Тончик поразил Лало с первой их встречи. Окровавленный и избитый, мальчишка корчился от адской боли на асфальте, но стоило Лало нависнуть над ним и предложить помощь, как Тончик подскочил и убежал, куда глаза глядят.
Во второй раз Тончик оказался спокойнее. Огрызался, скалился, однако оставался на месте до тех пор, пока Лало сам не растворился на горизонте.
После этого они встречались регулярно. Лало просил у Тончика сигареты, хотя в его карманах было полно табака, ловко прикуривал от пальцев жестом всемогущего фокусника, а в обмен приносил то пирожки, то сосиски в тесте. Однажды даже угостил Тончика домашней похлёбкой в банке, которую принёс не откуда-то, а прямо из чана у костра.
Тончику было сложнее. Он был чужим — гаджо, не цыган, к тому же такой юный и неопытный, что над ним посмеивались ровно до тех пор, пока Лало не гаркнул на весь табор. Старожилы покачали головами, но согласились — всё-таки Лало уважали, он помог им всем встать на ноги, нашёл удачное место для лагеря, наладил бизнес — никаких убийств, уличного воровства и наркотиков, — и связи. Золото лилось рекой, поэтому Тончика приняли. Как гаджо, как гостя.
Время шло. Тончик внимательно следил за всеми в таборе подозрительным взглядом и старался держаться ближе к Лало. Он с детства опасался цыган, особенно после того, как его обокрали какие-то дети на вокзале в другом городе. Мать сказала, что доверять цыганам нельзя — ни детям, ни взрослым, стащат всё, что плохо лежит, не заметишь даже. Или околдуют, загипнотизируют и вообще вынесут всю квартиру целиком. Тончик не понимал языка, не понимал нравов — цыганский дух был так же далёк, как и Индия, в которой он зародился.
Когда Лало исполнилось пятьдесят, он остался единственным старожилом. Бароном, как любили называть его русские, не сведущие в цыганских традициях и законах. Лало ухмылялся, сверкая блестящим клыком, и русские, кем бы они ни были по жизни, склоняли перед ним головы, не осознавая, как баро сумел их уболтать.
Тончик остался один. Мать умерла, оставив по его душу долги и запущенную квартиру, в которую тот даже не заходил. Он так привык ночевать в шатре Лало, так привык к табору и нравам, что уже сам называл себя романэ. Лало тихо смеялся, называя Тончика не иначе как Антуаном и бормоча на ухо нечто настолько замысловатое, что тот, уже знающий некоторое количество цыганских слов, только фыркал и несильно толкал Лало кулаком в грудь — слишком гордый, чтобы спросить, что это означает.
Но как бы Тончик ни старался, для некоторых он так и остался чужаком. И вскоре он стал замечать, как один из юнцов, Мануш, злобно косится в его сторону.
Манушу было всего семнадцать, в нём кипела кровь. Тончик не нравился ему с детства. По первости загнанный и пугливый, теперь Тончик стал чуть ли не королём табора, проводником в другой мир, тем, к кому сбегались девчонки с просьбой прислать ребят и помочь в городе с делами. Пожёвывая сигарету, он иногда разглядывал чужие ладони и тыкал пальцем в небо — по крайней мере по мнению Мануша. Мануш скрипел зубами и нарывался на драку.
И однажды нарвался.
***
После ужина Лало остался у костра. Женщины гремели посудой, кто-то завёл тихую песню. Табор расходился, кто-то готовился ко сну, а кто-то наоборот выбирался на улицу, чтобы выпить и отдохнуть душой. Лало всегда это нравилось — свобода, делай что хочешь.
Баро прикрыл глаза. Когда в городе были проблемы и разразилась настоящая война, он пообещал забрать Тончика и уехать — с табором или без — как можно дальше. Но Тончик, тогда ещё с больной матерью на плечах, наотрез отказался уходить.
Сейчас всё было иначе. Рядом чиркнули спичкой, и Лало чуть приподнялся, приоткрыв губы. Тончик затянулся и вставил кончик сигареты Лало в рот.
— Надо будет в город съездить с утра, — сказал Антон и придвинулся чуть ближе. Его ладонь упиралась в землю, и Лало незаметно сплёл его пальцы со своими.
Передавая сигарету друг другу, они некоторое время молчали и разглядывали языки пламени. И когда Тончик склонился, чтобы выдохнуть дым в поцелуй, рядом нарисовался Мануш.
— Гожо, Лошало, не противно тебе шлюху целовать? Ему на дороге только и место, хоть пользу приносить будет. Все наши плюются. Но тебя не винят — это ведь он тебя околдовал. Хочешь, мы его свиньям бросим, вые…*
Лало, до это сонный и умиротворённый, в полурасстёгнутой рубахе и без жилета, вскочил в один миг и со всей силы ударил Мануша в челюсть. Он подцепил ногой свою трость, которой иногда дурашливо притягивал Тончика за воротник ближе, чтобы поцеловать, и следующий удар нанёс ею.
Мануш побледнел. Он не смел поднять руку на Лало, как и не смел говорить подобные вещи до этого дня — как по цыганскому закону, так и просто потому, что Лало — и его выбор — уважали все до единого. Кроме обдолбанного Мануша, едва стоявшего на ногах. Табор Лало никогда не связывался с наркотиками — это было табу, за нарушение которого могли изгнать кого угодно.
Песня замолчала, затихла посуда. Лало замахивался раз за разом, не обращая внимания на капли крови на своём лице.
Тончик, которого кто-то сначала удержал за руку, резко дёрнулся вперёд и перехватил руку с тростью, занесённую для очередного удара, и закрыл Мануша собой.
— Лало.
Стеклянные глаза Лало застилало марево злости. Спокойный, игривый, он никогда не срывался. Ни на Тончика, поначалу из-за юношеской вспыльчивости донимавшего его ревностью, ни на Малиновского с его вечными претензиями, ни на Алика, который вообще кого угодно мог свести с ума одним своим появлением, ни на Романа с его идиотскими поговорками, ни на клиентов — ни на кого на всём белом свете. Лало отшучивался, иронизировал и пугал цыганскими байками, но никогда не поднимал руку.
— Лало!
Тот отшвырнул трость в сторону и, оттолкнув Тончика лёгким движением, направился прочь. Снял на ходу окровавленную рубашку и швырнул её в костёр, смыл кровь водой из бочки. И скрылся за шатрами в той стороне, где стояли конюшни, будто ничего не было.
Табор, онемевший от шока, зашевелился. Мануша оттащили в сторону. Тончик закурил.
— Он поступил правильно, — сказал кто-то. Тончик кивнул, хотя понятия не имел, о чём идёт речь. Он уловил некоторые слова Мануша, но не понял общего смысла.
Тончику было плевать на то, что взбесило Лало. Он только хотел понять — почему.
***
Утром Лало очнулся от ласкового прикосновения к плечу. Тончик сидел на корточках, и его лицо не выражало ровным счётом ничего — он сам не знал, как стоит себя вести.
— Пора завтракать, — тихо сказал он и протянул Лало чистую одежду. Говорить, что тому стоит отмыть волосы от запёкшейся крови и вообще привести себя в порядок, он не стал.
Лало потёр лицо и натянул через голову рубашку. Его любимый конь, лежащий рядом на сене, широко лизнул хозяина в щёку.
— Я люблю тебя, Антон, — неожиданно серьёзно сказал Лало, не глядя на него, и погладил лошадь по носу. — И я убью любого, кто посмеет встать на моём пути к тебе.
Он поднялся, хрустнув коленями, и медленно побрёл в сторону шатров, шатаясь, словно не спал всю ночь. Тончик протянул руку и потрепал коня за ухо.
Слова Лало теплом разливались в груди. Антон прикрыл глаза и улыбнулся.
Он околдовал цыгана. Мать бы ни за что не поверила.
Примечание
* Гожо — красивый, всё остальное тоже сказано на цыганском.