улыбается, как скотина и говорит:
— я же сказал. хочу тебя слышать.
это пиздец.
он до горла берет и сережа не хочет думать, где он этому только научился. не хочет, да и не может уже — мозг потихоньку съезжает в область несвязных воплей и гортанных, несдержанных стонов, выломанных костями наружу.
стоны оседали на стенах комнаты и часть их попадала в безвоздушное пространство, заставляя его съеживаться и уменьшаться.
уменьшаться до тех пор, пока оно не исчезло полностью.
— к-кондраш, притормози, пожалуйста, я сейчас…
кондраша не притормаживает. не останавливается. не сбавляет темп.
~~~
— вообще-то я тебя больше боялся, чем ты меня, — сонно бормочет рылеев. — ты на всех смотришь, как на дебилов.
— ты и есть дебил.
— неважно.
— и вообще ты не прав.
кондратий зевает, потягивается назад так сильно, что у него, кажется, сейчас сломается позвоночник, а потом просто тянется к сереже, подныривает под руку и кладет голову на плечо.
вот так просто.
он такой теплый.
сережа боится дышать, чтобы не потревожить лишний раз.
где-то в ногах вошкается декабрист, лениво мурлыкающий на невнятном кошачьем какие-то свои нежности. несмотря на то, что кондратию он позволял себя гладить и тискать, спал он только на сережиной постели.
— почему же я не прав?
— потому что я не смотрю на всех, как на дебилов.
— смотришь, еще как смотришь. я что-то скажу, а ты поворачиваешься и выглядишь так, как будто я предлагаю бросить декабриста в блендер.
— а ты вечно над всеми издеваешься.
— в смысле?
— ну, ты ёрничаешь постоянно. огрызаешься.
— это защитный механизм.
— как и мои «высокомерные» взгляды.
кондратий затыкается. сопит сначала сердито, потом — спокойно, потом — сонно. потом он засыпает, зарывшись носом сереже в грудь и от этого самую малость больно и сладко дышать.
сережа не запоминает, как засыпает сам.
~~~
Примечание
[1] - в рот ебал.
[2] - из трека "colors" строчка "everything is grey: his hair, his smoke, his dreams".
да, вот так вот много. если вы дочитали эту хуйню, то вы мой герой.
сука КТО БЫ ЗНАЛ как сложно мне писать эти поебушки, это невозможно, я сижу красная как ебучий дорожный конус. и это при том, что они даже не особо подробные, господи, дай сил.