Есть одна загвоздка в том, что ты в коллективе. На школку это отчасти похоже — она как раз на таких офисных планктонов ориентирована, хотя здесь мобильности побольше. Да и офисные планктоны выросли, и не у всех них осталось что-то детское. При желании, конечно, можно подогнать, но у детей всё более утрированное, в отличие от взрослых.
Взрослые ебутся о жизни. Романа, правда, ещё со школы ебалась, что ей за что-нибудь тройку поставят, по геометрии или ещё чему-нибудь, но тело растёт, и желания, как природой заведено, тоже. Только жизненные силы остаются вполне себе исчерпаемым ресурсом.
Вообще, за времена института можно было убить нервные клетки. Но нервная система работает на изнеможение.
Уйти бы из этой суеты, полежать и слушать музыку, подпевать, чувствуя, как хочется чего-то доселе запретного. И вдыхать воздух, поглубже бы только, и с каждым атомом бы бегали мурашки, навевая странное чувство с болью, но какой-то слишком непонятной и живой, что ли. А потом, забыв о себе и помня лишь о музыке, выйти в люди, не отвлекаясь на замечания о своём виде, воспоминаниях, просто снимать на разбитый телефон, сняв чехол, видя пред собой не трещины на стекле, а вот именно такую яркую картинку с фигурами, и по инерции будто подпевать, растягивать, вкладывая чувства не толпы и не исполнителя — свои собственные. И тот день, что у неё обязательно помечен на телефоне, в календаре, на новом ноутбуке, она выкроит — хоть за свой счёт.
Но пока что приходится лишь сшивать бумаги, а никак не вырезать.
— Рома, — её трогает Алина, совершенно не боясь ошивающихся неподалёку генеральных, — Рита говорит, что ты у нас розовенькая.
Главное, что не голубенькая.
— И что?
Наркоша, честно, сама недавно получила каблуком от женщины прямо в туалете. Причём, обе были без платьев. Рома, конечно, с мужским коллективом на не очень, но в отличие от остальных не пытается скрываться. И просуществовать без нотаций, советов и всяческих унижений тоже может.
У неё нет никакого желания взаимодействовать с другими здесь, общаться, показывать реакции. Её нейтральность сводится к одной цели — побыстрее бы съебаться. И, в принципе, Рому всё более, чем устраивает.
— Задумайся над её словами.
Единственное, что сейчас действительно заставляет задуматься, так это способы получения чёртовых денег. Управление коллективом — точно не её, а дальше подниматься некуда — либо люди не позволят, либо ещё что. В теории, конечно, она могла просчитывать различные способы воздействия на других — от жёстких и до мягких. Но на быстроту реакции здесь, в этом месте, мало кто был настроен, а если и да, то верх свой не отдавали. Рому и деньги особо не интересовали, её, скорее, интересовало то, что она может получить с помощью этих самых денег. Так-то они оставались бесполезным мусором, из которого сделали целую систему.
У них было много грешков. Шеф только наивный и добродушный, ещё очень мягкотелый, из которого можно лепить любые эмоции — всё очень-очень даже просто. Что остальные, к слову, и делают. Поднимись бы кто-нибудь из рядовых да в генералы, так сразу и сгрызут. Рома бы не выдержала, да и прилагать больше усилий для прекрасного работника ей не хочется. Даже с учётом того, что наследника нормального у шефа не может быть. В текущий момент, когда уже подходит время его пенсии.
Она всё равно уходит с работы, не задерживаясь, как и всегда. И сядет поздно вечером за бумаги, опять поспав днём и не уснув ночью. Такой круговорот, разрушить который не в силах никакие мероприятия. А может, этой её нервной системы уже не существует. Отсохла.
Как и желание подцепить кого-нибудь.
Раньше, ещё в школе, она рисковала, забиралась на крыши — с чердака, потом цеплялась за эти волнистые неровности, пальцы царапал материал, что уже покрывался плесенью; пила непонятную смесь из рук брата подруги — на спор, не могла оторваться, хотя из-за рефлексов так и не смогла допить. И рукоблудствовала, когда мать уезжала к своим ухажёрам, а ещё ждала, что при совершеннолетии, как тогда её убеждали взрослые, она преодолеет страх общества. И мысленно добавляла, что ещё обязательно познакомится с девушкой и наконец-то трахнется — так, как она того сама хотела и представляла.
И после сей точки, когда она, решив подкатить к пьяной девчушке, смогла как-то ту расшевелить, это желание начало мерно угасать. И, в принципе, на сим всё и закончилось. Невероятная порнушно-романтическая история завершилась, началась извечная суета с тоской, из которой она снова и снова сбегала, только куда — неясно.
Мать сжирала деньги, не заботясь о ней, давая только на вкусненькую еду. Только вкусненькая еда — это маленькое счастье, может, матери, но не её.
Она бы, честно, не отказалась сейчас совершить ошибку. Она согласилась, лишь бы выбраться из всего этого, забыться, а потом вспоминать утро и ощущать, сквозь себя это пропускать, что вряд ли прошлые суждения имеют смысл, и понимать, как миг перерождения начинается прямо сейчас. Просто прожить для себя хоть что-то, не чувствуя вину или стыд от чужих слов, но запираться, как в тринадцать лет, и делать это. Любоваться ли ещё что — только бы прекратить бояться, что заметят, найдут, опошлят своими действиями, заставив как-то выживать. А ей не нужно это.
С тем, как все потихоньку становились взрослыми, расширялся и кругозор. У Ромы это стало переходом с тела на что-нибудь или кого-нибудь ещё. Только теперь, без инстинктов, без знания, каков путь к этому, у неё ничего нет. И ошибка ведь должна происходить по случайности — по инстинктам. Как жаль, что это время уже прошло.
***
У матери снова язык длинный и, видимо, вес его никак не влияет на энергию. Только вот слова пустые — будто говорить ей просто жизненно необходимо.
В принципе, Роме терпимо. Тётка не будет относиться к ней хуже матери, иначе на что она платит ей по десять тысяч на праздники. Как и её дочери.
Сестра была из тех людей, с которыми у Ромы близкие достаточно отношения, но человек остаётся чужим. То ли просто они оба взрослеют, и именно из-за этого вправду распадаются те браки. Только у Ромы распадаются отношения с прошлыми людьми.
Раньше она была той ещё истеричкой. Она плакала перед матерью, плакала перед тёткой, а ещё тянула сестру за ту тёплую голубую кофту, прося прощение. Но почему-то в школе было постыдно это делать, в то время как остальные вполне могли себе позволить выплёскивание чувств и на взрослых; у Ромы глаза слезились, когда она опускалась за сумкой или же просто смотрела в тетрадь, пытаясь нормально написать предложение. То ли это было из-за какой-нибудь очередной двойки, то ли за непонравившееся сообщение про памятник учителю, то ли просто за безучастное отношение к жизни школы и класса — как её, так и матери, которая регулярно прогуливала собрания.
Приносить страдания можно было своим подруженькам из соцсетей, но те были либо в мемы, либо в хлам, либо просто не слышали. И не хотели слышать. Ну, а Роме они стали не нужны — это были просто старые вещи, игрушки, с которыми весело было проводить время, но не более того. Или, поточнее, Рома просто научилась меньше топиться из-за людей.
А сестра же подходила прекрасно ей как подружка по поверхностным параметрам — возраст и склонность к меланхолии, её всегда флегматические движения и излишняя молчаливость — хоть на похвалу, хоть на упрёки, однако сама Рома активно отвечала так и так — удивительно, что она не помнит свою позицию раннее и за что боролась — будто вынули и размазали это всё. Может, будь у неё брат, то в институтское время она начала тусить с парнями — забываться так же, как и с подруженьками; может, будь у неё брат, у Ромы бы появилась мотивация, и та не отступила бы от своего; может, появись у неё брат, Рома бы замкнулась ещё, не подпуская близко к себе парней и говоря с ними преувеличенно холодно — без разбору. Но у неё в окружении были всегда женщины, а парни раздражали и не давали расслабиться — слабаков сразу послать можно, а для посильнее найдётся и оружие — ножницы, что вечно в сумочке. Всегда при выходе из дома — странно, что никогда не забывает со своей рассеянностью, апатией и безразличию к большей части людского — она давно перестала увлекаться политикой и следить за современными движениями.
Её родственница, её тёзка — она была лучше в их убеждениях, тётка с мамой любили, но сестре нужно другое, когда Роме всего чуть-чуть побольше любви. И внимания — того, что ценно. Будто у Ромы отняли это ценное, размазав по асфальту. Такое хрупкое, бесполезное, но её.
— Романа, — тётка держит в руках бублик, а губы выглядит слишком мясными — ужасно зрелище, на самом деле, а с учётом человека, от этого испытываешь сильное отвращение, но с годами всё терпимее — привычки чёртовы, — ты говорила, что у вас генерального какого уволили?
— Да, с финансового, — ну, хоть часть этой информации не выкинули — пусть и такой бесполезной, на самом деле, для человечества. — У них в отделе вообще дела плачевны.
Как и у самой Ромы. Она до сих пор встаёт, идёт, надеясь, как и в прежние времена, что её собьёт машина, ноги откажут, но лишь бы не возвращаться, не вступать туда, превращаясь в биомассу, вряд ли нужную, сгнивать, не понимая, почему со смирением. И её надежды сводились к тому, что сегодня она останется одна в своей каморке. А мечты к другим людям и тому, что они помогут раскрыть талант. Станут опорой. Только для какого такого таланта?
Сестре об этом думать не надо. Она справляется с коллективом — да в любом случае получает прекрасную зарплату, не засиживаясь на должностях, а поднимается выше и выше. Её зовут так же, но не полным именем, а ещё поласковее и подобрее, чем саму Рому.
И Рома не вслушивается в их разговор, не вслушивается даже в диалог с женихом, хотя они сидят рядом, а из телефона вполне громко доносится его голос. Но неслышно для неё самой.
У Ромы никогда не будет жениха. Ей не хочется насаживаться на член, довольствоваться костлявой задницей и ощущать не как кожа приятно мнётся о её собственное тело, скользя, а как мышцы под ней напрягаются, образуя вроде красивое зрелище, а вроде бы на ощупь — это просто затвердевший жир.
Ей не нужно нравиться коллективу, ведь тот неинтересен. И Роме неинтересны родственники, значит, и им нравиться не стоит. Только ей некому сказать, какую энергию она чувствует на концерте, прокричать в ухо от ощущений, тока, мурашек, а дома, в уютной каморке, закатить истерику — без оплеух, так, чтобы её долго-долго успокаивали, не прерывая, терпя слова и обращая на них внимание. И потом ей бы не пришлось сбегать от разговора — она бы обговорила с этой другой все проблемы, все условия, все чувства.
Но лучше, если бы это было с самого начала. Даже если они только-только начинали познавать друг друга, понимая, что в их основе лежит не только сексуальность, но и ещё. Кое-что ещё, которое Роме кажется таким далёким и непонятным, но в мыслях — таким простым.
***
Сейчас, без генерала из финансово-экономического, стало лучше. Роме не нужно ездить на склад, чтобы посмотреть, что там да как, не нужно составлять дурацкие отчёты, ломая голову, чтобы её сучьих коллег не заподозрили. Можно преспокойненько посидеть себе в интернете — всё меняется, и Роме не хочется узнавать про транспорты, а тем более дороги, пока заказчик более-менее не определился — излишние нагрузки бесят.
Но добравшись до менеджера по логистике, она так и осталась ниже своей сестры. У неё есть неплохая зарплата, коллектив к ней относится весьма благосклонно, даже могли запустить на место более выше, но Рома не хотела. Куда выше, если ей тут хреново и никакая зарплата не помогает?
Раньше домашнее задание было проще. Оно было разным, в этом трудность — иногда совершенно амбивалентным. Теперешнее приелось. Единственный выбор, многообразие, так это пищевая или непищевая продукция, хотя работу всё равно не поменять — муторно.
Рома выбрала непищевую, надеясь, что здесь будет весело. Очень весело.
Её легион будет стоять до конца, потому что, идя по этой тропе, они запутались в своём же клубке взаимоотношений и главного. Рома была наивна, только-только начинала после практики — и раньше это здание являлось не каким-то разукрашенным комплексом — таким квадратным, раньше здесь находились и другие такие же маленькие компании — все понимали же, что придётся кого-то убрать. Да и легионом их, собственно, нельзя тогда было называть — они попросту расширялись, пока не дошли до одной точки.
Один сказал — все сделали. Молча и думая, что ради себя.
Так и попался финансово-экономический. И Роме с тех пор жить стало проще. Не из-за совести, а того, что двойную работу не приходилось делать. Она следила, приезжала, но сейчас, с этим якобы техническим ремонтом или проверкой, атмосфера здорово крутанулась.
Рома всё равно никогда не чувствовала здесь тревогу, как в школе. Перегорела слишком рано. Будто из неё вынули то, за что ещё можно тревожиться. Чем можно волноваться. Красиво так волноваться, используя заодно и это словечко. Хорошее.
— Не сидела бы ты без дела, — у Алины чуть приподняты брови, а губы в трубочке. — Могут уволить.
— Наш же ушёл.
— Ушёл склады проверять. Нас с тобой тоже скоро отправят. А если засекут — выгонят, — Алина отпивает чай, хмурясь. — Или ты не слышала про генерала с финансового?
Вот и закончились её бездельные деньки. Теперь в офисе придётся мало сидеть — проверять всё эту хрень, контролировать, а ещё разговаривать с организациями, фирмами, компаниями. И уйти пораньше не получится — наверное, продлевать будут.
Пришёл кто-то новый — уже учёный, значит, скоро будут подчищать. Рома практически незаметна, но с учётом её значимости, следить будут строже.
— Короче, у этой девки идентичное с тобой наименование, — она улыбается, округлив глаза. — Даже отчество. Романа Синицына Владимировна. Небывалое совпадение! А ещё волосы-то, как бы инверсия. Или как там у дизайнеров это называется?
У Ромы возникает дежавю. Она видит обломок чего-то — вроде бы руки, а всё в таких коричневых тонах, размыто. И что-то связано с мясом.
Тётка. Ну, надо же. В эту шарагу?
— Выйду, подышу воздухом.
— Иди-иди. Поаккуратнее там, что ли.
Рома разворачивается, и скрип кресла кажется уже не таким острым для её больной головы, ноги слишком легки, поднимаются без труда. И так же разгибаются.
Но голова пуста — она до сих пор видит этот серый коридор, лица уставших сотрудников, что смотрят на Рому хмуро. И её мысли растворяются в них, в их эмоциях, и такой же бесполезной жизни, как и её.
Она не хочет умирать. Она не хочет выходить из этой абьюзной фрустрации, которую сама же и построила. На чём-то. И в то же время ей хотелось перестать. Что-то, но перестать.
На воздухе, под крышей, где стекает дождь, а через блузку попадает холодный ветер из-за расстёгнутого пальто, есть ещё люди. Не те только, с которыми можно просто подумать. Поговорить хотя бы. Как давно она не разговаривала нормально, боже?
— Чё припёрлась?
Маргоша. Или наркоша. Как созвучны — согласные «М» и «Н» всегда мало различались, только глухость-звонкость поменять, и можно обдурить. Хотя всё называли Маргошу белой ретушью, это же было слишком просто. Она поймёт, потому что, даже если сама вырывается из офисной жизни, всё равно знает. И ополчится ещё сильнее против Ромы.
— Покурить.
Только в кармане лежит одна зажигалка, а вот сигарет нет. Закончились ещё давно, когда она расслабилась и начала забывать о работе. О своём положении. Начала думать о себе, понимать кое-что, чувствовать себя и осознавать, что внутри этой биомассы ютится она — та, что принимает решения. И её возможности в самом деле безграничны — Рома всегда может сказать что угодно, только последствия придётся расхлёбывать.
Да ладно, смерть никогда не бывала причиной. Собственная — никогда.
— Да что ты, — Маргоша щурится, скалясь. — Да ты меня за дуру держишь? Ты попросту меня хочешь выгнать, — и уже угрожающе, только с какой-то ещё глубиной: — Ах?
Если б та сформулировала свою мысль более объёмно, может, определила бы ещё и двойное дно.
Но Рома изгибает бровь. Основной посыл, конечно, понятен, только наступление и атака никогда не были её сильными сторонами. Пацифизм всегда вызывал у неё ассоциации с пофигизмом, и, в принципе, эти две разные стороны в ней соединялись в нечто удобную для самой Ромы.
— Ты ведь родственница той шлюхе, что теперь моя генеральщина, — Маргоша закатывает свои рукава — и кожа у неё белая, только родинок слишком много. Они и на лице скопились в одной куче, а по всему телу разбросаны, наверно, подобным образом. — Типа, если она тебе кем-то приходится, то не уволит?
— Она всего лишь двоюродная сестра. И я с ней ещё не виделась, — и, вздыхая, уточняет: — здесь.
Маргоша плюёт себе под туфли — такие мужские, которые априори не могут как бы стягивать и облегать ногу, чёрные, с ремешком — декоративным. Она отворачивается, и вся её одежда сминается. И Роме кажется, что сейчас та неплоха — отчасти выглядит по-мужски, но ей никогда не нравились слишком хрупкие. Такую в принципе в постель затащить — хороший кайф.
Только бы не думать о том, что под одеждой у той кости.
А вот больше возбуждать будет, если ещё проявит заботу. Но Маргоша не подходит на эту роль — о Маргоше самой нужно заботиться.
— А хули ты не куришь?
Это сказано так по-нормальному, без лишней злости, что и саркастически отвечать не хочется. Фраза — не очень, а вот тон вполне адекватный.
Она заставляет Рому испытывать слишком много эмоций там, где ей дискомфортно. И мыслей. Только каких-то таких же больных — вымученных, отравленных и отчаянных. Будто это сама Рома их выбросила, как Маргоша себя.
— Закончились.
Та смотрит, руки у неё угловатые, трогать тело этой наркоши — мягкое кое-где, правда, но всё равно костлявая и наверняка с выпирающими рёбрами. С ней всегда будут мысли об осторожности. Не расслабишься, да и вряд ли такая как Маргоша будет брать всё в свои руки — лучше сама отлежится, хоть и будет всячески мешать — везде трогать, мять, снимать одежду не так, как того хочет Рома.
— Ну, блять, — она достаёт пачку, подходит на своих ногах, обтянутых кожей, что видно из-под больших брюк — щиколотку лишь, и вкладывает пачку в карман пальто. — Ну, держи и перестань уже зырить на меня. Ты выглядишь как сука.
И та уходит. Хотя, может, Рома действительно выглядит как течная сука. Сколько она не трахалась? Не принимала приглашения от сотрудников? Не работала?
Это великое прекрасное, про которое пишут. Это лишь эгоистичные желания, которые нельзя судить. Они попросту как призма. А в призме есть радуга. Должна с помощью света пропускаться сквозь ту.
В пачке три сигареты. Они не очищают от бреда, просто дают отдохнуть. Нужно концентрировать внимание, чтобы контролировать дыхание и не вбирать много этой дряни зараз. По чуть-чуть, понемножку — вот и у Ромы всё равно будет рак лёгких. Но хотя бы позже.
Она крутит колесо на зажигалке, смотрит на огонь, пока что не поднося к тому, даже ещё не вложив в рот сигарету. И этот огонь, как и те лица сотрудников, поглощает мысли, оставляя воспоминание о себе — занимая в её собственной памяти место, отчасти формируя последующее мнение, ассоциацию с помощью себя.
Но Рома может прекратить, просто потушив. Или же поджечь наконец-то сигарету. Что она и совершает, смотря, как рука опускается в карман.
В школе от бреда ей давала отдохнуть каллиграфия — в начальных классах. Потом почерк перестал так много значить, выговоры о хреново нарисованных буковках перестали трогать, а выводить их — скучно, они не отвлекали, а писанина слов не нравилась — формировала мысли, не её, а оставляя часть себя.
На это место пришло рисование. Придумать картинку — обязательно с огромным количеством линий, и вперёд — двигать рукой. Поначалу это получалось прекрасно. Но чем дальше шла, тем всё меньше образов становилось. Она смотрела свой самый первый альбом, называя большую его часть хренью. Страдая от собственных слов.
Её линии становились всё прямее, всё идеальнее, было меньше конфузов, и, в конце концов, рисование тоже ушло, ведь людей рисовать трудно, сюрреалистические картины — тем более. Из Ромы высасывали другие люди её же. А она отдавала беспрекословно, теряя саму себя.
Лёгкие сдавливаются, в горле чешется, на языке появляется горечь, чувствуется удушье, и Рома кашляет — с чёртовыми хрипами, что всегда сопровождали во время болезней. Всё-таки задумалась. В глазах темнеет, она протирает их, чувствуя влагу. Да нет, стоит же признаться — целую каплю на конце пальца, что висит там.
Если её изнасилует мужчина, наверное, это уже сломает. Хотя уже пора перестать ассоциировать слёзы с минетом. И откуда в ней взялась эта хуйня? Что за детская травма, воспоминание о коей мозг успешно блокирует?
Рома снова подносит к губам сигарету, пусть лёгкие ещё чуть болят — так, терпимо. Нужно просто легче вдохнуть. Не как дым, а как простой воздух — по чуть-чуть, как деликатес пробуя и растягивая удовольствие, купленное за кровные деньги. И не чувствовать тела, эмоции, не мыслить, а всего лишь наслаждаться неизвестно чем. И пусть кружится голова, побаливает. Сегодня она будет мазохистом специально, чтоб познать житейское, чтоб отдохнуть от возвышенного и грязного — в любой форме. Пусть сейчас будет тривиальное, и пошлое, но зато то, чем Рома будет жить краткий миг.
За колоннами, где она курит, проходит девушка. Красивые волосы — длинные, чуть волнистые, сочного коричневого с рыжим отблеском. У Ромы снова дежавю, она забывается в нём, когда сестра поворачивает голову, морща нос и хмурясь, то давится чёртовым дымом опять.
Хорошо, что ей ещё не запретили тереть собственный клитор.
***
Ей незачем пересекаться с сестрой. Рома бежит, конечно, от неё, ища причины, но и разговаривать им не о чём.
Рома просто боится, что сорвётся. Что вспомнит — вот то, которое было тогда: как она выклянчивала поспать на постели, а потом прижималась, её отталкивали, но Рома не спала, пока сестра не погружалась полностью в сон, и ту нельзя было обнять; как она снова и снова пыталась познать чужие интересы, пыталась подстраиваться, пыталась внушить свои, но каждый раз их втаптывали в грязь — отчасти из-за своей тёзки она и потеряла всё это. А ещё у них было слишком много шансов построить неплохие отношения, прожить нормальную жизнь, без этих муторных обязательств, без чёртовых слабостей — они могли бы вместе пойти против общества, построить что-то своё, не взирая ни на мать, ни на тётку. Ни на тех, кто мешал — начиная от её жениха и заканчивая коллегами Ромы, которые убеждали, что правильно поступает.
Да нихрена. Где правильно, если это не чувствуется?
Ей нужно думать о работе, ездить на склады и забыть о себе. Хотя бы на время. Хотя бы до другой точки её жизни — когда она начнёт сама что-то делать. Когда мотивация обесценится настолько, насколько и этот самый мир — чёртово стадное чувство, что поглощает. Оно манипулирует, хотя отчасти Рома и сама поддаётся.
— Хренотень сплошная, столько заказов, — Алина морщит лоб, в который раз сжимая губы в трубочку.
— Через несколько дней они откажутся. Это проверенная форма — как подача документов в ВУЗы.
Только здесь будет банальная лень и безответственность. Лучше ведь брать дрянные продукты, да? Это начисто отбивает желание работать.
— Да пусть только попробуют.
Рома пожимает плечами. С Алиной сидеть не очень, она не даст побыть одной, что в последнее время стало жизненно необходимым. Однако же отвязываться от неё всё равно не стоит — нервы уже вынесли, можно всегда подставить другого. Если сестра заявится. К тому же, уходить прямо сейчас с работы Рома не готова.
— Не думаю, что нам ещё дадут. Рабочий день заканчивается, надо бы начать письменную работу, — она улыбается, явно расслабляясь. — А ты сбежишь, да?
— Сбегу. Я устала, пусть ищет замену.
Алина хмыкает, хрустит пальцами. И этот хруст Рому почему-то умиротворяет, а не раздражает. Он мягкий и нерезкий. Как и плоть.
— Видимо, уже нашёл, — у Алины чёрная блузка, что неплохо облегает её грудь — достаточно объёмную. — И вы — двоюродные сёстры. Ай-яй.
Рома знает это всё. Понимает. Но ещё больше она понимает, что ей нужно немедленно трахнуться — хотя бы в ближайшее время по-быстренькому. На работе заводить романы — всё равно что попасть под перо Шекспира. А Рома не любит пьесы из-за излишних чувств.
— Пойду, займусь бумагами.
У неё трясутся руки, и тело тяжёлое — будто она в любой момент может упасть. Ей бы просто добраться до своего места без происшествий. Просто дойти. Разве это так сложно для её тела?
Ноги передвигаются как-то неровно, в лифте слишком душно — особенно вдыхать чёртовы духи. Лёгкие сжимаются, а во рту странные ощущения. Привкус ли?
Перед входом стоит начальник. Вроде бы что-то говорит, вроде бы это имеет для неё значение. Какая-то окраска тона. Рома не слышит, она не может осознать неуслышанное, и рука сама ищет опору, касаясь стены — с такой рыхло засохшей краской.
— Извините, — язык ещё хуже двигается. Она, наверное, просто мычит.
Но её отпускают. Без лишних слов, криков, действий. У Ромы перед глазами огоньки — такие точки розовые, оранжевые, жёлтые, они слепят глаза, ей приходится на ощупь искать ручку туалета — водить по гладкой двери, что раньше вызывала омерзение. Она ничего не может разобрать, вроде бы ахает, но, кажется, изо рта вырываются сплошные хрипы. И пол, этот холодной пол туалета, не ощущается склизким и отвратным; он не ощущается даже холодным, хотя у неё очень тонкие брюки, в которых всегда мёрзнут ноги — всегда после улицы залезает под одеяло. И хочется подсознанию узнать пульс, пусть и сквозь всю эту пелену.
Роме плохо. Ей нужен отдых. Иначе будет конечный — в гробу. И ей всё ещё хочется жить.
Её кто-то трогает за щёки. Должно быть, щиплет, но это так слабо ощущается. Втыкает свои ногти, но у Ромы, наверное, до сих пор хрипы из-за частого дыхания. Ей бы просто закрыть глаза и лежать, лежать, пока под веками эти огоньки не пропадут, тело не почувствуется лёгким, которое не сковывает её саму в чёртов гроб, в чёртову смерть, в чёртову биомассу. Пусть всего лишь её перестанут слепить, перестанут указывать, как и что делать, перестанут занимать место в её памяти и вытеснять саму Рому. Она личность, она значима хотя бы для самой себя и нужна себе. Те, кого она вспоминает вечером, ночью, из-за которых не спит — они не имеют значения, они уйдут под землю, растворяться в воде, сожгутся, но уйдут от неё, оставив одну. Наедине с самой собой.
— Романа, — очередное издевательство над ней — это постыдно полное имя, которое она так ненавидит. — Романа, эй?
Сестра не удивлена. Не обеспокоена. Она раздражена, и её волосы с этим оттенком так бесят. Они тоже выжигают глаза Роме и занимают место. Но место уготовлено ведь для других. Других, которых почему-то нет.
Лишь Рома важна. Тёзка — не замена. Тёзка — призрак этого общества. Этих ценностей.
Рома закашливается, хрипя что-то нечленораздельное. Язык во рту всегда сопротивлялся ей — заставлял мямлить и краснеть из-за того, что люди тебя неправильно слышат. Потому что говоришь тихо, а не громко — так, что слишком врезается, эхом вспоминается и отдаётся.
— Успокойся. Тебе лучше?
Рома хмурится, щурит глаза, опирается рукой на плитку, но та слишком трясётся. Упадёт из-за неё, как с того стула — тогда ведь придавило, дома никого и пришлось вылезать самой. Выгребать себя из-под полки, боясь сломать кости — фигурки с той, такие металлические, ещё больно упирались.
— Дай выпить.
Хотя это скорее не то, чтобы нужда. Просто вода всегда помогала преодолевать это. И другие состояния вроде извечной тошноты — тоже. Как и голод.
Рома всё-таки поднимается, перестав смотреть в одну точку — мыслей всё равно нет, лишь назойливое желание спать. Доберётся до кабинета, там отсидится. Сейчас бы просто ополоснуться. Неизвестно зачем.
— Что с тобой? Анемия?
— Просто переутомилась.
Во фразах Маргоши меньше токсичного, чем у сестры. Маргоша — пассивный агрессор, который запутался в себе. Сестра же просто хочет вертеть это общество на их дрянных законах. И это в разы хреновее.
— Может, сходим, отдохнём?
— С твоим женихом?
— Одни.
Надо ли соглашаться на это? Но ей нужно трахнуться. Иначе она будет искать жертву тут. От сестры ведь можно скрыться, да? Роме просто необходимо, чтоб её саму вытащил хоть кто-нибудь. А она не заставляла себя. Хоть раз скинуть ответственность.
— Пришлёшь, если надумаешь.
А может, это как отношение с той подружкой из школы. Та тоже не уделяла проблемам Ромы столько, сколько надо бы. Ей стоит быть осторожной. Но она так и останется вечной жертвой здесь, в этом мире.
Но сейчас бы просто дойти до своего места в офисе.
***
Надо бы сходить в туалет. Только желания нет и сил тоже — опять эти стены, а ещё звуки, что буду подначивать на какие-то безрассудства — после тех всегда наступает омерзение. Рома так и так наверняка нарвётся на кабинку с кем-нибудь, а уж чувства ей лучше сейчас не вызывать — пьянка для этого не подходит. Сколько при ней только драк произошло-то?
Сестра — не лучший собеседник. Когда Рома приходила сюда одна и спаивалась хоть с кем — без полу, но все становились вполне нормальными, ощущения притуплялись, а сама вполне могла послать нахуй без предисловий и остальной скованности.
И устроить это даже. Сколько изнасилований происходит из-за злости? Рома понимает это — в молодости пришлось напороться, хоть и косвенно. С сексом у неё всегда были проблемы — больше психического, конечно. В плане физиологии дальше ранок не заходило.
— Чисто теоретически, — Рома смотрит на сестру, хорошенечко так взбалтывая стакан — малюсенькие капельки только падают, — если я сейчас свалю с кем-нибудь, то дальше что?
— У тебя?
— Нет.
Сестра отворачивается, роется в своей сумке, вытаскивает из той кошелёк и кладёт Роме в карман. Небывалая щедрость — так воодушевляет пойти в проститутки. Сколько мотивации только — даже просить не надо, и так всё ясно.
Но эти бумажки всегда могут порваться. Или потеряться.
— Выпей ещё и поедем.
— У меня свои деньги есть.
Сестра не поджимает губы, как сделала бы Алина, не орёт, как Маргоша, а спокойно, но громко, чтобы слышно, произносит:
— Пей и поедем.
И с вот этим монстром она собиралась строить сестринские отношения? Да её тёзка не мразь — она сука чистой воды. Прямо как мужики, что вечно бесят.
И как бухать при таком настроении? Её же эти напиточки должны веселить, а не усиливать желание набить морду.
— Да поехали, — Рома очень-очень старается сделать, но: — блять.
Выходит слишком несгибаемым, твёрдым для неё, будто чужим, злым и по-детски обиженным. Но она же тут со старшей сестрой, так что ведь можно?
Рома встаёт с жёсткого, но скользкого стула, смотрит, но у неё будто бельмо — мелкие детали не разглядеть, да и сами глаза болят — что веки, что вся эта хрупкая составляющая. Ходить среди людей. Они не заставляют задуматься об их жизни, как те, что выше, что притворяются. Они заставляют осознать себя, подумать о себе, о своих статусе, положении, действиях, отношении, осознании. Можно было бы притянуть руку к той, что в голубой маленькой кофте — вроде бы это называется топиком, Рома никогда не различала одежду, ей покупали меньше, чем сестре. А ещё эту девчушку можно затащить незаметно в туалет, её ведь никто не замечает, всем плевать. Рома может это сделать, как и предложить той одиночке дружбу. Без боязни, скованности и чего-либо ещё. Но она лишь проходит мимо, следя, как у незнакомки от движений сминается кожа кое-где — с сестрой так никого и не нашла, зря притащилась лишь.
И может отказать матери в деньгах, послать сестру, сделать так, чтоб ту уволили, свести тётку в могилу, перестав покупать лекарства. Может подтвердить подозрения Марго. Или же может опровергнуть.
Так почему всё, что у неё есть — она и музыка других людей? Почему, если она любит музыку, то не создаст эту любовь в ней — свою собственную любовь?
Да ладно, всем понятно, что ни отговорки, ни мотивация — ничего не влияет. Можно сколь угодно лепить им названия, только проку не будет.
Где-то слышится знакомый голос — такой прокуренный, хриплый, он не слишком низкий, так, средний. А ещё этот голос на грани срыва — явно пьяный. Явно уставший.
— Эй, хули вы тут?
Марго показывается из-за угла здания, а Рома не чувствует даже ветра. Она не видит себя, дороги, сестры, пропадая где-то в мыслях. И, сколь бы сама не убеждала, это состояние хочется олицетворить — душой иль иным сосудом, просто чем-то таким же сильным и личным. Тем более родным — такие слова, как душа уже давно испоганило общество своими мнениями, убеждениями и гиперболами, сделав очередной арт-хаус — дешёвенький только.
Пусть это будет просто сосудом — это звучание прекрасно подходит. Её собственным сосудом, где слова бегут, превращаясь в голос — не разобрать его, но он-то есть. Точно есть. Её ли настоящий?
— Решили прикрыть мне контору вдвоём?
У Марго вымученный вид, и даже то, что она натянула всего один уголок губ, раздражая своим излишним детским пафосом, всё равно объясняет. Объясняет, насколько Марго простой человек — не обиженный ребёнок, не мамкин циник, а личность.
И что только за мысли? Где её эгоизм?
— Марго, — та вздрагивает, и взгляд — чужой, чужого человека, который для Ромы имел так мало значения, теперь не расфокусирован — как же её зрачки огромны настолько, что сливаются с темнотой, полученной из-за этих туч — ей бы пошла фотосессия с дождём во всех смыслах, а Рома посмотрела бы — здесь столько ностальгии странной, что не объяснить, не выудить из памяти. — Марго, мы с сестрой можем подвезти тебя. Надо?
Тёзка наконец-то обращает внимание — слышится стук её тяжёлых туфель, а, подойдя совсем близко, выплёскивает:
— Я наркош не вожу.
Так по-ребячески обиженно, мягче Марго — со всей злостью, а не затаенной нежностью. Простая ненависть, практически чистая. Она вполне может с потрохами съесть любого — что питомец, что хозяин.
— Ну и иди нахуй.
Марго отворачивается, держится за стенку, и ноги её будто со скрипом переставляются — будто суставы лопнули и слиплись, говоря, что скоро к ней придёт смерть.
Сестра дёргает за рукав, жёстко фиксирует руку — ничего не поменялось, на самом деле. В детском возрасте Рома ей говорила, что стоит быть мягче, нежнее, аккуратно и не налегать, как настоящий покровитель из чёрт знает какой истории — кажется, та была для более старших. Но сестра всегда умела оголять только злость.
Почему же дошла до такого?
Они сидят в машине — эта штуковина у жениха на двоих, и ни один ещё не разбивал. Сестра копается где-то, открывает, что-то смотрит, вытаскивает, перекладывает. Звуки раздражают, они не дают нормально заснуть, и Рома смотрит в окно — ей кажется, что когда-то точно покажется Марго, хотя ушли далеко, а та не сможет так быстро.
Залезала ли Марго в детстве на деревья? Умела ли? Странные вопросы, а Рома думала, что выпила мало. Хотя у неё точно так же трафик тратится.
— Зачем ты её послала?
Сестра не заводит машину, сидит тихо, откинувшись.
— А звать зачем, если машина не твоя?
— Деньгами-то ты, — и Рома почему-то чувствует, как неосознанно делает акцент на последних: — разрешила пользоваться.
— Это разные вещи.
А это неправда. Обе устареют, обе будут передаваться из рук в руки, обе могут потеряться. И этого более, чем достаточно.
— Ну, вообще, знаешь — Рома молчит, но потом, вдохнув, продолжает: — ты меня сама позвала хрен знает зачем. И предложила это не на своих условиях.
— Тебя это смущает?
— Как видишь, — и закусывает губу — до дискомфорта, понимая, что их беседа её бесит. — Устроилась на работу и решила говорить. А чё раньше?
Вопрос какой-то усталый. И не хочется ничего ей, просто бы поспать уже наконец-то, закрыть глаза и почувствовать под веками сладкую тяжесть, эти оковы, что наконец-то помогают ей, а не тащат на дно — так цинично. Пусть и с детскими мечтами, но так антиутопично, что хочется вешаться — от того, что это и есть желание человека: утопить ближнего своего.
— Повернись, и мы поговорим.
Роме не хочется. Она уже настроилась на другое, и ей бы получить желаемое наконец-то. Просто чуть-чуть смахнуть сон, чтобы потом вернуться к нему — один разок, и всё закончится.
И голова поворачивается — неудобно так, что перекрывает кислород.
— Ну, что?
А сестра всё ближе и ближе. Роме бы подставить ухо, но лень, да и тогда она вообще задохнётся.
Тёзка утыкается носом в щёку. Странное чувство, такое будто новое, неизведанное, но слишком скучное. Неинтересное. А потом сестра просто касается губами — сначала равнодушно, как и всегда, просто застывает в позе.
И только когда чувствуется нечто горячее, склизкое, Рома начинает осознавать себя. Осознавать, что не двигается, не сопротивляется, а ещё чувствует не по собственному желанию. И тратит энергию на концентрацию внимания, будто это она — сама сестра; будто это она сама сейчас наклонялась, трогала кожей — пусть и другой, пусть и более интимной — такой, что точно нужна не Роме.
Блять, да это всё равно против её воли — при каких бы чувствах оппонента не было. Первые слова она мычит в губы, отталкивать сестру трудно — будто у той не мягка плоть, а кости из железа:
— Да что ты творишь!
На что мягко отстраняется — совсем медленно, заставляя впитывать этот момент сквозь частое моргание. И плавно отворачивается, заводит машину, механически смотря на дорогу. Её движения — вот это действительно чёртов цинизм, что выворачивает все внутренности, всё сознание наизнанку.
— Отвези меня только домой.
— Отвезу.
И верится, не осознаётся, Рома сама теряет связь с собой. У неё снова пляшут огни, но она не пытается их прогнать — моргает, смотря куда-то. Она не видит ничего, исчезает из времени, пространства. И как-то слишком рано касаются рукой, в окне машины дом её — дряхлая светло-синяя многоэтажка. Хороший цвет, который темнота портит.
Она уже не чувствует себя. Лишь бы проспаться, но не думать. Забыть и сбежать. Вот и все отношения этого общества на примере сестры и неё.
***
Алина крутится на стуле, щёлкает пальцами и топает ногой — только что пришла вся взбудораженная. Она почти вскрикивает таким тоненьким голоском:
— А хочешь, кое-что расскажу?
У Ромы вообще канитель по чёртовой документации — с учётом вчерашней ночи, то голова совсем не варит. Не стоит, конечно, нагружать ещё одной бесполезной информацией, но разве Алина когда-нибудь учитывала её мнение?
— Короче, слушай всё равно, — она подъезжает близко, опирается локтём о край стола — сегодня в свободной тёплой кофте, странно, что ни один шеф не заметил. — Помнишь Риту?
— Она тебе сказала, что я лесбиянка.
— Ну да. Дело в том, что она всему персоналу с нашей логики вставляла палки в колёса. И я всё хотела выяснить, какого же чёрта.
А такого, что Марго сама по себе не могла понравиться персоналу. Она не была механической, как сестра — она живая, со своими слабостями и поломанными мечтами. И из-за этого с ней нельзя пустословить — она напомнит обо всём, скажет, заставит задуматься. Хоть и колючая, и молчаливая.
Теперь Рома это знает и понимает. У неё нет причин мстить Марго — раньше это было простым раздражением, просто с родственниками оно приелось, а к Марго, с которой они где-то два с половиной года — нет.
— В общем, как я выяснила, это происходило из-за тебя, — Алина замолкает кладёт руку, привлекая внимание, громко говорит: — потому что твои отчёты рушили ей всю работу.
— Как отчёты менеджера по логистике пересекаются с текстом отчётов экономиста?
Это было вслух, быстро, мысль сформировалась и навсегда осталась в памяти.
— Не знаю. Но я сказала новой генеральщине, и теперь тебя, вроде, должны вызвать. Но ты не волнуйся!
Не волноваться. Очень просто. Особенно касательно того, что сестра пиздец как странно себя ведёт. У неё есть какие-то цели, какие-то мотивы. Даже если это просто банальная скука — только у сестры эта скука выходит слишком оригинальной.
А относительно Марго, так у Ромы претензий нет. Ей не нужна Марго, не нужно её травить. Они бы могли сосуществовать мирно, никак не пересекаясь. К тому же, Рома тоже мутила воду — сначала с другими, а потом немного и с Алиной. С Алиной действительно мало.
Марго бы стоило сказать, Марго бы стоило попросить помощи — хотя бы в своей манере. Разве бы Рома лишила ту работы?
Не тратит же та только на наркотики — будь то алкоголь или какие-нибудь таблеточки. Марго нужны врачи, даже если сама не признаёт. А ещё Рома как-то упустила момент, когда с эгоизма перешла на заботу — пусть именовать так можно с натяжкой.
— Ты куда?
— Проветриться.
Сестре ничего не стоит послать Марго далеко и надолго. И с такими данными её мало кто примет — это ж не тёзка Ромы, у которой всё плавно, но жёстко. Сестра умеет брать своё, у неё есть ресурсы для использования в своих целях, что отсутствуют. А у Марго наверняка есть — у Роман это семейное, сестринское — ломаться от общества.
На дно они опустились раньше, чем Рита успела взять в рот сигарету.
Сестра расхаживает рядом с кабинетами призраком — так незаметно, пусть спина и прямая, гордая, Рома бы не назвала ту человеком с собственным сознанием — лишь нечто, у которого есть и мысли, и настоящая плоть, только пользоваться ими не умеет правильно — по-живому. И даже подходить к ней и разговаривать не хочется — омерзение вперемешку со странной вымученной болью, как в детстве. Ноги не контролируются всё равно — переставляются по направлению.
Может, Рома сама — механическая кукла.
— Сестра, — насколько же это слово равнодушно — раньше в нём были интонации, — что за дела с экономкой?
— Всего лишь несоответствия в бумагах, — и уже поворачивает голову, смотря — таким взглядом с ненавистью, почему-то они не кажутся ни влажными, ни хрупкими, ни мягкими: — Слишком хорошие для того, чтобы оставлять ту на месте.
— То, что она тратит деньги на наркоту, не имеет значения.
Плохая стратегия. Это ведь больная тема для сестры — она аж открывает рот, верхняя губа у неё дёргается, а брови чуть нахмурены. И нет слов сразу — это Рома рубила всегда с плеча у них. Сестра отмалчивалась — то ли так же, как Рома в обществе, то ли по другим причинам. У тёзки, в принципе, не было проблем с социумом — она могла вежливо отвечать, не заканчивая разговор. У Ромы диалог быстро сводился к концу — та не успевала осознать, что человек поздоровался, как он уже с ней прощается.
У неё не хватало терпения для пустословия, чтобы найти себе прекрасные связи. Их находили только родственники.
— Как раз имеет. А ещё пристаёт к девушкам.
— Я закостенелая лесбиянка, — Рома чувствует, как язык становится жёстким — практически несгибаемым, с помощью него можно чеканить: — Но это не мешает мне испытывать отвращение к твоему поцелую.
И сестра не отвечает — она смотрит по сторонам и из хмурой превращается в будто сожалеющую. Будто ей жаль что-то — их отношения.
Роме дурно думать, представлять себя в постели с ней. Скорее, она вспоминает — снова и снова вспоминает отрешённость, отказы, аргументы на её детский лепет — такие жёсткие и слишком взрослые, безвыходные. Это и была сестра — настоящая, что и расхаживает теперь на её работе, но не та, что целуется с ней, сожалеет, хотя тут — общественное место.
Рома может сказать себе, что сестра сексуальна, но ничего в той не найдёт. Эта грудь кажется такой пресной, скучной, как и любой обнажённый мужчина. У неё перед глазами лица — их, только тела не видно. А если они голые, то и лиц нет — размыты слишком. Они другие.
Она не может. А ещё ей хочется скинуть этот слишком тяжкий груз.
— Хочешь узнать, — сестра сглатывает, и слова её впервые нечёткие: — так приезжай ко мне.
— Зачем?
Только не сказать следующие слова, только бы не вспомнить, только бы не бередить, только бы промолчать, только бы не закричать — просто уйти наконец-то отсюда. Просто испариться, потому что скандалы матери с тёткой она не любила — относилась максимально равнодушно, потому что с кем не бывает.
Но это происходило с Ромой, и она чувствовала их крики всей своей кожей — по ней ползали мурашки, заставляя часто моргать из-за мокроты.
Со стороны лестницы слышится стук каблуков — очень низких, Рома оборачивается, смотря на бежевую блузочку, светло-серые брюки и чёрную кофточку.
Марго всегда не доставало мягкости, поэтому она носила туфли с мехом от начала осени вплоть до конца весны, одевалась слишком тепло, потому что мёрзла, а ещё ненавидела резинки для волос и всегда снимала их, когда дресс-контроль прекращался — занавешивала лицо своими волосами. И Рома один раз заметила, как та нюхала их — такие потрескавшиеся, пусть и на смольных не так заметно. Радужка у той всегда съедалась, становясь чёрной — есть ли что-то темнее, чем ночь и зрачки?
И Рома чувствует, как ей слишком тяжело дышать — выдохи резкие, ей хочется открыть рот, но лишь для того, чтобы произнести, вскрикнуть, рассказать про свою жизнь, расспросить про её, послушать музыку Марго. И чувствуется, как брови морщат лоб — как лицо становится жалостливым, а веки не закрывают окоём, давая запомнит всё, что она захочет — сама. Марго слишком быстро отворачивается. Слишком быстро исчезает. Ей не хватает нескольких секунд, чтобы высказаться, чтобы сделать шаг, что будет не механическим, а мотивированным, что будет её, а не обязанностью. Роме бы подышать просто одним воздухом с Марго, понимая, что та ещё глубоко вдыхает — вбирает в себя жизнь. И всего лишь бы рассказать, что им обоим хочется жить, так пусть это желание будет слишком сильным для них двоих — для того, чтобы не умирать с сожалением.
— Ты узнаешь, — и голос сестры где-то сбоку, она уходит, не притрагиваясь, не пытаясь переубедить. — Завтра суббота, так что можешь приходить.
Ей бы пойти на кладбище. Рома никогда не была на кладбище. Ей не показывали могилы умерших родственников, но они и не нужны. Посмотреть бы лучше просто на чужих людей.
Есть ли дом для Марго, кроме баров, где расплёсканы отходы, а в руках у людей — всякая дрянь, что стоит очень дёшево?
***
На улице холодно, район незнакомый. Рома боится вступать по асфальту, думая, что забредёт не туда. Она смотрит на таблички, обходит для этого дома и бесится, одновременно испытывая боль со страхом.
Болевой страх или больной страх? Что из этого больше подходит для названия ситуации с сестрой? Она ведь действительно будто сходит с ума, сомневаясь в реальности происходящего — теперь ей знакомо это чувство, про которое так много слышала в сухих текстах, представляя как предобморочное состояние.
Это действительно отчасти похоже на обморок — только словно в самой голове. Такой, будто земля под ногами исчезает, уползает, оставляя в темноте, но всё одновременно на месте. И приходится ходить, боясь потерять рассудок — тревожась от ожидания, тревожась, что не заметит даже. Потому что у неё есть на это все шансы.
Подъезд хороший — явно дорогой, с хорошей краской и домофоном, у них тут есть перила, места для коляски, когда у Ромы только лесенка. Высокая лесенка.
Кнопки нажимаются легко, будто мягкие, они податливые. Цифры пищат, и это только прибавляет волнения. А гудки быстро прерываются голосом сестры — Рома не слышит, что та говорит, она просто отвечает дежурной фразой. И дверь открывается легче, чем её — тяжеленная и скрипящая.
Подняться по лестнице, что рано заканчивается — всего лишь третий этаж, так низко. У сестры явно не было мыслей по поводу того, что дом может рухнуть. А судя по тому, как она открывает — без улыбки, бросая громко что-то, у неё точно нет мыслей. Это ли конец эмоционального развития? Личностного?
— Романа, — её жених усмехается, хотя глаза так и не научился контролировать — его опущенные веки и медленная реакция на действия показывают всё отношение к этому, — мы тебя здесь, по-моему, вообще не видели.
Рому мало где видели. Она даже не помнит баров и лиц, где себя ломала ради секса и надежды на что-то. И сбегала быстро, даже если после сна — на первые разы адреналина хватало вдоволь.
— Мне надо с ней поговорить.
— Конечно.
А ведь мать всегда твердила, что называть человека в третьем лице, когда он присутствует, нельзя. И Роме приходилось это выполнять.
Диван не особо радует. У Ромы тяжёлые ноги, они трясутся, а кости тотчас сломаются, когда она в очередной раз вступит. И руки неровные, они холодные, а иголки передаются по всему телу — тыкают в неё, вызывая мокроту в глазах, желание что-то сказать.
Или закричать.
— Садись.
Роме не хочется, Роме бы сбежать, она сейчас грохнется в обморок, ей плохо, ужасно плохо, усталость съедает все её силы, нет уже быстро бьющегося сердца — есть только лихорадка, липкая и горячая, что заставляет её делать шаги, что вызывает в ней страх, а ещё оставляет наедине с собой — говорит о том, что Рома брошена одна, одинока, нет помощи, отклика, есть только собственное бессилие, вымучивание работы, которая не её, и эта работа остаётся с ней навсегда, ведь является лихорадкой, которая ведёт неизвестно к чему, а ещё заглушает вскрики, стоны, шёпот, сковывает и сковывает, убеждая в том, что неизвестные имена правильные, что это те, которые нужны именно Роме. Но это неправда, её чувства не находят в словах, в этих именах чего-то своего, и теряется вся реальность — теряется вся жизнь, становясь изломанной, плохо вылепленной игрушкой, которая не может даже радовать глаз.
Но эта игрушка ведь слишком хрупка. А диван жёсткий, и чай горячий. Вызывает тошноту, а вместе с ней — дезориентацию в пространстве.
— Так что узнать-то?
Сестра всего лишь на секунду сжимает губы, но во время слов те изогнуты слишком зло — не просто ворчливо:
— Я просто беременна.
И почему же это должно волновать Рому, а не сестру?
Хотя у той всегда всё просто — легко до циничного «ты делай или нет». У неё нет вариантов про обстоятельства, про время, про ограничение психических или физических сил. Она утрирует это до двух вариантов — другими словами, деградурия.
А посмела ли та достаточно, чтобы добиться большего? Чтобы вести за собой компанию, играя на чувствах, мотивируя, а не окуная лицом в грязь и таща вниз? Помогла ли её связь — эта родственная, самой Роме? Потому что очевидно, у кого высасывали силы.
— Ты объясняешь беременностью свой порыв?
Вообще, это Рома обвиняет других. Потому что так до трусливого легче. И надо бы быть объективнее.
Но сестра пожимает плечами, и её лицо, с уставшей злостью, становится нормальным — даже грустным, если позволить себе такую вольность. Такую слабость перед ней.
— Когда я забеременела, то начала странно себя чувствовать, — и слова тихие-тихие, хриплые, с новыми нотками. — Считай это порывом.
Роме не нравится «это». «То» звучало бы логичнее, уместнее, но сестра смотрит в одну точку, и ей вспоминаются года конца школы.
Тогда было плохо, её работы часто не принимали, потому что те чему-то не соответствовали. У Ромы могло бы быть меньше четвёрок в аттестате, но сестра тоже находилась в апатическом состоянии — отрешённая и чужая. И угнетённость, построенная семьёй, слишком сильно влияло на саму Рому, заставляя чувствовать и бьющееся сердце, и как из глаз вытекает мокрота — будто сами они. И ожидалось что-то — только не назвать это надвигающееся.
Только обстоятельство. Иначе никак.
— А что касается Марго? Неужели с ней нельзя было сначала поговорить?
— Считаешь, что лучше предупредить?
Да. Действительно лучше быть искренним, чем закрытым и непонятным — за оболочку и будут цепляться. Где страх сестры перед одиночеством? Под чем тот погребён?
— Считаю, что так поступать нечестно.
Сколько раз она говорила эту фразу вслух? Конечно, нисколько. Сестра пресекала любые продолжения диалога. А сейчас они обсуждают практически инцест — с беременной и помолвленной женщиной, которая сама же и лезет.
Именно что женщиной. Не человеком, как Марго, а продуктом общества — с ранним браком, который неизвестно откуда взялся, детьми и работой — на экономической основе. Сестра ведь умеет стимулировать.
Чисто теоретически, сложись их отношения по-другому, Рома бы металась. У Ромы не было бы этого отчаяния, а только-только надвигающееся. И, честно, если всё произошло по-другому, то и отчаяния можно было б избежать.
— Нужны нормальные сотрудники, — и уже со всей присущей ненавистью: — Всё равно она скоро умрёт.
И эта ненависть наверняка уже давно преследовала её. Ходила, выстраивая под себя, поедая саму личность, и, что самое главное, пыталась съесть других людей. Как только Рома раньше всей дряни не заметила?
— Ну, ясно, — и сказано так легко, равнодушно, не механически, а по-человеческому устало, что Рома начинает чувствовать в себе собственную кровь — прислушивается к собственной жизни. — Я могу идти?
— Есть ещё кое-что.
И сестра поворачивается — смотрит своими синими глазами, и ни пустоты, ни ненависти в них не разглядеть, лишь сплошные поломанные чувства, переработанные в слабости, в унижения, во взрослость — вымученную, с болью, с грузом в виде ребёнка — себя.
Откуда в ней это всё? Что сама Рома упустила из виду? Не помнит ли? Не помнит то, что мешает ей спокойно жить, даже будучи сплошным туманом?
И рука сестры на затылке — так жёстко, проходит с чем-то ассоциация — смутно, невидно, неслышно шорохи, и губы не чувствуются, чувствуется лишь потом язык вперемешку с вырыванием волос, будто железное — лава, сплошная лава, что выжигает, затекает в лёгкие, не давая кислорода, а вместе с тем — осознания, и застывшая она такая колючая — не плавная и не мягкая, как обычная плоть. Сестра прижимается, но чувствуются кости, чувствуется тяжесть тела — не баюкающая, не тёплая, не та, что защитит, а та, что порежет всё. И дыхание родственницы — такое спокойное, но горячее, заразит лихорадкой, заставив мучаться, заставив умереть.
Роме до сих пор хочется жить.
Она вырывается — цепляется пальцами за одежду, а ещё ощущает скованность, сделанную чужими руками, телом, против её воли, желаний. И ей не хочется верить, что ничего не поделать, что у сестры не течёт кровь тоже, что это произойдёт.
Рома никогда не будет призраком сестры. Это ли она забыла? Через это ли её саму заставляют пройти?
— Да какого хрена! — Рома отплёвывается, у неё по телу какая-то струна тянется — она ломает под себя, заставляя изгибаться так, как удобно инородному предмету — чужому. И от этого хочется зареветь.
Но ведь тело принадлежит только Роме. Так почему? Почему?
— Пошли.
Снова жёстко, ничего не гнётся, всё слишком сильное, оно не хочет быть на равных, оставляя Рому позади. И тащат за волосы, впиваются ногтями чрез футболку в плечо, прямо в её же тело, сквозь кожу — к мясу, к плоти.
— Романа, — этот странный, отвратительный голос, он искусственно жалостливый, наигранный, будто лепить из её собственной жизни театр — увлекательно. — Романа, но ты же хочешь помочь сестре?
Хочет. Но не так, не с ним — с совершенно посторонним человеком, таким же механическим, не чтобы именно та руководил этим всем, решала, показывала, заставляла, лишала, пресекала, смела, делала без чужого мнения. Где тут помощь? Почему она хочет лишь падать дальше в этом омуте, тянет за собой других людей? Почему та не пытается чувствовать? Почему не понимает, не хочет? Что не так с той любовью, которую ей дают?
— Это не помощь, — И Рому дёргают за волосы, пытаясь нагнуть к полу — прямо самим носом. — Блять! Да что за пиздец вы собираетесь сделать?!
Где-то она это слышала. Кто-то произносил голосом, отдалённо похожим на её. Стоит ли больше сомневаться?
И эти обломки воспоминаний, ассоциаций, у неё в больной голове, такие же мутные, как и из детства. Те, что сохранились ближе к десяти.
Как же ей плохо. Не надо дёргать, не надо сковывать, вырваться бы, забыться снова в этой рутине и не помнить о прошлых целях, о сближении с сестрой. Не ездить больше к тётке и матери — просто отдалённо посылать деньги, терпя крики, убеждаясь, что никто никогда и не любил. И не полюбит. Не знать такую сестру, просто сохранить в памяти ту механической куклой.
Поломанной. Ей не нужно знать это, не нужно убеждаться в том, что они обе особенные, что они мучаются от общества, что их не понимают, что они последуют за своими детскими мечтами по Млечному пути с разбитым стеклом, босые, обнажённые, с оголёнными внутренностями и холодом, который в любой момент может остановить сердце.
Рома готова помереть от этого, а не жить призраком сестры. Тенью её. Надеясь, что обе станут святыми, станут примерами для других, станут великомученицами ради других и себя.
Не будет этого, потому что ей могут свернуть шею.
— Да мне плевать, — хрипло, едва слышно, как мольба, таким не пронять, но ведь это в духе Ромы — пытаться найти любовь и нежность. — Плевать! Да всех насилуют, у всех семьи неполноценные! Или большинство. Но всем хреново. И мне, блять, тоже! Но плевать!
Плевать на других, на силы, на деньги, на потраченные два с половиной десятка. Ей бы вернуться в квартиру, в свою квартиру, к которой она привыкла, и слушать, слушать, пытаясь уловить какую-то важную лишь для неё мысль и понять, что да. Что может.
А сестра убирает руки — медленно, жёстко, и ничего не сковывает, их лиц невидно, но они где-то тут, рядом, с ней всё ещё вдыхают кислород — нехотя, потому что их тоже что-то заставляет, они работают, через силу живут. И их лёгкие меньше её, у них не найдётся помощи, любви. Их любовь — вымученная месть друг для друга за собственную жизнь.
За потраченную собственную жизнь.
— Да пусть, — у сестры столько энергии, но лишь одна эмоция — такая простая, даже нет подтекста, её легко распознать, — да пусть бы они выебали тебя. Ты должна была платить за счета своей матери!
Рома разгибается. Спина болит, тянется, но слушается её, только её, в ней нет струны, и кости, и мышцы, и кожа, и суставы — это всё принадлежит ей. Только она имеет право делать с этим что захочет.
И ноги переставляются по паркету — быстро, с большим расстоянием, ей не хочется обернуться, ей не хочется ещё шанса, и руки не трясутся — они открывают замок легко, без скрипа, лестница мелькает, а в голове нежная лёгкость — она окутывает, даруя ей свободу. И бежать дальше по асфальту, проваливаться, спотыкаться, не обращать на это внимание, погрузившись в себя, мимо всех, одной, как и всегда, лишь для того, чтобы вернуться к самой себе, чтобы отыскать других, чтобы понять любовь — настоящую, оголённую до красна, ту, что будет следовать за ней по пятам, ту, что будет дарить и принимать, ту, что вновь и вновь будет сохранять её в своей голове — одну или с ней, но помнить, осознавать их жизнь в друг друге и то, насколько же они люди.
Чувствовать их совместный воздух, что каждый день будет говорить о продолжении — и как жизнь будет течь, формируясь во что-то, личное. Во что-то только их, без вымученных людей.
***
Дома душно, дом не спасает от мыслей, от вины, от вырвавшихся чувств. У Ромы любовь к сестре сильнее, чем ожидалось. Она поломанная, всё ещё живёт в голове, неизменно напоминая о чём-то.
Подбрасывая обрывки о разном: о том, как они вместе делали работу по дому — иногда Рома сама увлекалась и делала за двоих, иногда её брала апатия; о том, как они вдвоём выходили на улицу, когда тётка с матерью посылали — сестра надевала куртку, такую чёрную, поверх той голубой кофты, в джинсах, с растрёпанными своими коричневыми волосами, с рыжим оттенком которые, она говорила, и Рома помнила, с каким лицом та задавали вопросы — надменным, бровь одна приподнята, но не морщит кожу, глаза почти прикрыты, они чёрные, нос вздёрнут, а губы не соединены — Рома смотрела тогда, как та слушала её ответы, и казалось, что губы однажды дрогнут, скривятся — на самом же деле той было попросту плевать; о том, как приходилось делить комнату на двоих — Рома особенно помнит те вечера под маленькой лампой, когда сестру раздражал свет, и она просто лежала на диване, смотря в себя, и глаза то закрывались, то открывались, пока Рома писала — видятся листы из тетради по русскому; о том, как они встречали стольких людей, но всегда оставались вместе, и Рома представляла, будто общество их гонит, ненавидит, травит, но они идут к своей цели, как настоящие святые, как великомученицы во имя человечества, как их глаза горят чёрным огнём, а сестра по вечерам испытывает эмоции, дорожит всем, беря в руки предметы Ромы, хоть и не показывает — детско-подростковые фантазии, даже без налёта цинизма.
А ещё о том, как к ним пришли — всего один, никого не было, даже не помнит, как дверь открылась. И сестра хамила, выгоняла, но весомых не было действий. Тот мужчина ударил её, подошёл к Роме и взял за руку — прямо там, где сгиб локтя, где кровоток и вена, из которой не раз брали анализы, и она знает, что он хотел чувствовать именно это. Говорил мерзкое, тянул и пытался дотронуться до других мест — отбиваясь, тогда она ещё не понимала, каких.
Сестра пригрозила. Она что-то сказала, кричала, а потом побежала к балкону — Рома видела, чувствовала, как тот хватает её за чёрную, тёплую кофту, которую недавно накинула. И отпустил наконец-то — так неаккуратно, что ударилась об пол, чувствовала своё дыхание, грудной клеткой ощущала органы — этой внутренней кожей, а ещё бессилие — чёртово отчаяние. Мужчина завёл сестру в их комнату, закрылся, а Рома сидела под дверью, боясь прикоснуться ухом, а желудок выворачивался — эта тревога его выворачивала, и хотелось плакать, сбежать из дома и позвать кого-нибудь. Ей хотелось позвать сестру, которая находилась за дверью, в их общей обители, где они могли скрыться от людей.
Их крики, непонятные, но мерзкие звуки, а потом удар о саму дверь — наверное, сестрой, заставили Рому действовать без осознания — выбежать из квартиры, перебежать на лестницу, на которую можно было через балкон, соединяющий с лифтами, она добралась до первого этажа и сидела там, вдыхая запах мочи, алкоголя и смотря на размазанную кое-где кровь. Давно засохла, но оттирали ту только если была рядом с дверью, ведущей к остальным квартирам на этаже — к ним поздно стучали ночью в дверь, а наутро снаружи кровь осталась везде. Позже, когда Рома пришла со школы, пахло хлоркой.
Она не смогла долго давить всхлипы, чувствуя, как горло может в следующий раз порваться, не выдержала, когда двое гопников крутилось около входной двери и могли её запросто заметить под лестницей. И выбежала — по лестнице, не слушая их слов, квартира была открыта, дверь закрывалась слишком легко, руки действовали по памяти. И после того, как обернулась, испугалась. Она шла тихонько, видела белую ручку издалека, а там не было слышно звуков.
Рома теперь прекрасно помнит сестру. Та лежала, её кофта задрана, кожа исцарапана — вся красная, на лице можно разглядеть кровеносную систему. Она сопела, закрыв глаза, волосы прилипли к щеке, а рядом с её ртом засыхала какая-то непонятная на тот момент субстанция. Слёзы иногда протекали сквозь ту, но не могли смыть. Не помогли смыть.
Рома ничего не сделала. Она сидела, пока не пришли взрослые. Начала рассказывать, но крик матери заткнул. И до одного момента Рома действительно не поднимала эту тему, находясь в этом же апатичном состоянии.
До того, как сестра не встретила мальчика. Рома боялась его — он был весь в синяках, шрамах, поношенной одежде, на голове серая от грязи шапка, а волосы свисали как сосульки — долго не мылся. И носил перчатки без пальцев, улыбался как-то слишком цепко, отпускал мерзкие шуточки, которые Рому вечно бесили, а ещё водил мотоцикл друга.
Она говорила сестре о том, как тот чем-то напоминает мужика, на протяжении всего дня. Пока та не приложила головой о шкаф и не сказала заткнуться. И Рома молчала, только у сестры случались истерики, тёзка говорила ей о вине, о том, что амнезия намного лучше. Что жизнь вообще вряд ли нужна.
Рома верила ей, сломанной кукле, которая и не пыталась ничего сделать. Доверилась тому, что всё, которое придумал совершенно чужой человек — правда.
Как и то, что ничего не спасёт. Даже музыка, в которой она вечно улавливала кое-что очень прекрасное — скрипку.
На улице снова начинается дождь, здесь темно, фонари не помогают, повсюду машины, дома и темнота. Рома замечает светящуюся вывеску сквозь капли и головную боль — бар, в который иногда она раньше заходила.
От любви бы не отказалась. Только не жалости.
Её впускают так легко несмотря на промокшую куртку и порванные колготки. Волосы липнут, пусть и короткие. В кармане деньги — всего-то пара тысяч, тайник, что разложен по всем вещам — на такие удивительные случаи. На столько особо не напьёшься, но набраться смелости для «последнего раза» в виде жизни — с лихвой.
Трёх рюмок ей достаточно для того, чтобы не потерять сознание и начать интересоваться другими людьми, не думая ни об их, ни о своей жизни. Просто приглядеться и увидеть хоть что-нибудь.
Она не сразу понимает, почему её прошибает током, тело дёргается, возникает дежавю и сердце бьётся — ударяется о грудь, разгоняя кровь, заставляя руки двигаться от напряжения. И смольные волосы, и одинокий силуэт, и то, что одёжку такую называют в офисе для шлюх — чёрный топик под большой кофтой, такие же шорты, чокер, кроссовки и серьги — сверкают, большие обручи.
Шеф бы за такое сразу выгнал Марго. Но, в принципе, Роме там тоже больше нечего делать.
У неё слишком худое тело, но оно кажется живым — не застывшим. У Марго ведь тоже бьётся сердце — с болями, с тревогой, ниточки наверняка болезненные, но всё ещё бьётся, перерабатывая окружающий воздух — зависит от него. И она наверняка каждый вечер ускоряет ритм, чтобы прочувствовать мнимую любовь — от себя к себе, такую крохотную и совершенно беспомощную. Куда все ушли от Марго?
Рома знает, что она может подойти. И неуклюже переставляет ноги, не ощущая резко запахи, она концентрируется, она ловит взгляд Марго, который сверкает, и ей безумно хочется улыбнуться, сказать что-нибудь, узнать. Даже если в последний раз.
Она вправе поцеловать Марго, подарив как замену тому вечеру в машине сестры. Может дать замену за то, что теперь снова находится где-то внизу, слишком далеко, чтобы дотянуться — слишком далеко, чтобы услышать.
— Привет.
Марго не отвечает, она мешает трубочкой коктейль, губы её чуть надуты, а глаза обычные — просто ничего не выражают. Но Роме бы хотелось подержать пальцы — хотя бы просто так, для эксперимента. До того момента, как Марго сама не уберёт — или же сделает что-нибудь другое.
— На работу не вернусь.
— Я сама с неё уйду.
И та усмехается, возвращая себе самообладание. Она сгибает руку в запястье, неслышно хлопая по столу — ногтей только нормальных нет, все перекусаны.
— Хочешь заплатить за меня? — Марго всё ещё улыбается, говоря: — Как за шлюху?
Но глаза её моргают по-другому, не автоматически — слишком долго закрыты, и Рома замечает эту слабость.
— Могу предложить без оплаты. Могу дать в долг, — и наклоняется, прищуриваясь и смотря на топ — еле-еле губы отрывает друг от друга, хрипло и будто шёпотом произнося: — Могу просто предложить секс для этой ночи.
И Марго теряется — она наконец-то краснеет, вспыхивает буквально, удивляется, не зная что сказать сказать. И явно возмущается, но больше — сомневается, идти ли на такой поступок. Она откидывается, съезжая вниз по дивану, её кеды достают до другой половины стола Ромы. И хочется пнуть, поиграть с ней, подурачиться и не думать, а просто жить в тот момент, не существовать в фантазии, не ориентироваться на других людей, сбросить с себя моральные оковы кого-то, кого она уже забыла, а ещё говорить и обязательно что-нибудь делать — только для того, чтоб кровь рядом с ней текла и чувствовала другую — с другим составом, но в разы роднее, чем кто-либо.
Пусть её кровь будет убыстряться вместе с кровью Марго. Они будут вдвоём жить, ожидая смерть — не представлять, как можно перестать дышать, двигаться, говорить, а просто отключить мозг и упасть, уйдя в землю — они забудут про это.
— Предлагаешь попробовать?
Рома красноречиво изгибает бровь, у неё вырывается смешок.
Они тянут, потому что дальше будет всё слишком быстро — всё закрутится в водовороте. Они будут перескакивать, менять, но обращать внимание и помнить, что можно. Что они могут.
— Ну, давай.
И выходят без рук — Рома подходит к ней, равняется, не решаясь как-то подойти ближе. Но Марго тут же хватается за её кофту, улыбается:
— Пойдём за мной.
И не отпускает, стискивая своими костяшками. И ощущения не как от вещи, а как от живого человека.
— Твой дом пуст уже?
— Я просто от них устала, — она притягивает ближе, заставляя идти рядом. — Хотя в некоторой степени мне стоило сделать это намного раньше, а не тратить время.
Плутают по дворами — мимо площадок, на которых Рома всегда была одна, качалась, ожидая кого-то, мимо незнакомых домов, что ненавистны, и Марго молчит, но можно уловить её эмоции — такие разные, такие живые, такие новые для самой Ромы, что влияют на них обоих — создают общие. Она чувствует некоторую зависимость от этого маршрута в темноте — длинный, он забирает будто её в себя, очищает, даёт новое и уверяет, что всё правильно, что получится, что это далеко не конец, что у обоих есть силы.
Марго приводит к мокрой скамейке, усаживается на неё, приглашая. И Рома чуть в замешательстве — чувства слишком обостряются по отношению к другим, она наконец-то теряется во времени и пространстве без обмороков, а просто утопая в чём-то слишком глубоком, пробуя странные для ощущения.
И поцелуй выходит обоюдным — Рома, не теряя мыслей, просто склоняется синхронно с ней, сразу же запоминая уже его, чувствует в волосах тонкие пальцы, что пропускают сквозь её волосы, во рту — странный привкус, но языки скользят быстро, соединяются и разъединяются, на слюну нет никакого желания обращать, а губами можно прочувствовать холодную кожу — такой контраст.
— Тебе, — Марго отстраняется, вдыхая глубоко-глубоко — у неё маленькая грудь, но всё равно наверняка мягкая, — тебе бы отрастить волосы. У меня к ним есть странный фетиш.
Рома так и не изучала свою сексуальность. Что-то мешало. А теперь не мешало бы ей попробовать.
Марго залезает на колени к ней, дотягивается до шеи, и хочется, чтобы она уже её раздела, добралась бы до груди — без прелюдий, просто наконец-то почувствовать в сосках боль, но та кусает шею, к которой Рома всегда равнодушно относилась. Она послушно ложится на скамейку, понимая:
— Ты что, — трогает Марго, но она не прекращает, — хочешь прямо тут, в общественном месте?
— Правые потерпят, — и всё-таки отрывается, чтобы заставить запомнить её взгляд — слишком яркий, — я их с рождения терплю.
Роме хочется сказать, что дело не только в людях, что их могут заснять, запомнить, начать травить, лишить прав на что-либо, начать преследовать. Марго кусает за ухо, и это приятнее, чем мысли, от которых хочется плакать — от слишком взрослых фантазий. Роме бы почувствовать больше Марго, но руки путаются, куда-то не туда лезут, она не понимает, не может определить часть тела, ей не хватает дыхания, чтоб начать действовать нормально, сосредоточиться, хочется больше всего вскрикнуть — застонать, как её это возбуждает, что свои, что чужие.
Она поворачивает голову от спинки скамейки в противоположную сторону, всё размывается, превращается в огоньки, не разглядеть, не понять смысла. И лишь только одно движение заставляет сосредоточиться — сосредоточиться на том, кто наконец испытывает непонимание, не обыкновенный цинизм — не поломана.
— Блять, — Рома смотрит на чёрное здание, что всегда было рядом с офисом. — Блять, да ты специально!
— Зато заявление нести не надо.
Ей уже от прошлой жизни ничего не надо.
Роме удаётся оттянуть топик, и грудь Марго действительно мягкая, а ещё нежная, она податливо мнётся. И та стонет хрипло, не так уж и громко, но это настолько интимно и лично, что Роме хочется кончить именно под этот голос.
***
Торговые центры примечательны тем, что в маленьких в них магазинчиках мало народу. Особенно в тех, где продаются диски — пиратство или же банальная жадность. Марго рыщет на полках, морщит нос, говоря:
— Я тебя не за этим привела.
— Да тут всё равно ничего нет практически.
Рома просто понадеялась, что здесь будет по карману ей. Но ничего нет — сюда такое не завозят.
Марго поправляет куртку, кутаясь в неё, кашляет и идёт — знает, что не оставят одну. У Марго вообще привычка либо слушаться её, либо действовать самому. Рома иногда понимает, что будет испытывать с этим трудности, но терять не собирается.
Хотя бы не сейчас — ещё не вся память заполнена. На обломках она хотя бы проживёт.
Рома не смотрит на витрину. В этой части, у данного магазинчика, всё слишком тусклое, и она не сразу разглядывает напротив себя гитару.
— Ты серьёзно?
— Пошли, — Марго бросает не раздражённо, а даже с каким-то ожиданием, — нам дальше.
Где-то тут есть скрипки, за которые цепляется взгляд. Полки и стены белые, словно в психушке. Но электронные раскрашены в броские цвета. И эта электроскрипка, что в конце, покрашена в тёмно-синий с белым — такие мягкие. Как и она сама, наверное.
— Я придержал для тебя, как и просила, Рит.
Новенький продавец улыбается, щёлкает пальцами, но та отсылает его подальше. Она подходит ближе к Роме, берёт за плечо, и чувствуется, как всматривается в лицо. Но у Ромы расползается дурацкая улыбка, и благо, что видит её только один человек, которому можно. И хлопает по плечу, подгоняя к кассе — знает же, что не терпится потрогать.
— А как же ты будешь спать, Марго?
— Без твоих речей про самостоятельность, потому что платишь ты, — тараторит беззлобно и не растягивая, не пытается унизить.
Но Рома понимает, что та специально занизила — заплатила раньше. Ей упаковывают вещицу, а берёт так бережно, аккуратно, руки напряжены, хотя груз лёгкий. И вдыхает новый, неизведанный доселе аромат, который всегда будет напоминать зиму, позволяет Марго держать себя и понимает, что бросить её не сможет.
Этот аромат, что теперь будет преследовать по утрам в квартире, в барах, куда она обязательно пойдёт играть, станет слишком терпким ещё, слишком родным — с кислородом, что подарит не раз жизнь им обоим. И тем, как у неё в голове будут звякать струны вместе с прокуренным голосом, который никогда не скрывает от неё чувства — только слова, полные лжи. Но они-то и не нужны.