Часть 1

Красный чрезвычайно пошлый и вычурный, кричащий, как банши во тьме ночи, как захлебывающийся кровью человек, как фон предупреждающего знака «стоп», написанного белыми буквами, что у края дороги. Цвет пылающего огня ненависти, горячего желания. Слишком нещадно режет по глазам скрытыми за стёклами дорогих очков цвета индиго. Слишком откровенно и напоказ выставляет душу этим «эр» в RGB палитре, заставляя обратить на себя внимание.

София любит внимание. И красный. У Софии алый плащ на острых плечах, рубиновая помада на едва-едва ухмыляющихся от собственного превосходства губах, будто только и ждёт момента спросить с ехидством: «Ну и кто из нас теперь на высоте? Кто из нас правит Готэмом, Ал?», бордовая кровь убиенных по локоть на фарфоровых руках.

Ему по душе больше белый.

Как выкрашенные наскоро стены больничных палат в Центральной готэмской больнице, куда принесли его ноги в лакированных чернильных туфлях и налипшей готэмской грязью на рисунке подошвы. В Готэме всегда грязно, и пыльно, и мрачно, и дышать совсем нечем, когда он чуть-чуть ослабляет двойной узел на тонком галстуке, и жадно вдыхает запах спирта и стерильности. Плохая экология, плохие жители, понастроившие сотни заводов с воткнутыми в вечные пепельные тучи трубами, убивающие этот город медленно и целенаправленно, отравляя свою собственную пищу, кров, кислород. Отец, наверное, мог и отослать их из города давно не из-за опасности жизни, а потому что первый выпавший в ноябре–декабре снег здесь всегда серый.

И — пальцами поглаживает дужку очков — фиолетовый.

У него в руках аккуратно обёрнуты шершавой бумагой и подвязаны чёрной лентой тринадцать карминовых роз. Совсем не такие красивые, совсем не такие красные, как выращивала мама — мелкие и с сухими лепестками на тонком колючем стебле, но они красные и они розы. А Софии нравилось раньше любоваться в их имении теми пышными красными розами, которые цвели в июне. Они были символом лета. Когда они все втроём приезжали каждый из своего пансиона после долгого учебного года с чемоданами и уставшими лицами, Марио шёл к себе в комнату распаковывать вещи, он же скрывался от лучей солнца в библиотеке, окна которой выходили в сад, а София оставляла свой багаж лакею и шла прямо с дороги в розарий, смотреть на фаворитов в этом огромном зелёном пространстве. Что-то очаровательное было в том, как он украдкой наблюдал за Софией, которая тщательно осматривала каждый бутон, каждый лист, каждый шип, чтобы удостовериться, как говорила она позднее с мечтательным туманом в глазах, что лето действительно наступило.

— Вам сюда нельзя, к мисс Фальконе приказано никого не допускать, — говорят ему два цербера в лице охранников двойных дверей палаты.

Он достаёт бумажник.

Церберы больше не церберы, а прирученные псы, получившие свои кости и даже не кости, а мясо. Город совсем не изменился за время его отсутствия. Здесь по-прежнему можно всё и всех купить. И будь на его месте не соскучившийся выживший-утонувший братец, а один из множества врагов его сестрицы, которые она успела нажить, находясь в Готэме около полугода, то жизнь Софии бы погасла как пламя. 

Тогда следующие цветы он бы покупал на её похороны.

«К мисс Фальконе приказано никого не допускать». Мисс Фальконе затеряна в белых простынях-одеялах, лица не видно за бинтами, которые окутывали голову, как щупальца чего-то демонического. Мисс Фальконе едва дышит под многочисленными капельницами, впивающимися в её вены острыми иглами. Линия на чёрном табло едва дёргается в слабых конвульсиях. К мисс Фальконе посетитель.

Ему хочется сесть у постели, склонив голову в скорби, на белый табурет, осторожно найти её бледную кисть своей ещё более бледной рукой и невесомо сжать, будто здороваясь за годы разлуки. И начать говорить что-то, вспоминая детство, улыбаясь сквозь чистые слёзы, о розах, о реках, об Оксфорде, о матери, о книгах, которые они дарили друг другу на Дни рождения. Извиняться, обижаться, хмуриться, спрашивать вопросы, ответы на которые никогда не услышит. Быть может тогда чужие пальцы в его ладони дрогнут ненадолго и приборы запищат от счастья.

Вместо этого он ищет глазами вазу для роз.

Не находит, кладёт цветы на небольшую тумбочку.

Вспоминается, как в годы болезненной юности у его кровати сидела София, иногда читая вслух, иногда заходя убедиться в его здоровье. Когда-то он перегнулся через перила мостика, разглядывая уток в их домашнем пруду, и — упал, сломал лодыжку, чуть не захлебнулся. Благо, что гостившая в их имении тётя заметила его неуклюжие барахтания в пруду и позвала на помощь. Личный врач семьи констатировал перелом, наложили шину. Тогда было жаркое лето, ему шел восемнадцатый год, и так глупо он чуть не погиб: в родном особняке, в пруду, который знал сызмала. София за его жизнь, казалось, и не перепугалась вовсе. Смотрела на него, обиженного и жалкого, поджав губы, будто он разочаровал её ожидания. Ожидания из-за того, что упал, или из-за того, что выжил? Неизвестно.

Она относилась к нему иначе, чем к Марио. С Марио её отношения ещё можно было назвать приветливыми, сиблинговскими, а вот с ним, с Альберто, у неё была война за внимание отца. Каждый хотел быть его фаворитом, несмотря на его холодное отношение к детям. Иногда он мог обнять, иногда — ударить. Странные меры воспитания, но ни Альберто, ни София не жаловались. Принимали как должное. Он хотел уберечь их от Готэма, города, в котором погибла их мать, а они вдвоём рвались в него как проклятые, желая помогать отцу в делах мафии. Отец серьёзно воспринимал только Софию, и то — не вслух. Никогда не сказал, что дочь годилась в приемники больше, чем два сына. Марио на их разборки наплевать было. Ему, бывало, говорили мягко так, без нажима:

— Марио, ты старший.

И Марио смотрел на них с Софией кисло, отрываясь от своих учебников, убийственным взглядом «только попробуйте учудить что-то».

— Хорошо, отец.

У Альберто трясутся руки. Он смотрит на подрагивающие кисти хмуро, перехватывает запястье одной руки пальцами другой. Немного помогает.

Отец так хотел обезопасить их от Готэма, но… Что вышло в итоге? Марио погиб из-за него, мать, отец тоже. София лежит ни жива, ни мертва. И сам Альберто вновь вернулся, чтобы почтить память умерших и одной — пока живой.

Альберто садится на краешек табурета, скрещивая ноги. Хотелось курить, но он только водит пальцем по очертаниям букв на именном портсигаре, подаренном на Рождество, кажется, Марио.

Кстати, о праздниках.

Джим Гордон неловко и смущаясь, как школьник, подносит какой-то букет из мелких цветов Ли Томпкинс, и, вручив его, уходит так быстро, как может.

Эд Нигма царапается о стенки сознания, шипит, желая навестить после долгого времени Нерроуз и <i>конкретного</i> человека.

Освальд Кобблпот глядит донельзя доверчиво и открыто на Риддлера, сбиваясь, предлагает разделить вместе вечернюю трапезу.

Селина Кайл быстро целует Брюса Уэйна в щеку, сжимая в руках подаренную открытку из дорогой бумаги.

Сегодня четырнадцатое февраля.

У него День рождения.