За бело-коричневыми берегами плескается вода, отражающая небо со звёздами, маяк отсвечивает в стёкла переносного бинокля, но Клейн в любом случае может различить окраску кораблей. Совершенно ничего не дающую, как и представший перед ним пейзаж, но так жена в нём видит загадочного мечтателя, умудрённого солдата, но никак не опостылевшего человека. Жена часто воображает ему невесть что для более высокой репутации, а Клейн попросту скидывает на натуры ангелиц — не так уж всем и важен. Хотя, по словам их персонального мудреца, в Дарине не столь мечтаний, сколь нежелания заниматься делами семьи. Потому-то и вышла за нефилима — очень почтенного, к слову, имя которого красуется в героях той международной войны. Но Клейн всегда был по дипломатической части, и в некоторой степени понимает уловки мудреца.
Дарина, конечно, пряталась и в светской жизни. С мужем или без — Клейн всегда служил неплохой приманкой для мелкого злорадства над завистью ли обидой. Однако же за каким бесом ей необходимо торчать всё представление, а не уходить, просто отметившись — неясно. Соблазнять никого не планирует, а свой смех громче делает только для Клейна. И тот хуже их детей, которые каждый раз сбегали от сиделки и забирались в здание с его работой. Писклявые возгласы сейчас по поводу и без уже не выдержал.
Хотя все представление здесь абсолютно пошлейшие, отвергающие всякую мудрость. Их цель — не контроль собственных сущностей, а показ без боязни быть обсмеянным. Но какая уверенность, если и пользоваться не умеют собственным даром?
А существа всё равно выживают в собственном безумии после войны. Так слабы, никто из его коллег или косвенно связанных не продолжил карьеру, послав к чёрту. Да и те три от силы перебивались подальше от прошлой по их же словам, участи. Клейн не брал повышение, ибо зачем, если деньги у семьи всегда найдутся, как и защита, но бездушное разглагольствование об условиях и прочем больше нравились, чем что-либо. Применять свою нефилимсую силу не имело смысла хотя бы потому, что в их же роду сильнейших не появлялись — это, скорее, принадлежало супругам. Зато они всегда были приближены к таким человеческим штучкам, которые, вообще-то, очень недурно действовали. Клейн не так часто брал в руки ружьё, нежели те мамочки или детишки. Размеренная жизнь, где пуля — результат собственных слов. Ему проще всего это контролировать.
Дарина пытается отнять бинокль, рука соскальзывает, а тот ударяет по носу. Хорошо, что эти новые не нужно слишком близко к глазам подносить — как очки, похожие на лорнет, только больше и чуть вытянуты. Военная разработка — лучшее качество, но материал тяжкий, как и при готовке, так и при использовании. Розовая полоса горит скорее, чем болит, его не раз уже поджигали.
Особенность расы ли менталитет — выработанные обычаи имеют неплохое влияние на него с детства. Не о том он вспоминает.
Но и на сцене взглядом особо не разгуляешься. Красная, отовсюду свет, яркий, но не слепящий глаза. Видимо, эти кочевники хорошо известны, раз Дарина затащила сюда. Но смысл смотреть на всяких оборотней — от банальных хамелеонов до нагов, раньше эти создания изображали более захватывающее зрелище — Клейн чувствовал и трепет тоже. А сейчас всё делается ради денег и продолжения рода — женитесь на богатых демонах, бедные ангелицы, как и наоборот, родите смешанных детишек — и заживётся. Только Йерич и Илона, пусть молоды и свободны, но пускают к себе в постель не друг друга. Убегают, а всё равно пересекаются.
Глупцы. Какие у них теперь глупые правители, что не могут доказать себя. Стыдно было бы, если бы не плевать — это больше обсуждается прожившими дольше, а Клейну ещё не один век читать про свою бездушность и в то же время лаконичные рассуждения.
Уже скоро конец всего неумелого цирка. Эти существа, которые именуют свою работу выступлением, не могут преподнести перфомансы хотя бы стихий правильно, а ведь данные приёмы проходятся с самого начала обучения и неоднократно повторяются. Разве что можно было скинуть на банальность, всё уже перепробовано, но так убого исполнять, не пытаясь оригинально — и чего Дарина только хлопает?
Малышка, отсюда кажущаяся средней статуэткой, ходит своими почти голыми ногами по красному краю сцены, так и так изгибая, в особенности ступню и спину, и переворачиваясь. Может быть, человек — видимо, есть за что отдавать деньги. К людям испытываешь такое же чувство, как к животным или младенцам. Разнятся, конечно, их к скоту или новорождённым не приравняешь, к тому же с таким количеством рас, но схоже. Клейну изучать тех не очень нравится, но нет-нет, а эмпатия с людьми сильнее всего — особенно в военные годы, их словами не подкупишь.
Люди вообще много чего в себе мешали из мудрого — для них никогда не существовало такой сильной грани добра и зла, тёмного и светлого. Только голые факты, чувства, и за первое ему стоит уважать.
Хотя если говорить о правильном росте этой девушки, то она не так уж далека будет и от самого Клейна. Практически глаза в глаза. Мужчины такие ему не особо нравились, там перевешивать некуда, а вот равная тебе женщина — не самоуверенный сноб, у них есть особые чувства, которые нельзя никак охарактеризовать. Разве что молчанием — вместо крыльев им с рождения отрезают язык, вырывают из глотки слова, валяя в невесть какой грязи. Испытывать с ней жизнь — безумно. Но стоит флёру безумия упасть, как всё снова опостылевшее.
А пока что нет — на что и созданы-то и мимолётные удовольствия, Клейну остаётся только…
Честно сказать, артисты не использовали чёрно-белую одежду открыто, а яркую, чтобы оттенок вмещал в себе ещё несколько, однотонную или ту, что соединяла оба цвета в целях политкорректности и размытых пока что границ — тёмный и светлый переходили в такой же размытый серый или попросту были на одном куске одежды. А эта малышка очень даже не стесняется и стягивать своё тело белыми и чёрными лентами — особенно ноги, падает, ещё сильнее, наверняка останавливая кровь — и какая же метафора на войну. Может быть, она отрабатывает все отданные Клейном деньги на это представление.
Ему нужно уважать других для собственного блага, чтобы не свихнуться и потому что хочет, и на сегодня она прекрасно подходит для простых чувств, что прекрасно переплетаются с разумом и словами.
Странная, странная детка — сирота. Клейн уверен в этом. Или же осиротевшая мать — когда бросают собственные дети, женщину обвиняют — лишь дураки. Чтобы дети продолжали тебя терпеть, у некоторых многого не надо. Ну, а если нет?
А если нет, то продолжать кружиться под матовый свет по огненному ковру.
Малышка берёт в руки сжигаемую проволоку, макает в раствор и обматывает, пока та по спирали вслед за её рукой горит. И дальше — выбрасывает руку, показывая всем, но удерживая, резче и резче танцы, она изгибается, но если раньше обращала внимание на публику, теперь, видимо, раскрывает свою холодную потаённую сущность. Неплохая уловка, чтоб привлечь внимание.
И постепенно тот кусок тряпки, что у неё полностью спину закрывает, по частям опадает, разбрасывается в определённые углы — ровно восемь направлений, к каждому ещё по шагу, но недалеко от центра, и становится в него, горбатясь, защищает огонь, горящий над собственной бело-чёрной грудью. Она медленно отнимает, дует, но не морщится от температур и пепла, не боится поджечь и волосы. Только теперь уже выгибается наоборот, почти по позвоночнику самим огнём проводит — и Клейн через бинокль видит эту огненную пыль, что опадает и не достаёт кожи. Она доходит до лопаток, и взгляд теперь уже в них, абсолютно чёрные, как и волосы, только бледная. И вытягивает свои крылья огнём — мало кто видел медленное превращение этих небесных рас, но малышка нарочно дольше и дольше распускает. Только во рту у той явно сухо, на последнем издыхании, кости не выдержат, сейчас упадёт, а продолжает двигать рукой, которая уже стала далеко не белой. О сцену тушит огонь, крылья сомкнуты, их предвкушение в том, как нефилим расцветёт, но она, опустив голову, распахивает, машет, и перья летят к зрителям. А восемь лоскутов сгорают, превращаясь в огонь, от которого летят искры.
Дарина неподвижна, только чуть сжимает плечо, в ней мечутся вопросы, новая жизнь, и Клейн выскальзывает, берёт свою жену за руку, хлопая ими в ладоши — и тут же убирает, зная, что продолжит.
Невероятное одиночное эхо — только его.
Видимо, что-то ещё есть. Не только существа, но и своя раса, по которой особого патриотизма и ностальгии не испытывает. Но это достойно и хлопков Клейна — пусть тихих.
А малышка не оборачивается. Только гладкая спина, бледная с чёрным, и видна, когда уходит за кулисы в тень.
Разыгрывает интерес — лишь для работы. И у неё получается, но Клейну хочется теперь только пресного тела. Только малышку, её роль, что надолго останется в памяти. Её разум — каков тот для Клейна? Это интереснее, чем бумаги, высокопоставленные и жена с детьми.
Дарина размахивает руками, и те у неё, конечно, толще. Все хотели детей, а он просто попробовать, но заставлять жену измываться над собой — верх глупости. Как бы её ни обсуждали, но Клейну дороже обошлось бы лечение, выкидыши или смерть, чем высказывания завсегдатаев борделей. Что им, с деньгами, до женщины, которая может снять и их, и тех шлюх в придачу?
Было бы лучше, если бы Дарина изменяла или попросту встречалась с девушкой — хоть публично. Клейн тогда бы не думал о том, что за образом светской наивной куклы, будто и не видавшая войны, есть кто-то ещё. Тот, кого даже их персональный мудрец не может вытащить из чертогов разума.
Зрители ещё сидят, когда его жена тянет за белый рукав, прикасаясь нежнее, чем к любой коже. Иногда Клейна это напрягало — искать в одежде те ласки, что были у существ, как-то слишком непонятно. С другой стороны, если это и вправду был проявляющийся больной сентиментализм, то она всё ещё жива. До какого момента только — у них же столько ружья в доме, которым тоже пользовалась. Умеет пользоваться.
Впрочем, беседы она поддерживает неплохо. Клейн часто спрашивает непойми кого, почему её шутки так остры и заходят за грань, но все отворачиваются, посчитав риторикой — сором из семейной избы. И ему самому хочется от неё отвернуться и уйти к кому-нибудь, с кем можно побыть разумом — и чувствами тоже. Мудрец говорил, что эти чувства идут и от тела, и от сознания. Клейну это известно ещё с войны, но мало кто признаёт — особенно их группа расы, в которую включён.
Двое этих чиновников часто ходят вдвоём — по сомнительным кабакам, жён у них либо не было, либо презирали. Они очень склизкие, но и некой проницательностью обладают.
Что нужно им от Дарины, если Клейна тоже не жаловали — вопрос, требующий решения. Но бумаги копились, его охрана не спешила, и Клейн просто надеялся, что Дарина по праву проживёт свои отмеренные века. В забвении ли нет — результаты войн всегда печальны. И как бы тупа ни была её улыбка, всё тело Дарины, но в особенности разум — живой памятник. И он существует рядом с ним, каждый день что-то делает по отношению к нему, но хоть не улыбаясь.
У Дарины ещё особенность — она прикрывает глаза, вздыхает, кончиком языка пробуя, насколько остры края передних её зубов. Забвение не действует, зато всякие тупицы хмурятся и переходят к Клейну. Так и эти.
— А скажите, почитаемый, что до вас то выступление? — точно присмотрели себе кого-нибудь. Сдохли бы мясом во время войны — больше пользы.
— Заключено весьма хорошо, — Клейн прикладывает руку кулаком к левому плечу, мнёт кафтан — странный жест, у него так с детства волнение проходило. — В остальном скучно.
— Да, неплоха. Но не оскорбительно ли, вы нам скажите?
А это уже не его дело — пусть тот, кто возит артистов, и говорит.
— Всего лишь немного свободы. Но она ставит в рамки общество. Хотя довольной слабый конфликт.
Они переглядываются, а Дарина берёт его за левую руку, прикасаясь к правой. С ней нужно чувствовать ещё призрачнее, сквозь тонну прозрачного стекла, но сколько его слоёв — сколько усыпано колким песком. Ему нужно проще — ту, которую можно понимать. С Дариной у них всё слишком без любого контакта — это выматывает.
— Я слышал, правда, эта девчушка только тут и в этой программе выступает, — тот прикладывает руку к подбородку — измазан в чём-то, и усмехается — громко и с хрипом: — Сколько же ей дают за такую свободу?!
Мало — слишком мало, чтобы откормиться, как Дарина. Какие же тупицы, раз не видят очевидный факт. После войны у артистов слишком выпирающие кости неприемлемы, но с малышкой много свободы. В других краях не поняли бы, но Клейн не зря работает именно тут.
Другое что — найти существо сложнее всего когда в доме. Сидит где-нибудь, но если Клейн поспешит, может, она согласится. Скидывать, правда, Дарину на этих подхалимов — нельзя. Просто нельзя — это как его долг. Всё-таки без особой симпатии, но уважение к ней есть.
Все подружки — фурии в собственной степени, у них за милым смехом ничего нет. Дарина, сколь бы ни ходила, не могла попасть в нормальную компанию. Её рамки были заужены обществом, на которые все ориентировались, но она и шаги делала медленно, не до конца, будто отнимает — и по чужой воле, её можно было так измять по своему желанию, что у Клейна не осталось бы и крохотного шанса вернуть жену.
Какой же только та была? Он не знает, не помнит и не особо стремится. Но есть то, чем обязан, как бы ни наплевал.
Клейн говорит ей уезжать, проверить детей, да заняться собой, на что вопрос — чего будет делать сам он. Другие бы клюнули на последнюю часть в силу эгоизма или усталости, но Дарина — Клейн иногда боялся, что она не управляется с детьми. Они, безусловно, были ещё теми орущими комками что тогда, что сейчас, но Дарину иногда слушались. А она — она-то всегда, лишь бы ушли. Будто бы боялась.
Наверняка ей маменьки много чего советовали. Иного нет.
Карета с Дариной ехала легко, но медленно. Она так оставалась наедине с собой, одна, и ни единого сдвига от тренировок, что специально устраивали, у неё не случилось, хотя мудрец настоятельно советовал.
Клейну, в общем, сейчас неважно. Так Дарина будет в безопасности, а эти шатры уже запаковывают. Ушла или ждёт своей зарплаты — он даже адреса не знает. Но ему нужно испытать именно с ней — все остальные до одури опостылевшие и скучные, какие бы горькие проблемы у них ни были.
Если уж малышка и живёт в дешёвках, а это точно, то у него есть выбор либо бродить по территории города, либо за город. Спрашивать у организатора подозрительно, если ту изнасилуют или случится выкидыш, то весь жёсткий, но справедливый образ пошатнётся — хоть и не подтвердят. Ему было, в самом деле, плевать на чужие принципы и остальные, но это прибавляло силу и заодно власть, от которой в любой момент можно отказаться и сбежать. Как и от суда.
Существо складывает зелёную палатку, крохотную, Клейн не сомневается — кто же ещё может быть? Держится перед ним, хотя всё равно скован, скажешь — и тут же огрызнётся.
— Не подскажите, где найти артистку с последнего номера?
Человек смотрит и медленно указывает рукой направление, говоря и не оборачиваясь:
— Пока не заметишь.
Не огрызнулся. Ошибся, забываясь в себе. Если Дарину поставить в стрессовую ситуацию, с ней случится то же — несоблюдение этикета. Клейн не кивает, всё равно ведь не увидят — а ему надо спешить.
Уже темно, и все дома синие, они светлых тонов, которым обычно обозначаются жилые. И всё равно по-разному бывает, когда судят — за государственный из-за картины могут впаять всем, как и из-за окна жилого.
Начинают оформлять дороги в городах, хоть и не очень красиво. Клейн тоже вкладывался и представлял ровные, удобные для ступни как бы клетки или овалы, но на деле будто просто воткнули камни относительно гладкой стороной и ушли. Ему не споткнутся, старые привычки, а с этим бегством по бумагам вырабатываются уже рефлексы.
Впрочем, её чёрные туфли, жёсткие, на маленьким каблучке, очень выделяются из серости. Что только рассматривает, стоя перед дверью? Может, её артистизм распространяется не только на сцену — раньше-то этим словом объединяли созидателей, теперь уже теряет прошлый смысл.
— Не знаешь, — она оборачивается, и Клейн как-то не может сплести предложение — всё обрывочное, вытекает из памяти. Дело не только в ней или в незнании. Не нужны тут объяснения — можно сразу и к сути переходить. А всё равно требуется. — Хочешь поговорить?
Она увлечётся. Не умная девочка, которая знает столь всего, просто понимающая. Сколь бы ни смотрели ни в книги, ни в акты, всё равно же не могут говорить с людьми. И мудрецы давно уже пишут, почему.
— А ты интересный?
— Могу заверить.
Смотрит на него и ничего. Пока что ничего — Клейна самого в толпе много сдерживает, на виду чёртова репутация. Но если она пригласит его к себе, то всё падёт. И это именно то, что нужно — без разбирательств, война его этому разучила.
— Я слишком уставшая, чтобы интересоваться.
И достаёт ключи, дёргано открывает, неуклюже цепляется за порог, хлопая ободранной дверью — морозный ветер, не чувствуется запаха. Многожилой — самые дешёвые и занимающие мало места здания. На их спонсирование не слишком растрачиваются.
Неважно, что сегодня с ней. Клейна ожидает тяжёлая неделя с чёрт чем, ему снова перегрызать волокиту. Это лучше, чем война, но всё равно не то. Ему не хватает той же беспечности к огню, лёгкости и иллюзорной гибкости к опасности, что и у неё. А день всё равно неплохо закончился почему-то.
***
Всё такое же светлое, расплывается так же, как и Клейн со своими одеяниями и телом. Только зрачки разве что притягивают, но в остальном — блондинистый оттенок ещё более блеклый на солнце, невзрачный, не сочного цвета. Такие же серые, как и те камни, вдавленные под порог оранжереи, и их незамысловатая архитектура — сразу видно Дарину. Хотя у той каштановый переходит в бордовый, что отсвечивается тёмно-красным.
К ангелицам с красной символикой в своих порядках относятся настороженно, так что если его жена и спрашивает об одежде, то кровавая, конечно, в придачу напитки — Клейну неинтересны сплетни, полунравственные разговоры, больше помогут уловки, что-нибудь о разуме. Ему нравится с писателями обсуждать, хоть те и уходят в другую степь.
Сегодня слишком солнечно, облака проплывают мимо солнца — чуть-чуть только попадают. Клейну не особо нравятся прогулки в их саду, они ухаживают за всем из-за Дарины, но бумажная волокита окончательно осточертела — везде затишье, не берут никуда, даже если на один заказ. Да и не особо сейчас хочется.
Клейн считал, по крайней мере, рассчитывал, что после отказа всё и забудется — или согласия. Но ошибся, пусть и не тянуло даже по желанию — искать её и пытаться нормально разговаривать в его понимании нет особой нужды для себя. А вот всё же потом, когда с муторки сойдут — в этом он иногда слишком забывается, выдумка, а заставляет задуматься. Как в хорошей книге, от которой может оторваться, но не в определённый момент.
Чёрные прутья вдалеке так успокаивают глаза от боли. У неё-то, вообще, не смольные волосы, а больше пепельные — настоящего пепла, что на ветру ещё светлее, развеивается и летит — выше и выше. Они тогда не особо спадали, хвост слишком жёсткий, но возвращалась домой с распущенными.
Скучно. Ему безумно скучно, нужно что-то новое — до следующего времени. И относительная смена места не помогает. Разве что город.
Клейн мог бы позвать себе в дорогу кого-нибудь, но не для сего открывает тихо ворота. Железные — у малышки дверь наверняка просто деревянная, в отличие от него. Попадёт в переплёт, ворвутся — и всё. Никто не узнает, что мертва. Одинокое существо, но ей и вправду так хорошо — обязано быть, Клейну ведь только такие и нравились. Даже в Дарине есть отголосок малышки.
Воздух не раскалённый, разбавляет чуть хладный ветер. Но не подгоняет — раньше, когда нужно было поговорить с некоторыми для дела, Клейн выглядел откровенно бревном и шёл деревянным солдатиком. После, со временем, научился расслабляться и не тревожиться. Ему ещё в тех состояниях казалось, что это не умиротворение, а подвешенное состояние, но постепенно ушло — а сейчас почему-то вспомнил.
Сегодня идёт не по делу, но не хочется засовывать руки с закатанным рукавом рубахи в карманы. Они сами двигаются и неважно, как именно. Пусть все пойдут к чёрту.
Малышка вполне могла сейчас гулять по плохеньким конторкам в поисках хотя бы подработки или не выходить из дому. Его могут затащить прямо по дороге на работу, но пока что можно и попытаться, раз выдался шанс. Просто ходить — гулять, жена любит это. Бессмысленное занятие.
Клейн на автомате смотрит по сторонам и встречается взглядом с какой-то женщиной — тоже в высших кругах, только уже с внутренним обустройством страны занимается. Кивает и быстрым шагом к нему — уйти бы сейчас, но Клейн засовывает руки в карманы брюк, останавливается, чуть прикрывает глаза, вздыхая через нос. Некоторые способы Дарины ещё работают.
— Эзкилир, скажите, к вам не приходили беременные няньки?
Она ещё и неместная-то. Мало кто разрешает обращаться по полному имени, больше почтительные звания, а эта позволяет по заглавному имени. А наверняка же ниже рангом.
— Считаете, я принимаю к себе таких? — сейчас бы перчатки пригодились, но он продолжает ей смотреть в глаза, улавливая и поджатые губы, и чуть сморщенный нос — не от злости, а обиды, что выставляет эту неуклюжую не в лучшем свете. Ну и чёрт, он таких не жалует. — Моя жена умеет заниматься детьми.
— Да, конечно, спасибо за помощь.
Разворачивается и уходит. Клейн ещё продолжает стоять рядом с забором — там деревья, они самые первые опадут вскоре, но пока что выделяются своей светлой зеленью, поглощая свет. Однако слишком мелкие, а такие сложно достать из его волос, если запутаются.
Увидеть малышку рядом сквозь прутья, на том же пути, только-только подходящую к его стороне — неплохая удача. А всё же её сощуренные от солнца глаза не особо располагают.
В принципе, Клейну не особо нужно разгуляться в словах. Главное — завлечь. А там уже и объясняться не стоит.
Конечно, она его не замечает и не сворачивает. Вернее, пытается дойти до того места, где нужно перейти дорогу. Что же только у неё спросить? А надо ли раздумывать?
— Чем только интересны детские учреждения?
Немного не так сформулировано, но оборачивается. Смотрит и понимает, не помещает в рамки глупостей. А может, всё равно его не понимает — думает о своём. Он так потаён под флёром новых чувств, ещё не сошедших, и этот флёр — не нежный и лёгкий, а как паутина, через которую можно видеть. Но это в разы лучше, чем дурной сон, где его дёргают другие, помещают в жилет и отправляют в блеклые здания; где его руки двигаются, чтобы однажды отняться и перестать писать, бросить всю модель, по построению которой всё ещё идёт. И сам не знает что нужно, хотя ответ так ведь просто — должен быть.
— Как будто для тебя это важно.
Укор — она явно не жалует таких, как Клейн. Тени как бы отблески её пепельных волос, и при её виде сегодняшний зной становится мучительнее и в то же время терпимым с неким ожиданием — можно думать и о том, и о другом, преобладает всё равно зависимо от малышки. Как тот край, когда два конца разума, но равновесие не сдержать — тянется же к чему-то.
— Могло бы быть.
Хмыкает, и за губной пылью можно разглядеть потрескавшуюся кожу — а там раны, как карандашом очерчено и пальцем размыто. Клейн знает, насколько всё это отвратительно для обоих, но ей важнее оболочка и плевать на другое — собственная оболочка. В чём-то они не сходятся, но именно поэтому он сейчас слишком медленно переставляет ноги.
— Да тебя тянет просто из-за примитивных недостатков.
Смотрит всё ещё, но потом поворачивается в любом случае — хоть делает медленно и продолжает идти не поднимая высоко ноги, шарканье от тряпичных туфель. Одета слишком по-человечески, никаких одеяний — минимум, только практичность. И юбка, что у тех носится больше для кабаков — после работы все любят отдохнуть.
Клейн вообще-то знал, пусть она и обличила в более простую форму. Только недостаток шёл и от других, и в то же время принадлежал им непосредственно. Сложная связь, которая касалась всех. Но всё равно нет — не в этом была причина. Она сама являлась безнадёжнее во всех смыслах. Однако он бросил тупить «ножики».
Проходя мимо ворот снова, замечает бумажку — и вполне неясно, почему и с чего. Ему не особо нравится такой шантаж, мог бы получиться лучше. Но дети без надзора порадуют малышку, чем те, что здесь всего лишь на время. Клейн даже позволял часто пропускать эти учреждения отпрыскам — он-то и был далеко, здешний, рядом с его домом, слишком плох. Но неспроста же была именно тут.
В первом его месте превратные коллеги, совершенно неразумные существа без каких-либо границ. Зато других ставят в рамки как в тех же лагерях, про которые они слагают речи с уставшим лицом. Не разжалобят.
Иногда некоторые тайны заставляют его руки дрожать, как и тогда. Только голос-то остаётся нормальным.
За сверхурочные никогда не платили и в подвешенной экономике были жмотами. Клейну и самому нравилось следить за скачками, но больше склонялся к кризису. И сейчас его теория подтверждается — всё ниже ниже. Все существа с разумом умели портить, чего не отнять — остальные-то звери по инстинктам даже магию использовали.
Клейн никогда не был силён в оформлении, но лозунги решали всё. Правильные слова — у писателей под вдохновением, а у него из-за опыта не только своего. Ориентировочно на большую часть. Только теперь впервые — на одного.
«Детям нужно всё уравновешенно, но с пониманием другой стороны».
Примет ли? Правильно ли составил?
Рядом крутится чуть повыше него рангом, но не имеющая власть, хотя в одном же корпусе. Теперь слова «корпуса» используются только для войны, но здесь поголовно все были замешаны в ней, так что уже не искоренить. Разве что вымрут, новое движение примет обороты — как и всегда. А потом снова война, снова восстания — они никогда не уберегут с такой политикой, хоть жёсткая, а выражаясь языком мыслителей — тоталитарная эпоха уходит. Но ведь всё остаётся таким же, даже со сбавленным градусом.
— Что за составление, Эзкилир? — дама тычет своим пальцем, очень тонким и ухоженным. У малышки наверняка будут царапины, а у Дарины они более плотные. Его бы назвали дебилом, если бы Клейн отломал те, что сейчас перед ним — запросто. — Ты же не старолюб, а политик. Так никто уже не составляет, никакой конкретики же.
А он составлял как раз-таки для кого-то. И никогда не позволял коллегам обращаться к себе по заглавному — особенно тем, что сбежали.
— Мне нужно так, — он встаёт, отгораживая рукой, цепляет листок ногтём, медленно сгибая — с её танцем и своими движениями начинаешь думать, что неуклюжий во всём. — Без конкретики и панибратства.
Ступени у них тёмные, но тёплых оттенков — или ему так кажется из-за освещения. Однако же и заложенные камни сейчас не тяготят подошву, не врезаются в неё. Только изгибаются сами будто, и он не проваливается, а ступает, как по воде. Малышка наверняка умеет это — или умела.
Вешать на тот же садик — не опасно для него, всё-таки спонсирует крупные организации, а те шлют по остальным. Клейн приклеивает к прутьям, разворачивается и смотрит на другой — огорожен рядом с домом. Он мог бы сейчас пойти, проверить, дать знак и просто наконец чувствовать трепет.
Уже вряд ли. Пора уезжать отсюда — по работе, но чтобы проветриться. Только опять его отпуск превратится в муторку, ибо нечего делать.
***
Кабинет просторный, что практически пустой. Дарина отдаёт свои книги в библиотеку, чтобы те не пылились без дела. Раньше она таскала их к себе, когда он был ещё увлечён работой из-за прошедшей войны, теперь — смотрит долго, когда собиратель, улыбаясь, уезжает. Может, насмехается, может, с сожалением — Дарину не разбудит обида. Не разбудит и другая любовь — ни мужчины, ни женщины, ни детей.
Клейн не отказался бы ту скинуть с себя, но чем дольше продолжалась кома — тем чётче он чувствовал долг. Перед чем-то. Вся его любовь строилась не на себе, не на прошлом и не на других людях. И он не мог бы, нет, сформировать, что это такое — объёмное.
Всё равно часто забывал и насмехался раньше.
Малышка всё-таки на испытательном сроке уже неделю, пока уезжал. Дети её приняли, а Дарине тоже хочется их скинуть — и себя тоже. После того представления слишком мертва лицом, но разговаривает с малышкой не чураясь.
Или Эрикой. Вот и вся — Эрика. Никакого тебе заглавного имени, рода. Сразу личное, обращайтесь с ним как хотите. Наивное безумство, которым увлекались люди, и Клейн не очень рад этому факту.
Он не пришёл тогда к её дому, зато сейчас смотреть из окна ему нравится. Не подходить, не показывать, не объясняться. Посмотреть один раз — и всё, всё кончено.
У него стопка бумаг, каждую из которых нужно отнести и проговорить. Зачем отделу статистики его рассказы о войне — неизвестно, но они просят сухие факты. И Клейна почему-то пугает, что это ему менее муторно делать, чем всё остальное. Сейчас, днём, до отправки малышки в спальню — ему хочется писать. А когда она спит, то двигаться. Но как-то у себя в голове — расширять разум, что ли. Клейн с каждого вечера пытается найти ответ, но лишь зарывается в воспоминания. И знает, что стоит обратить внимание на себя, а не на неё, но не нужно. Не нужно отождествлять её с собой, пытаться слиться. Ему говорили, что ничего хорошего не выйдет, и он верит, он видел. Знает — не по себе, но и хорошо.
Эрика всё равно ему не поможет. И их отражения друг друга, наверное, глубже.
Чернила на залитом куске древа растекаются, они размазанным мягким отражением на ребре руки — грязные, слишком грязные, а ещё он устал. Чернила проникают и под ногти, не вымываясь средствами Дарины — у матери этого не было.
Когда-то он безбожно прогуливал преподавания, плевался и убегал. Когда-то можно было поговорить с матерью и решить в пользу для себя — не теперешнего. Эти странные отрезки, где его видение прошлого оборачивается презрением к ошибкам — что же за черта-то такая, выжившая и в войне? Его эгоизм строился то ли на обиде — а если и да, то непонятной. Зависти? Мести? Клейн всегда был равнодушен к сему, а может, чего-то не понимал.
Чего-то не хватает ему жутко для понимания. Он роется, пытается рыться, а тщетность эволюции, развития — она такая, тупик всего и безысходность, хотя ведь рядом.
Опостылевший сосуд, в котором заключён — как и вся жизнь, все вытекающие события. Пусть малышка хоть раз выбьет из него воздух наконец-то сама, а не заставляет теряться в словах. Без слова — хотя бы просто пожалуйста, без слов.
Он уже просит, до чего катится.
В витраже месяц привязан к земле, раскачивается с помощью этих стеклянных трещин вокруг себя. Ему не разглядеть, хотя их платья неплохо развеваются в саду, цвет — цветут, да. Смиренно так, что Клейну не хочется сопротивляться умиротворению. А дорожки так быстро меняются на острые чёрные углы, ему видится совсем другая обстановка — построенная на деньгах, на безвкусице, но с кем-то же. Он не замечает ничего, только можно оступиться — и вниз затылком, к этим углам. Нет, не осознаёт сей мысли — проецирует на кого-то другого.
Безмолвная красота. Клейн пытался строить остальных под себя, но они выходили неуклюжими и абсолютно бездарными. И он бросил.
Их мудрец часто говорил, что статистика однажды приобретёт более гладкие, понятные формы. Но года шли, Клейн не мог увидеть в ней смысла, а ошибки совершались одна за другой. Никто не контролировал, не умел, не улавливал важного, и их мудрец вздыхал, прикусывая язык, чтобы тоже не тупить «ножики». Его зависимость — у лекарей не в почёте, но так-то более дееспособен всякого поверхностного. А Клейну только это и нужно, хотя всё-таки бросил — неинтересно стало, задыхаться часто начал.
Металлические побрякушки звенят, но слишком глухо — будто поглощают в себя. Странный материал, про который Клейн не знал. Обычно тот использовался для такой чудной росписи, коею у него требуют дети — простой, но красивой. С виду простой — её нужно делать одним махом, и линию нельзя подправлять — иначе неровные края. Сейчас, при имении диковинных печатей, можно не так уж усердствовать, но те применялись для упрощения бумажной волокиты.
А ведь художники находят в этой муторке что-то. Чудаки. Но это в разы лучше, чем теперешнее его состояние.
Да по сути-то любое его движение ведёт к непонятной бессмыслице, что и охарактеризовать нельзя. Все действия сливаются в нечто, название коего — причина всего. И подвешенное состояние — есть лучше, чем безысходность.
Его бумаги принимают быстро без промедлений, не обращают внимание. Это не касается их зарплаты, выше же.
Он не устал, но силы всё равно отсутствуют. Зевота, глаза закатываются, закрываясь, рука не поднимается, но может думать, считать, выстраивать слова — здесь язык жёсткий, не нужен этот приемлемый ответ, а только факты. Снова факты — как и всегда, в чём их смысл только?
И благо, что бумаг немного, все их отложить и закончить. Наконец-то закончить, уйти, не обращая внимания на крики из корпуса — или отдела, как в этом крыле называют.
Здание не так уж далеко от его дома, да даже близко, но если бы ему только не пришлось идти мимо всех людей. Лучше бы лень было думать, а не шагать.
В оранжерее открыта дверца, качается, ветер дует, та хлопается о стекло неслышно, меняет своё местоположение, и узоры через поверхности такие объёмные, разные. И такие бессмысленные, как и буквы, как и любой символ.
Клейн чуть дёргается из-за старой руки, что хватается за дверцу, он отворачивается от этого. Эрика, видимо, заставляет его шевелиться — зря она не согласилась.
Теперь уже, похоже, будет ещё хуже, чем тогда — и опять плохо до одури. Он из подвешенных состояний только так и выходил, нет у него шансов на нормальную жизнь.
— Господин, вот вы, — мудрец кряхтит, щёлкая языком. Качает головой, но не говорит. — Зайдите к детям, это поможет.
Отблеск от оранжереи прямо в глаза. Поскорей бы всё закрылось тучами — у него так болят глаза, что отдаётся и в голову. И ему так не хочется держать их открытыми, просто делать шаги в пустоте — как на войне. Ощутить бы пространство вокруг себя по-нормальному.
Но он видит и плащ мудреца, и его бронзовую цепочку с фиолетовым камнем, что обтекает металл. И его рука, эта старая рука, что заставила прочувствовать испуг, своё тело и не найти пространства, указывает дальше. И, что отлично, не нагромождена как жижа, как у тех дряхлых колдунов — стара и обвисает, но держится. Не груба и не уродлива.
Дарина смотрит совершенно без сияния, её зрачки — как рыба в тёмной клетке из стёкол, рот открыт не широко, но будто сейчас задышит сильнее от боли. У Дарины ещё и тёмно-зелёные, бирюзовые, если поточнее, они растекаются в тени от солнца, пока белое платье раскачивается. А рядом, конечно, детишки — совсем не его внешности. Они заместо получили расу.
Малышка жестикулирует руками, останавливается резко, не знает, куда деть. Штаны и рубашка — у неё либо практичность, либо всё оголено. И солнце ей не очень-то нравится.
Догадывалась ли? А если и да, то почему пошла? Хотя ответ на второй вопрос прозаичен и наверняка разочарует, но, может быть, один раз понадеяться можно.
— Если уж завтра крайний день, то стоит определиться, — мудрец кивает Клейну, оглядываясь на малышку. Или Эрику — в данный момент её надо так называть. — Я проблем не вижу, Милейший.
На Клейна сморит, а ему видится среди всех только Дарина. Её изогнутая спина, съехавшая на стуле, и широко расставленные ноги. Платье лёгкое, юбка в сборку только чуть приподнимается, верхней одежды нет, и Клейн сомневается в наличии нижнего белья. Его жена много чего забывает, ходит грустна, а потом просыпается и идёт в свет — если согласится с мудрецом. Её губы при нанесении макияжа дёргались, особенно когда тот спрашивал.
Хочется ли? Клейн и сам не отвечал на сей вопрос, хотя для себя и требовалось. Но он умел выбирать людей.
Эрика пальцами двумя аккуратно переставляет узор на дощечке, что в руках держит дочь. Сын лежит на Дарине, лениво приоткрывая и закрывая глаза. Это прозвучало бы дикостью для всех, а Клейн же никогда и не помнил имён своих детей. Всегда путал, обижал, разочаровывал и заставлял чувствовать обиду.
А посему её реплике:
— Клэр, не мучай Райана.
Он слишком доволен. И понимает, что в любом случае примет — пусть и будут проблемы, от которых заболит голова. Но необходимость для него всегда перекрывала мечты, желания — было же в войне.
Малышка не решает его жизнь, но как-то влияет на разум. На его мысль. Мудрец обучал когда-то, но Клейн после войны относился с цинизмом. А теперь уже понимает, по опыту, собственное сознанье убедило.
— Я думаю, что бумаги нужно подписать в кабинете.
Малышка смотрит на него, повернувшись боком, через стёкла сиреневый свет получается, и глаза у неё поглощают, а вокруг — фиолетовая кожа. И тени, что укрывают от света.
— Ещё не закончился день.
Она кивает, передёргивая плечами, отходит и садится рядом с детьми и Дариной. А мудрец, как и всегда положив руку на плечо, прощается и уходит. Догадывается, наверное.
Дети не обращают внимания на него. У них красный вообще больше просвечивается в волосах, чем у матери. И они такие же разъярённые, Дарина прикасается к их выгоревшей коже своей, абсолютно чистой и без солнца, но пальцы — они уступают ей, а Эрика не сдаётся. Вровень идёт с ними, плетёт, не добавляя своего. Помогает как нормальный учитель по искусствам, что расширяет набор умений, но не сковывает, не отменяет их решения.
Они на него, скорее всего, слишком обижены, а посему, если уведёт сейчас Эрику, спросят её. Это будет так показательно, что не введёт в раздрай никого.
Если бы Дарина только была живее, что бы она думала? Говорила? Как общалась бы с малышкой?
Хотя та смотрит на возню. И осмыслённо, пусть поза неудобна и словно растекается, Дарина прикрывает глаза, вздыхая от воспоминаний. Подносит руку к векам, чтобы двумя сомкнуть, надавливая. Клейн видит, чувствует дыхание — как и тогда, в их первых летах, смеялась и танцевала на балах, отказывала генералам с улыбкой, пока те недоумевали, что в нём, Клейне, такого замечательного — нефилим, дипломат, имеющий мало опыта в сражениях. К тому же, тогда ещё не дипломат, а кто-то поменьше — всё стало потом на свои места, они умерли, он — повысился. А в Дарине была жизнь — лёгкая, но которая шла бы дальше. Сейчас уже сломались ноги, её полноту не считают изящной, что отмерена собственным рождением рода ангелиц. И на пианино играет простые, но сумасшедшие мелодии, от которых у Клейна болит голова — как от солнца.
Он думал, что в брачную ночь будут страсть, обида. А она-то прямо спросила. Дарина никогда не была дурой, хотя иногда раздражала чем-то. И ценил её за это.
Ей хотелось детей. Они не успели вырасти до её поломки — ей тогда нужны были личности, что понимают и чужую боль, не отождествляя с собой. Но они малы до сих пор, и всё больше разочаровывают свою мать. Она не может найти в них опору, а Клейн — в нём никогда и не видела. Их отношения действительно были сотрудничеством без любых чувств — или что-то упустил.
А Эрика возится с детьми, про которых они забыли. В начале Дарина холила и лелеяла, Клейн растрачивал бюджет на побрякушки, у гувернанток оставалось нормальное настроение после рабочего дня. Но их сил оказалось мало, да и он не видел в них наследников — скорее, Клейну опротивела мысль, что кто-то даже из его детей станет лучше в политико-социологической части. Так что он их отталкивал как мог и благо, если дальше критики власти у себя в почеркушках не зайдут.
Стоять перед ними неловко и, может, позорно в некоторой степени, но Клейн не изменял привычкам. Малышка наверняка умела не мало, но давала полностью распробовать движения и результаты. А выходило довольно неплохо — с учётом более раннего.
Клейн мог бы попытаться их прогнуть. Но бросил же сразу на других, хотя чем-то связан. Он не чувствует и кусочка той нити, что была у него с матерью — а может, не было всё ж. Или не успел понять за столь короткий срок.
Эрика поправляет хвост, бросает что-то, уводя детей спать. И Дарина растекается ещё больше, смотрит той вслед. Могла бы спросить или натолкнуть Клейна на мысль, всё же продолжает молчать и следит за мудрецом с обратной стороны стекла, которого отсылает — просто сгибает и разгибает палец пару раз. И всё — весь разговор окончен, она остаётся среди цветов и зелени, диковинных фруктов, за этими фиолетовыми окнами в своём свободном платье, что следовало надевать на бал для генералов и показывать себя, оголять движения, как малышка. Но уже не делает — а сделает ли? Куда далеко зашло это? Клейн и вправду был не против вернуться к тем разгульным вечерам, где пил крепкое и горькое, всего один бокал. Там он не думал, смотрел на Дарину чуть свысока и чувствовал нечто не избитое, а простое. Сейчас у него либо раздражение, либо малышка, которая характеризует непонятно что.
Если бы Дарина осталась нормальной после войны, они бы не бросили друг друга, чтобы потом Клейн таскался с поломанной ею. Теперь всего-то ждать неизвестно чего, и вряд ли проснётся. И Клейну хотелось бы позавидовать ещё разок, чтобы потом попытаться угадать мысли Дарины, связывая с воспоминаниями и её поведениями в танце — случайно тоже закружить, выйти на что-нибудь незамысловатое, почувствовать тело, до которого, в принципе, он мог бы дотронуться в любой момент.
Мудрец не сопровождает его в кабинет, а малышка не спешит. Сейчас заняться бы документами, чтоб потом не тратить время, но Клейн так устал от злости и раздражения. В войне не было этого: ни агрессии, ни отчаяния даже. Он разговаривал и был уверен в своей жизни, что полностью зависела от самого же. И то подвешенное состояние ниспадало страхом, но страхом не от пустой кончины. Он бы умер уже кем-то. А что сейчас? Куда он дошёл в собственной карьере, работе, стези? Пути?
Она стучит и тут же нажимает на ручку, входит медленно, дверь закрывает совершенно неслышно, помогая ногой, будто специально оставляя шанс для побега. Но незачем — он не так уж и силён.
Можно было включить света побольше, её ведь, даже при луне из окон, напрягает атмосфера. А Клейну нравится темнота, где он просто сидит, подсвечивает бумаги и такими же сверкающими чернилами выводит буковки, а те, как искры, что потухают и возрождаются, прямо в линии — много маленьких искр. Малышка не видит его, не замечает, пусть стопка и отбрасывает сверкание, ей непонятно. Дарину никогда не напрягали его предпочтения, она была к ним равнодушна — а может, он просто не переходил определённую грань дозволенного.
Но Клейн всё равно может ловить взгляд в темноте, она двигается, и белёсая кожа не поглощается. А ещё, наверное, её зрачки будут темнее всего этого. Абсолютно всего.
— Вы скажите хоть что-то?
И почему нельзя было попросту согласиться так же, как и сейчас подталкивает к разговору? Почему он вообще обязан говорить, если не хочет?
Малышка в его ощущениях — абсурдные противоречия и парадоксы пространства, что незаметны. В обычном состоянии незаметны, как и несвойственны — он больше уделял внимание людям, и его пространство никогда не помогало бежать — оно сковывало, запирало все двери и окна, делало ниже потолки и уже стены, расставляло собственный порядок вещей, который путался под ногами — и ему думалось, что это сам он, Клейн. Сам виноват в путанице, да что там — сам путается.
Малышке не нравится его молчание, не нравится и неслышный тон, и взгляд, и то, что будет потом. Томление рядом с ним, нетерпение, а вместе с тем любопытство — без удивления. Здесь нечему удивляться, они знают, видели, но не чувствовали. Всё так просто.
— Я не отвечаю первым.
Обратиться к ней официально ли нет? А к чёрту — будет говорить непонятным, сложным, извращать же родной язык. Ей ведь понравилась та надпись — пусть и не сразу. Но понравилась.
У него столько дел, что можно в данный момент выбросить бумаги. Перед ней открыть окна, достав всё, и не замечать до финала. Но поймёт ли?
— Я готова проработать четыре месяца.
От этого даже чуть смешно. Многим бы стало непонятно, но Клейн — он держался за исполнительное место не просто так. В мирное время было выгодно, а в военное — забираться на верхушку. Его стратегия, философия пути всю жизнь являлась таковой.
— Я принимаю и с беременностью, — Клейн вдыхает, смотря на стопку — можно же выбросить. Но она не скажет ничего. А подумает ли? Дарина сама была неспособна, буквально инвалидом. В ней так мало жизни, а что же до малышки — до маленькой, но энергичной малышки? — Если нет проблем.
— Четыре месяца.
Ему быть тут, в этой шкуре, с этими вещами далеко не четыре месяца, что утекут так быстро — с разъездами и прочем. И ждать чего-то, и думать. Можно было схватить малышку, заставить, но что в ответ? Как и от Дарины — безразличие. Они все безразличны к нему, только Эрика ещё способна и на злость, агрессию к нему.
Как и когда-то раньше он так скатывал карту мира, разрывая на части, так и теперь, с такой же угрюмостью, она будет забирать у него деньги за прекрасно выполненную работу. У неё нет детей, конечно, как у его жены или матери, у неё не найдётся в животе места, как и в доме.
У матери его нашлось. Дарина — не оправдала. А что же он? Зачем ему ненужные дети?
Клейн берётся за журнал, цепляет пальцем закладку, смотря на ту же чёртову статистику. Рождённые дети, их пути — от болезни к болезни, от людей к никому. Такие же, как и его. Только он переживал с матерью кризис, кусал губы, когда голодал, и пил собственную с её кровь. Хоть иногда и приносила для него молока — совсем чуть-чуть, но хватило для сил. И для обиды тоже.
— После принесёшь заявление.
Клейн переворачивает, зная, что там учёт затраченных ресурсов. Всё-таки неофициально выбрал. А малышка — кивает и уходит. Не оборачивается, не понимает и не знает.
А если бы он разорвал все истории этих детей, как бы она поступила? Что бы только сделала?
У него впереди целая глубокая ночь с одной чёрной дырой — небом. И оно поглощает его, этот путь тлена, и освещает все цифры, все буквы и заполненные поля. И Клейн отвлекается от монотонности, от чуждости ему, что не поддаётся понятию. Смотрит, и не находит тоже ничего — такая же пустота. Вся его вымеренная жизнь зашла в пустоту, став таким же бескрайним небом, в котором обустроено всё — и луна, и звёзды. И утреннее солнце с облаками. А на деле — что ему самому даёт всё это? Как объяснить сущность всех вещей? Как углядеть за людьми, что внизу — непонятные и странные?
Он бросил тупить «ножики». И всё же хочется вместе с Эрикой по одному — пусть с её стороны наигранно. Она не улыбнётся, не согласится, но хотя бы просто посидит рядом без раздражающих его и её разговоров. И всё же продолжает противиться ему, Клейну. И внизу, в спальнях, столько существ — даже его чуждые дети. Чуждые существа, странные, с которыми нет общего языка. Они не могут быть близки и интереса нет. Только пустота в их отношениях и вопрос в воздухе — а зачем?
***
Эрика ходит в одеяниях на манер южных, все эти лоскуты белого и коричневых цветов, и Клейну один раз во сне привиделось, как те разливаются словно молоко из ведёр. А впереди — колодец, чуть-чуть бы только дойти, можно просто дождаться пару минут и пить, не растрачивая.
Но он не хотел. Потому-то и вцепился тогда матери в вёдра — когда начинал только работать, в первый десяток, надеялся заговорить, извиниться, но так и не посмел.
В доме более шумно не стало, хотя Клейн не прочь бы подслушать. Дети не перестали играть, но больше уделяют внимание искусству, спрашивают про специальности, пытаются глубже изучать и техники, и теорию. Ему не избежать критики от них в свой адрес и последующего общественного скандала, но Клейн не собирается ничего делать — в конце концов, за одной ошибкой последует и весь крах. Как и у его матери.
Листочки летают и светятся, они сверкают, изогнуты обманом, искры от них не касаются руки, не достают его жёлтых глазниц — не таких златых, как куски древа, но Эрика, может быть, их ненавидит. Может быть, ей всё равно.
Раз осталась тут. Наверное, всё равно. Он сможет принять и роды, и помочь, шёл у неё уже конец седьмого месяца, Клейн отмерял и думал, куда же заходит с этим всем.
Дарина на завтраке обмолвилась, что знакомство с другими их детям не помешает, а малышка лишь улыбнулась, подала чай и сама отпила — уже без губной пыли, что скрывала потемневшую корку. Не посмотрела на Клейна, не видели его отжелтевших глаз, зато он чувствовал вязкую темноту, что вытечь может — видел ж и тогда, и после. И всё-таки увидит теперь — и если бы нет.
А мудрец всё звал в отдел статистики. Искусство ответов на вопрос, маскировка жестов человека и прочее, прочее — всё это потеряло актуальность с войны, а Клейну опостылело, и его тянут туда, где факты измеряются таким чудаковатым образом, невозможным и невероятным. Диаграммы, полоски, соотношения — ничего, но чёртовы доли, на основе которых выявляли главную проблему.
Как будто даже из-за половины и более людей другие исчезали. Дриад практически вырубили, они не подходят для работы разума, но всё равно пытаются — хоть показательным боем. В послевоенном, теперешнем Клейна мире, это называется искусством.
Рука затекает даже просто двигаясь в воздухе. И всё вспыхивает, превращаясь в темноту. В нём теперь томятся те же навыки, получше, чем в детстве, но уже — ненужные. Оно протекает как кровь сквозь него, превращаясь снаружи в нечто невиданное, бесполезное, но эти рефлексы — они ему чем-то нравятся просто своим существованием, как звёзды или небо.
А за что ему нравится малышка? Не за ту ли красоту? Так что же требовать от неё понятий тогда? Но ему так хочется дойти до чего-то, перейти ту грань в отношениях с людьми, которую не смел. Вспомнить, понять, принять — ради себя. Он всегда всё делал ради себя — Дарина не зря ему нравилась.
Клейн закрывает глаза и ясно ощущает, что в голове ворочается — в его похороненном разуме что-то ворочается, пытается существовать, рвётся жить, только проснувшись. Только очнувшись после всей болезни. Война унесла от них слишком многое, но, а вдруг то же и с Дариной? А вдруг их связь — супружеская связь крепнет только, лишь будто не соединяется. Никогда не пересечётся, хотя всё равно ведь рядом.
Ему так наскучил и кабинет, и бездействия жены раздражают. Но с малышкой он на тех же детей смотрит по-другому — находит что-то в их компании, бессмысленном словоблудстве, философии той же. И, чёрт возьми, она читает им философию всех этих напускных циничных щеголей, политиков, думающих, что измеряли сонмы с самой внутренней стороны. Клейну хотелось бы засмеяться, но его никто не замечал — и сие проявление эмоций не требовало продолжений.
За окном разливается свет — не колкий, как искры, а мягкий и протекает сквозь всех, наверное, к одеяниями малышки. И поднимает вверх, оттачивает тьму её на более блеклую, соединяется и уходит. И продолжается всем этим странным флёром.
Красиво всё-таки, а ему холодно тут, в одной рубашке, без верхней одежды. В их маленькой усадьбе, то не сравнить со зданиями государства, ему никогда не хватало обогрева. И вся утепляющая одежда — да её-то никогда не было. Только пальто, укороченное может, но самое главное — военная. Оставшаяся ему ещё с тех времён неизвестно зачем, Клейн давал обещание Дарине не выкидывать напоминание. А может, стоило бы.
Он встаёт, разгибаясь, цепляется пальцами, тут же пытаясь в рукава просунуть руки — большие, они прикасаются к коже, качаются немного, и Клейн чувствует себя живее от контакта. От ощущений ткани, что не раздражает, пока внизу горит свет. А у него — сплошная темнота из сияющих острых капель.
Найти их не так уж трудно, хотя Дарина опять прогуливается в одиночестве — обдумывает. И хочется верить, что возвращает себя, а не закапывает глубже.
Но ни один его ребёнок не имеет цены. И не будет иметь, сколько бы усилий ни приложил и кем бы ни стал, презренье отца не одолеть, а это — это уже навсегда отпечатывается, становится клеймом — не для других, конечно, лишь для себя.
А они его не замечают, пальцами размазывая цветную пыль. Более сглаженную, нежную и приятную. Эти яркие цвета от неё — в них можно долго всматриваться, не чувствуя отягощения, не чувствуя чего-то больного, но нужного. Они могут быть всегда рядом, хоть очертания в голове будут стёрты, а их прототипов не найти.
Малышка поджимает губы, смотрит из-под лба, и взор её — не обиженный, не злой. И не понимающий. Она разглядывает, не мигая и не поворачивая, не ища других сторон иль ракурсов, просто для того, чтобы отметить миг у себя в голове, очередного человека, мотивы и странное продолжение существования — жизни, конечно. И Клейн не знает, зачем ему самому ответ ей, нет доказательств и нужды, но желанье — желанье превыше всего.
Он бы, честно, без нужды сюда не пошёл.
— Что не так?
Под движения других, под покой дома и уют — она снова так легко всё здесь разрушает: и тоску, и воспоминания, возвращая прямо сюда, в эти моменты, и шум в голове от тишины, и его работу, сотканную из усталости, он столько раз бросал чернильные инструменты из-за неё, столько раз порывался и уйти. Его опостылевшая работа, стезя, что стала не нужна, никто его не ценит за прошлое. А мудрец зовёт в отдел статистики. И в саду ходит Дарина, трогая их дорогие деревья, она пробует и фрукты. И дорога под забором, без асфальта, вьётся не в город и не в здания, а куда-то к горам — куда-то туда, про что он забывал.
Клейн, теряя картинку, знал, что нужда-то есть. Преобразуется во что-то, но такое простое. Лишь бы выжило в этот раз.
— Я бы обсудил некоторые нюансы.
Потому что, наверное, готов к разговору с ней. И никаких формальностей, её договор течёт как месяцы в его странствиях, с разными людьми — под мучительной погодой и в болезненной коже, которой так плохо от климата, хотя не раз выжигали. И от колдовских зелий — ветер несёт их к его глазам, раздражая, тоже.
— У меня не закончился день ещё.
И его сын вскакивает, произнося:
— Это неплохой повод для нормального контракта. Он же сам пришёл, так чего?
Конечно, показывая, что Клейна вот тут будто и нет, и вокруг пустота, прямо при всех, чтобы опозориться, высказать всё. Его дети — они не принесут себе славы собственной ненавистью. А его сын в костюме, не раздевшись после занятий, в помятом выглядит нелепо, а для этиков — тем ещё паршивцем, богатым, не ценит труд других.
Только дочь продолжает сидеть и молчать. Смотрит, но не влезает. Может быть, ей он отдал больше, чем просто ипостась.
— Когда закончится рабочий день, — Клейн закрывает глаза — совсем чуть-чуть, чтобы сгладить атмосферу, но они продолжают так же следить за ним всё равно, впитывать и в тот же момент ругать, а сам он — до сих пор не падает в темноту от нагрузки, всё на месте, — тогда, конечно, обсудим.
Его сын так взвинчен, угловат, рубашка выбивается из брюк. А дочь постарше будет — она никогда не просила многого, уходила в себя, да так там и оставалась. Может быть, навсегда.
— Мы и сами можем послушать, что ты хочешь ей предложить.
У них тут мало слуг, зато два крыла в особняке — и те не очень-то большие, можно услышать сквозь стены. Клейн знает, что дети делают в подвале, где проводят большую часть времени, и куда выбираются иногда — тоже слышал. И он мог бы запросто сложить сейчас все эти факты, попытаться понять и приструнить тем, что всё ещё остаётся неплохим отцом. Даже спустя десятка с лишним молчания — того идущего десятка пред определением своей позиции относительно страны или, точнее — денег и власти. Он бросил их тогда сразу, бросает на распутье, спустя пяти-семи лет возни, когда Дарина ещё не существовала. И надеется, что его ошибок, его тупиковой жизни без, как бы ни парадоксально, конца не увидят. Не прочувствуют.
Перед ним малышка, которую можно схватить за шею. И Дарина — ходит где-то, но наверняка скоро вернётся к концу сего дня.
— Она не изменит своего мнения из-за тебя.
Последнее слово за Клейном — знает же, как поставить точку, чтобы были правильные последствия — а с семьёй обязательно прямо. А сын смотрит, его, вроде бы, Райаном кличут — слышит, как малышка зовёт; а Дарина выбирала им имена и боялась, что захотят поменять, если вспомнить, в какой суматохе изначально была. Эрика не отворачивается, в ответ на Клейна тоже, и всё возвращается на круги своя — сын уходит к сестре, навсегда отдаляясь от родителей, не помня заслуги Дарины, её волнения, искренние тревоги, что докучают и сейчас — когда приходит к Клейну в кабинет посреди ночи. Отдаляясь от предательства людей, отношения ребёнка и взрослого — настолько же хрупки, как и все. Клейн знал с самого начала первой беременности, Дарина глядела на это под другим углом, вдохновляясь и становясь каждый раз примерной матерью — не выдержала, сломалась окончательно, разочаровавшись, опустила руки.
А дети не чувствуют родство в крови. И Клейн не чувствовал родство со своей расой — нацией же, чёрт возьми, определённой территорией, докуда не доходил огонь. И не чуть не сожалел, когда мать лила слёзы по старым законам, он быстро приноровился.
От шагов Дарины мало шума, балетки — в них ей было легче двигаться, хотя жёсткие она уже не покупала, чтобы не получить проблемы с пальцами ног. Зато отбивала пяткой и ничуть не кривилась от боли, от тонкой грани ткани, что не смягчала. Но никогда не следила за своими движениями — качается и ближе подходит, выставляет руки, неуклюже вывернуты, её глаза реагирует не только на свет — они реагируют на людей и быстрые движения, тянется вперёд к Райану, говоря, что может уложить.
И, в отличие от малышки, смотрит на него. Крепнет ли их супружеская связь? Несомненно, слышала, поняла, узнала себя — вспомнила что-то. Что-то из их общего брака.
Дочь остаётся с ним, сидит согнувшись, она потом вытянется, ибо тело затечёт. Его сын мог терпеть, изнурял своё тело, делая выносливым, а она сразу останавливалась, чувствовала себя плохо, говорила, что её ничуть не волнует учёба. Хотя это было чистой ложью. Райан извлекал выгоду при проживании здесь, а дочь попросту хотела разорвать все связи, став независимой. В своей степени свободной. Может, это уменьшало её тревогу. Но она никогда не просила сверх того, что дали, пусть и брала — с некоторым пренебрежением.
— Всегда интересовало, — говорит тихо ему, у неё пробор отделяет слишком много волос на правую сторону, а оттого, что те не взлохмачены, кажется больше. Ей не нравится, старается меньше делать, но утром лень укладывать — и встаёт еле-еле. — Откуда ты? И, — а ещё она не умеет общаться легко — просто так, социальные контакты, ей проще придумать диалог и исписать бумагу им, добавив описания, — что за человек?
— Сейчас документы трудно подделать. Но есть лазейки, которые можно использовать для себя, — хотя Клейн всегда шёл напролом, у него большая часть дел была чиста, а промахи — только неучёты и лень, потому что устал. Лучше, если она научится, если сможет, если сделает. — Чем меньше носителей информации про тебя, тем легче.
Долго смотрит, не отпускает, водит пальцем по бумаге — наверное, не знает, как продолжить. Она боялась открывать свои крылья в отличие от сына, боялась и любых проявлений организма — с учётом, что сам организм был слаб, её выраженные особенности как женской особи так просто не дались, Клейн истратил деньги и задолжал связям, пока Дарина с гувернантками носилась по врачам, а его дочь уставала и уставала, радуясь, что в этой канители она никому не должна. И общаться тоже, всё описывала за неё мать. Дочери никогда не нравились приёмы, а Клейн не заставлял.
— Это не тот вопрос, который я задавала, — отворачивается, берётся за карандаш, прикасаясь кончиком к бумаге — и не может. У неё сейчас пусто в голове, хотя фантазия так обширна — он видел и те рисунки, которые разбросаны. И читал от скуки. И знал, как ей хочется говорить и говорить о мире, о творчестве, о себе, о людях, о своём творчестве. Но он опять промолчал, не сказав никому даже. — И меня зовут Клэр.
Как созвучно ним — Дарина, наверное, не зря дала ей именно такое. Имя Клейна всегда было мягким, лиричным скорее, а заглавное — шипящим, Эзкилир же, даже тихая «р» в конце не помогала. Название рода слишком простое — Пифиус, а второе имя и так редко когда видели.
Его дочь была крепче и практически сочетала в себе всё. И ему хочется понадеяться, что не сменит. Потому, может быть, что всё ещё думает о них — из-за Эрики или нет, но осмысляет отдельно от неё, пытается понять отца.
Эрика же заглянет сначала в его кабинет, а может, сразу сюда пойдёт отдохнуть и потом только направится. Клейн не знает, дотрагивалась ли жена до предметов или растений — у неё изменения текут небыстро, что трудно уловить. Клейн не замечает своих новых привычек, зависимых от Дарины.
Всё такое тихое и спокойное. Зато дальше, за оградой, настанет новый день, а ему всё ещё придётся носиться с бумагами, пустословить с кем-то — это ведь не война, где пафос и более примитивные чувства, а потом под конец нужно уезжать куда-то.
Ему бы остаться тут, в домишке, получать плату за исписанные документы и продолжать, и видеть дальше неба — чёрной дыры. Выжженного куска их существования, Клейн надолго в нём застрял, сколько бы ни обновлял вещи, ни убеждал себя, ни пересматривал самого себя же. Он дошёл туда, де не знал, что написать — как прожить дальше.
Но не было никого, кроме малышки, ради которой рискнул — и ведь для себя же. Он до сих пор находится где-то в жизни, не понимая всей сути, но снова ведь просыпается — снова, как в детстве и отрочестве, подмечает детали. В войне не было времени, оно текло так стремительно, что и долголетие казалось мигом, оно переливалось, а сейчас остановилось — и не идёт. Но потом, если заглядывать дальше, если попробовать какие-то предложения, если надломить себя не болью, а послевкусием этой боли — заставить любить ненавистное?
Он так самоуверенно думает о сим, что так смешно же с себя.
А малышка приходит по указке мудреца — тот выставляет руку и молвит так кратко, холодно обходится с нею. И она не задаст вопроса, а почему, если исследует соединение разума и чувств, то смотрит на всех свысока? Как и Клейн — промежуток существа, который выполняет собственную заданную функцию. Выгоду с того можно извлечь.
А Эрика идёт к нему, руки — они у неё свободны и не скованы. А может, были. Она так устала от всего, что равнодушие — как привычка. Или защита, о чём часто рассуждает мудрец.
Хотя своей практичности не изменяет. На ней полно дешёвой одежды, по минимуму, мало чем цепляется. Все эти тряпки помогают скрывать живот, а оттого — лишние волосы, хотя в их доме мало кто бывает и принимается дольше, чем пять минут. А она стоит сейчас перед ним, одетая, проживает у него дома — и всё в порядке вещей. Не до той степени, до которой хотелось бы –может, сейчас чуть раздражена, раз смотрит вниз и хмурится.
— И что дальше?
Клейн не так уж много её вызывал к себе, скорее, это она приходила и будто боялась нарушить тишину. И работало наоборот — дерзила за него. Всё-таки позволял, в любой момент готовый её сжать — хоть как.
Все последствия войны обошли стороной, но Клейн всё пытался понять других. И думал, есть ли такая же схожесть в нём, есть ли та черта — и может ли захотеть сотворить такое, ведомый чем-то примитивным, но фоном — фоном будет нечто более его. И почему-то превращается в нечто ненормальное, что нужно для такого?
Ему уже некуда разочаровываться.
— Мы могли принять роды.
Эрика передёргивает плечами, те у неё открыты — ей часто бывало жарко, носила мало одежды, а в иной раз — раскидывала и забывала подобрать, пока Клейн, устав от бумаг, ходил и осматривал свой дом. Свою жизнь.
А она оставляла где-то на шкафах с «военкой» — повязкой одной из сторон в битвах, потрёпанной формой, оружием; или же прошлым пребыванием на родных кругах, портретами, старыми документами. Вещами матери тоже, ведь та забыла после себя хоть что-то — нужное или нет вопрос другой. Она ведь попросту была никем — абсолютно для всех. И Клейн не знал, что там с его матерью, женой, не понимал Эрику, но мог её представить.
— Я лучше вернусь после родов.
Вернётся. К кому-то или чему-то — что там по дороге — каковы шаги её будут? Он не сможет их и определить, всё растечётся в памяти, ускользнёт, а дальше — малышка ведь всегда будет перед ним, куда бы ни направилась. И ощущение, что едет по дорогам, что чувствует — хворь ли, радость иль воодушевление, Клейн знает всё это. И мог бы поделиться, мог бы рассказать — как и она в ответ.
У него нет вечеров с собой — только с этим домом, где все знакомы, не вылезают из головы. И использование их — оно так муторно. Невозможно.
— Нет.
— Нет? — Эрика поднимает руки, осматривает его, чуть морщит нос, но спохватывается, выпрямляется. И руки вниз, ладонь в ладонь — не сжимая. — Почему нет?
Может быть, они стали ей важны в некоторой степени, а может, Клейн слишком рисковал — и этим привлеклась. Но у него только раздражение, хотя к ней до сих пор тянет.
Она не поможет решить его проблемы, пусть и восстанавливает силы — помогает рисковать. Он уже столько раз опоздал за эту неделю, не донёс, наплевал, грубил, но более — держал у себя в гувернантках фактически преступницу.
Эрике не положено иметь детей, гулять, потому что те её выступления в других районах — преступление. Вся её работа погребена под решёткой и штрафами, вся её жизнь — ожидание чего-то и риски ради — непонятно. Но Клейн знает, что она решается, потому что хочет и желает, ей нравится, даже если отнимают. И пусть добьётся, пусть поймёт, только ему уже пора самому что-то делать — не ждать от неё.
Если захочет так же — её будет желание прийти сюда, действительно вернуться за ними. И, понадеяться же — Клейном. Но пока что он уже не может держать и терпеть, оставаться на месте. Ему надо куда-нибудь двигаться, и отдел статистики предполагает нечто похожее.
— Я не могу держать тебя тут вечно с незаконным ребёнком.
Отворачивается от него и, вздохнув, смотрит на небо, хмурясь. Ей неуютно с ним, она неравнодушна к Клейну, но не на том же уровне, что и он. Малышке хочется говорить и видеть в словах смысл, других, себя, когда для него всего лишь звуки и написанные буквы — у неё такой неясный почерк, но он и сам может догадаться, понять.
Она оставила ему одну-единственную записку — о помощи Дарине. Написала, что её невозможно понять и, если Клейн желает, то пусть объяснит, что ей делать. Но в том-то и дело, что Дарине тоже слова бесполезны, скучны и непонятны; не воспримет их уже, найдя что-то другое в своей голове. Малышка не может разъяснить для себя такие отношения, когда для всех них так обыденно.
— Я напишу завтра увольнение, — и смотрит на него, сжав губы, они у неё окровавленные и выделяются на белой коже. И волосы не закрывает, они от луны светлее, как и глаза сверкают. Малышка улыбается, хмыкнув, говорит легко, махнув рукой — будто обещает: — Благодарю.
И уходит, не изящно, медленно и будто спотыкается каждый раз через нечётные шаги о собственный подол. Нагибается, удерживает живот, который скоро станет виднее — и исчезнет. А дальше будет её собственная история всё ещё, пусть и с детьми, постарается для себя и них, будет убегать, оставляя мысли разума — свои мнения, прочитанные книги, которые в обычных магазинах не найти. Её руки умеют двигаться только согласно танцу, а каковы те при чувствах? Клейн спустя такой срок не узнал. Пока что — нет.
Дарина всё-таки не спит, гуляет опять где-то, раз настольная лампа не горит. Ей нужно осмыслить дом, ему — побыть одному. Не двигаться бы только, а так — он же никого не знает, не желает изучать. Только разве что Эрику. Просто Эрику.
Ночью существа не стекаются, они будто обособлены — не вежливы, не знакомятся, но в то же время стремятся исследовать. И Клейн поддаётся своему пустынному потоку, не встречая так ничей взгляд — от него все держатся в стороне. От матери не держались.
В этой таверне, ближе к окраине, работают до упаду — надеялись на странников, но с такой обострившейся ситуацией чёрт им, а не деньги — на работу Клейна отчасти тоже влияет.
Он сам так давно не тупил «ножики», но здесь их мало раскупают. Портить желудок — плохо, боль от голода и так невыносима, а тот его преследовал всегда. Зато можно подхватить новомодную хворь, что заносят оттуда же, откуда и искусство — и от первого, и от второго сляжет весь народ и мелкие чиновники, но не короли. Хотя у нефилимов крепкое здоровье — и его мать тупила эти «ножики», сделанные из непонятно чего. Привычка-то от неё пошла, просто после войны они наводили тоску и заставляли вспоминать — и те события. И мать тоже.
Жили они с ней недурно, просто их характеры давно не сходились. Но она и не старалась сделать собственного клона, оставляла, говорила принимать самому решения — никогда с этим не помогла. И у Клейна не было возможности переложить на других людей ответственность, потому что им уж тем более не доверял.
Мать ходила с ним, играла недолго поначалу, уставала и уходила в работу — хоть письменную, разговорную или просто силовую. И всё было неплохо, пока она не стала заболевать — лежать на кровати и кашлять, харкать кровью, но продолжать тупить «ножики», и Клейн сам вдыхал тот дым, чувствовал усталость и злость, а ещё что воздуха не хватает — даже когда открывал окно и стоял, пытался вдохнуть, но безрезультатно.
На него постепенно переложили и вторую ответственность. И он не умел ею пользоваться — видел, как мать после долгого ворчания может встать, сама ест, принимает лекарства, и посему не следил, занимаемый работой — абсолютно всей, хотя его не раз бросали.
Клейн мало чем был похож на мать — разве что закрытым типом характера, а сам ушёл в отца, за исключение разве что лица. И, может, мать это чем-то выбесило, может, устала от разговоров и напоминания о силуэте — посёлок-то был родной её, вымирающий. Чем старее становилась, чем он больше вырастал и нуждался в чём-то, тем больше всё скатывалось — обычное развитие при взрослении. А после её смерти пытался пробраться к государству, чтобы иметь защищённость — лояльная раса же, закупали всё для народа.
Клейн помнит детство с матерью. Как ходил, мог и капризничать, поговорить с ней, рассказать о чём-то. И молчать, сидеть где-нибудь после работ с ней. Дом стоял в посёлке, что рядом с небольшим городом — и им было неплохо в маленькой свободе, где следили не так уж пристально. Клейн, в отличие от матери, во всяких собраниях на дому не участвовал, но мог разговаривать с приезжими — чаще всего те разбирались в политике или социологии.
С другими детьми можно было многое обсуждать, не было скованности, воспитание — только по отношению к приезжим. Но те и позволяли себе слишком многое, когда мать давала советы, не скрывая стыдом или ещё чем. И крылья раскрывались у них резко, когда они ходили — могли побаловаться и полетать, просто так, чтобы вспомнить младенческое, в котором учились всё ещё. Сейчас, может быть, Клейн уже что-то подзабыл — помнит что делал, но как такое смог — нет.
Мать умерла, отправившись за водой. Он в тот день заносился в городе, не досмотрел, а вернувшись, увидел только её, лежащую на животе. И эта поза была более личной, их с матерью, чем все прожитые годы с ухудшающимся здоровьем, только она вернулась, оставшись там, на холме рядом с колонкой, её руки тянулись к дороге, на которой все камни пропадали под песком, трава смята шагами и упавшей. И лежала же на каких-то лекарственных.
Они так и не смогли что-то сделать друг для друга. И, наверное, Клейн сейчас точно так же отпускает малышку за водой — перекликается в его голове. Может, он снова за чем-то не доглядел. Но они и не начинали с понимания — оно отсутствовало.
Клейн закашливается, вдохнув слишком много дыма — этот раствор не такой, который покупаешь за более высокую цену, едкий и послевкусие остаётся. Мать такие «ножики» и тупила. Но ему всё ещё не хочется умирать, пусть тут и осталось больше половины. Пора бы домой — пока не светает, к счастью.
А мудрец ходит бесшумно по лестницам, проверяя на месте ли дети. Вроде бы воспринимается как мебель, но выполняет функции существа, живого, мыслящего. Такой странный.
— Они уговорили её остаться на роды, — тот держится за перила, и Клейн вспоминает, что, в отличие от Дарины, на обсуждениях с ней и прогулках мудрец любил трогать цветы. И выглядело ни сколь не пошло, аккуратно и нежно — с тоской.
— Шума много?
Клейн слишком устал, чтобы беспокоиться о чём-то. Его работа почти не сделана, и, видимо, завтра не пойдёт — заняться там нечем, а выслушать и потом успеет.
— Резкости у него в словах много, — улыбается, в коричневом капюшоне вечно ходит, и наверняка за затылком что-то прячет. — У дочери поменьше. Она и по делу говорит.
Малышку не пустили всё ещё. И она может питать обоих существ в себе, думая на два месяца наперёд — что потом? Но Клейна к сему не подпустит.
— Я приму твоё предложение.
— И когда же начнёшь? — мудрец проводит рукой по перилам, оглядываясь на потолок.
Его тихий дом, в котором нет гостей, всё живёт, но будто по подобию — Клейна устраивает. Но этот дом он не хочет ощущать за пределами — знать, что вернётся в то же, от чего и ушёл.
Эрика совсем не такая, неясная, свободная. И пока что не для него — когда-нибудь потом обязательно же вернётся.
— Пожалуй, завтра уже можно.
Надо бы перестроить и своей кабинет. Для Клейна, который любит темноту ночи, одна стена с окнами — мало. Но и как-то ещё прибавлять не сойдёт. Найти баланс — неплохие планы на досуг, с учётом, что над сим нужно старательно думать.
Представление есть, а реализации идеи — нет.
***
Клейн теперь может вместо жёстких рубашек из непонятного материала носить удлинённый, больше напоминающие что-то вроде шёлка — такие ткали ведьмы, настаивая верёвки. Те размокали, впитывали, а потом, если надо было, наделялись свойствами ведьмы — но такое стоило бешеных денег, да и мало кто покупал — не хочется чувствовать чужое присутствие через протоки магии. Семье Клейна ткала отставная из министров, по пищевой какой-то части — не зря берёт на себя роль знахарки. У них остались неплохие отношения, да и сам он прощал, когда воровала ингредиенты из общего обеда.
Дарина уже одевается более тепло, ей самой хочется одеяло плотнее, кутается и ворочается, а не глядит опустевшими глазами в стену. Её ногти выросли, уже не подстригает коротко, ибо ломает, но до сих пор неумело пользуется. Тогда таких длинных не было, а сейчас захотелось. И через дни носит украшение — чаще серьги, прикасается к тем, ощущая себя, наверное, лучше.
В ней что-то щёлкнуло после малышки. И прогулки более оживлённые — остаётся здесь, смотрит, пусть всё и заволочено мыслями до сих пор. Но осматривается на оранжерею, комнату с детьми, вылавливает взглядом Клейна — ожидая ответную реакцию или нет, он сам окликался.
Сейчас она сидит, выпрямив спину, волосы расчёсаны нормально, голова вымыта, только макияж не наносит — да и мало когда такое делала. Дарина, может, страдала от своих недостатков, но не скрывала — а уж тем более дома.
— И куда они пойдут? Что с ними?
Идёт с ним на контакт, а к мудрецу настороженно относится — особенно ей не нравится, когда тот затягивается в последний раз и выдыхает с хрипами. Противно, а может, попросту не переносит удушение. Клейн не вернулся к старым привычкам — он так и не понял мать, не забыл, но теперь воспоминания без чего-то болезненного — такой же период, как и война. Только с принижением и попыткой контроля взрослых — или кого похуже.
— Спроси у них, — Клейн кладёт руки на плечи Дарине, на блузку, где нет меховой накидки. Кожа, осанка, тепло — всё то же, что и в их прошлых танцах. — Они что-нибудь оставят.
— Клэр — ты хотел сказать?
Его дочь, которая хочет вырваться из круга — шла, куда-то вечно шла, не разбирая зачем, ей всё равнодушно, ей всё осточертело. И продолжает учиться, хотя не прочь сбежать. Может, боится, может, не уверена — Клейн не обучил её той ответственности, что перекладывали всегда на него, осталась одна. И ничего не знает, как бы ни старалась, её мир соткан из собственных решений на бумаге, там — проживание Клэр, а здесь же ей приходится сталкиваться с другими мирами.
Клейн знает, чего именно та хотела. Но ему этого не дать, а деньги ей не будут нужны — с тем, как копила.
— Если постараться, то он не сбежит.
Они оба сбегут от них. Райан рвётся, а Клэр — ей нужно, необходимо вырваться из всего. Не знает, что делать, ей бы сразу достигнуть цели — единственное, от чего её лицо изменится.
— Скажу мудрецу, чтоб не давил, — распрямляет руки, вытягивая, и, чувствуя всё ещё энергию, легонько прикасается к пальцам Клейна.
У Дарины к мужу больше всего доверия — может, потому что позволял не просто так. Понимал — поверхностно, нечётко, но ей он явно нравился. И она ему тоже — не так, как принято, но и Дарине было не это нужно. Любовь Клэр к перфомансам, искусствам шла не от Клейна — от него остались только бумага и материалы.
Клейн отходит от Дарины, а та, кивая напоследок, бросает, что неплохо бы посетить свет — с последнего визита всё переменилось. И ему хочется верить, что она найдёт хоть кого-нибудь, раз с детьми прогадала.
Там, где у него заканчивается день — здание статистиков находится ближе к окраине, подальше прошлого, где Клейн мог набирать бумаги и получать за них деньги. Здесь, разбирая все эти скачки, бумаги не поубавились, но у них смысла было больше, чем текста, который обязаны проверять другие — но он же дипломат, чёрт возьми, ему приличнее переписку вести и не так позорно, чем получать какую-нибудь речь, отмечать и сдавать. При прошлой работе было скучно, муторно, а деньги — их хватало слишком, и Клейн даже иногда сожалеет, что в войне всё по-другому происходило.
Теперь же можно поговорить. Не так, как к концу войны, где все пропагандировали мир, но на переговоры его берут. Чтобы снять цензуру. И Клейну так нравится убеждать, вспоминая малышку — он говорит и в то же время представляет совсем другое, их первую встречу с танцем. И то, как потом она с новорождённым чуть не упала из окна, раскрыв крылья. Достала из стола нож перед сим, Клейн не остановил, хотя знала. Она никогда не была готова, пусть и стремилась.
А у него появляются дела, мысли, осознание реальности не как назойливого и неправильного — после войны такое окончательно не вытравишь. Но Клейн ощущает и прошлые свои состояния, когда ещё был мальцом.
В этом районе не случается морозной зимы, так — заморозки, небольшой лёд, но много слякоти и сырости. И среди неё рыжая трава, не коричневая, через которую пробиваются приспособленные к теперешнему времени. Или те, что всё ещё остались.
Дарина уже пьёт холодный чай на настое из цветка, что прижился в городах. Ей всегда по вкусу больше осени или зимы — их ночи, холод, закутываясь во что-то, она начинала ценить дома, двигалась, когда все стояли в стороне и стучали зубами, с мыслью одной — уйти поскорее. Дарина в те выступления получала искреннее внимание, общалась, не особо боясь очернить репутацию Клейна — его круг, эту полусоциальную и непонятную работу не любили.
Они не могут оспорить все те репрессии, революции и жертвы, когда Клейн может всё это остановить. И гнобят посему как раз-таки.
А на его рабочем месте всё деревянное — не такое мягкое, как в прошлом. Блестит, но неярко — не глянцево и не как солнце, выжигая глаза, а как те искры от огня, на которые они смотрели вместе с матерью. Разводили для тепла, хотя это было опасно — их запросто могли найти независимые ведьмы, промышлявшие заклинаниями против воли существ. Но мать всё равно не разрешала есть из леса пищу, имея предубеждение, что та заочно отравлена или непитательна. Мать была с теми непонятными мыслями — философией, в основе которой лежало недоверие, вообще-то, ко всему, но приверженцы своё родное, вкусное и любимое рекомендовали так и сяк, а другое считали если не смертельным. Она, честно, разрешала многое есть Клейну, но брать из лесу ничего, что не прошло тщательную обработку, нельзя.
Со стороны — нелепо. Но он спрашивал у мудреца — от чего, а в ответ — надо было родиться раньше. И, может, благо, что мать не рассказала про отца — на Клейна это бы точно повлияло больше, чем настоящая история жизни матери.
Его схемы так неумело закрашены, небрежно и чуть по-детски, как выразилась Дарина — обсуждала приём и случайно увидела. Так же юношески неумело и спеша у Райана — теперь же у того получается в разы лучше. Клэр не нравятся краски, а сыну приглянется любое размытое и нечёткое. Это всё подмечала и Дарина — после малышки.
Но все не обращают внимания. Их больше волнует разборчивый почерк, за который гоняют других в его выбранной группе, ещё незнакомых Клейну — выросшие, а порядки всё те же. И всё равно хоть раз высказываются, ставя под сомнение. Как критика власти, только очень корректно и завуалировано — даже больше, чем когда Клейн составлял речь для тех стран, что помогали противнику оружием. Его не обвиняли ни в чём, трудно было прикопаться, с учётом, что подход к традициям, менталитету и языку неплох, но здесь — совсем другой уровень. Цензура на такое неспособна, она так же пошла, как и то, что пытается закрыть. Здесь — просто своеобразная тактичность.
— Тут же и так всё ясно, — от Клейна заслоняют паренька, что раскладывает графики — может, отчасти действительно ненужные. — От перекладывания друг на друга ничего не изменится.
Иногда кто-то собирает просто так, чтобы обсудить — предлагает что-то, всё по желанию. К исполнителю обязательно ходить. Сегодня того нет, уехал, зато организовывает самый активный — предлагает безумное, идёт на риск, и Клейн всё ждёт, когда тот заговорит про рынок, торговлю — и прочее, что постепенно перерастает в сложную систему с кипой бумаг. Уж тему золота и ценность от украшений — художественную или в виде платы, стоило бы обговорить давно.
Существо, что разглаживает бумаги, показывая, смотрит на всех, но только не того, что пытается оспорить. На зелёных глазах, рядом со зрачком, обведён золотой круг, припоминая о лете — о частых прогулках в поисках малышки или попросту анализе. Волосы не такие тёмные, как крона деревьев, но органичны — и наталкивают. Этот уже не в первый раз вызывает — расчётливый и креативный, даже слишком. Может, таким станет Райан.
— Можно просто выйти на улицу и спросить?
Лучше, если бы ответ стал более объективным, но тот лишь наклоняет показательно голову и хриплым голосом, чуть не шёпотом:
— Да.
Как приговор себе. Бессмыслица, которой все подвержены — Клейн особо не выступал, делился опытом, если нужно. Оспаривал, зная, какой аргумент применить. Да и, даже если бы не было, мог добиться отклонения проекта — просто бесполезно всё это для их работы.
— А если в другом случае посмотреть на опросы разных регионов, то можно увидеть и десяток разницы, — тыкает куда-то на север и восток, взгляд то застывает, то слишком быстро что-то ищет — и устал, и хочется. Амбиции всё ещё не иссякли. — У севера затруднение скорее из-за погодных условий. С учётом того, что там теперь больше теплокровных, то, чтобы не мёрзнуть, приборы нужны. Восток во взглядах превосходит. Однако же север при своей специфичности помогает более точному измерению и вероятности, у них такая наука больше развита.
— А ко всему прочему, запасы замороженного, — один из присутствующих подходит и смотрит, хмурясь, — всякого. Но суть темы не меняет.
Парень с графиками вздыхает, бросает взгляд на окно, где уже темнеет, и хмыкает. Клейну и самому хочется домой, но настроение так стремительно меняется, что лучше держать себя в узде.
— Но если сопоставить факты, то кое-что одинаковое есть. Даже с разным развитием и климатом, — водит взглядом, затем резко вскидывает голову, открывает рот, не сразу делая голос громким — устал, переполняют эмоции, хочет уже поскорее донести: — И это не относится к ним. Здесь говорится про оружие, его запрет, легализацию и, что не мало важно — изучение и разработку. Оно может, конечно, подразделяться, и магическое не отнять, — набирает побольше воздуха. — Но не перекладывать на наши плечи. Этот вывод и должен основываться на всём собранном материале.
В чём-то прав. И полоска, на которой держит палец, может измениться — сейчас где-то пятая часть всего, и за такой-то короткий срок. Обычно и новые режимы государства больнее приживались, тут же — всеобщая паника будто.
— Ну, конечно, да. Правители не справятся, если продолжают так воевать.
Развивает тот дальше спор о чём-то. Гнуть свою линию, даже не предложит видимый компромисс — так обычно наедине с Клейном говорили сторонники репрессий. Геноцидов по какой-то форме.
И в детстве с матерью им сказывали так же. Они вертели перед носом иглой, чрез которую поджигались крылья, самовозгорались, а дальше — огонь тёк по крови и выжигал тело. Обычно всё начиналось ближе к низу — так, чтобы вытравить их расу. Клейн сбежал, а мать отрезала себе крылья — и те не регенерировали, сгорев. Но палачам тогда можно было носить горящие иголки и пользоваться так, как хотелось.
Малышка всё ещё способна к деторождению. А с учётом её взглядов — всё до безумия неоднозначно. Наверное, поэтому она первая, кого Клейн не отождествляет со своей расой — или палачами.
— А если отдавать даже проверенным и выбранным народом, то состоится культ. И случаи откупки возрастут.
— Это всего лишь частное, а частное — не показатель.
Стечения обстоятельств — как главное оправдание. Только юриспруденция не терпела такого оправдания, больше ориентировалась по фактам. Хотя суд после войны ни к чёрту и так продолжится ещё не одно столетие — как показывал опыт, Клейн сам переживал последствия. Беззаконье и вездесущая практика переложить что-то на плечи народа, объясняя свободой — социального эксперимента ради ли, это было ни чем не лучше репрессий. Только упаковку имела двойную, а самая главная сладость — гордость.
А альтернативы только в проекте. Но теперешнее решение страны зашло за тот край, став радикальным.
— Их пятая доля процентов, — Клейн подходит ближе, смотрит на схемы, пока другие следят, слушают его тихий голос. Бывает мало, а оттого — интерес, только от безделья. — Это в преступном, но вскоре они начнут оттуда выбираться. Или хотя бы их дети. Часть в наших достигнет пятой доли, а в более плохих условиях — возрастёт ещё, — хочется выпить воды и прекратить речь, потому что понятно — отвык уже от дипломатической части. Малышка стремилась сбежать в работу, знала и хотела, пока он боится выбраться из-под того груза, который остался — после всей прожитой жизни. — Развитие будет разное, но в один момент вся статистика и зачастившие случаи применения подействуют на толпу. Дойдёт до революции или нет, но состояние у народа станет тяжёлое, — Клейн прикусывает губу — вывод нужно придумать железобетонный, чтобы эхом в голове отскакивал. — Что приведёт к очередной войне. Ухудшению, такому, что похоже, — вставить бы другое, новое, дабы показать объёмность, но Клейн не находит, всматриваясь в графики: — будто после войны.
Все молчат, пока Клейн оглядывает в ответ на собравшего их — тот в политике мало смыслит. Действительно больше по социальной, торговой части — спросу рынка и прочего. А все эти снадобья, орудия наподобие сгорающей иглы для нефилимов — косвенно, но относились к тому.
— Именно поэтому я и хочу выступить на следующем совете по международным проблемам, — со стороны хмыкают — не тот, что спорил, другой, но насмехаются. — Нужна добротная речь, и так, чтобы они услышали, — Клейну в глаза, будто только ему: — Такая формулировка, что может всколыхнуть народ, но незаметно. Без обвинения в агитации, демагогии, пропаганде и прочем.
Клейн пришёл сюда больше потому, чтобы рефлексировать, понимать жизнь с разных сторон. Больше надеялся узнать что-то сам. Но, видимо, и ему стоит обязательно делиться опытом с ними. И он подходит, становится рядом, осматривая бумаги и обсуждая с двумя, остальные вроде понимают, окружив на расстоянии, но только после того, как эту очевидность скажут. И солнце уже заходит, кругом темень, из-за которой Дарина везде включает свет. А Клейн не устаёт — балуясь с языком сейчас, он чувствует себя таким же живым, как и когда выступил перед нефилимами за революцию — и его перехватили для работы государства другие, где процветает до сих пор равнодушие на форму существа — внешность, моральный облик до определённой грани, вторую и первую ипостаси.
Все расходятся — парень с самого начала заявил, что выступать-то будет один. Может, замолвит словечко перед директором, но Клейну уже давно всё равно — повышаться незачем. Исполнительное в разы лучше — да и в какой-то мере они сами здесь руководят. Усовершенствование демократии — до такого идеала долго ещё будут топать.
— Лучше всего завтра ещё раз обговорить. Сегодня проба, — складывает бумаги. И с тем, что остался, видимо, неплохо знаком, раз не тревожится как при Клейне.
Пусть шрамов нет, не особо над ними двумя возвышается, но отставной генерал — отлично владеет стратегией, да и в курс прошлой войны был посвящён, чуть убедив Клейна в правильности решений и слов — нечаянно, конечно, не встречались. Может, сбежал. Слишком остро в смехе чувствуется задумчивость — по тому, как тот затихает резко. После всего контролировать себя трудно, а генерал моложе Клейна.
А собравший их — может, перебивался где-то. Принципиальный больно, идеалами не пренебрегает, хотя с виду мягкий и учтивый. Наверное, сдружились, торкнуло у обоих — воспоминания или общие чувства, и всё завертелось — Клейн сам видел такие истории. У некоторых знакомство на почве травмы разума перетекало — иногда хорошее, иногда такое же больное и ненормальное. Им всем не хватало убеждённости в существах, личностях.
Клейн поправляет пальто, застёгивая, обматывая шарф и поверх шляпу — удобная, хотя тяжёлая. Она и греет-таки внутри нормально. А уши ему нельзя прижимать — особенность, частая у всех рас: раковины ушей слишком гибкие и подвижные, как позвоночник, и форма должна быть правильна — некоторые шлемы отказывались надевать, ибо при неправильных ушах терялся чуткий слух. Для Клейна неплохой помощник, чтобы знать всё.
— А я тебя видел, — хриплый голос, видимо, всё-таки генерала воспринимается спокойно. До войны Клейн часто путал с патрулем и теми, что стали духами в лесу — иногда захаживали и сюда, в город. И страх появился, конечно, из-за матери — сколько намотала нервов. — Ты был в совете. Сначала в экспериментальном в Иттэку, потом уже и в саму Марию, — хмурится, руки скрещены — все они закрываются за неимением дела. Клейн стремится дальше. — У тебя второе имя звонкое — Зэрит, а остальное не помню.
— Клейн.
Так легко произносится, оно действительно мягкое. И заурядное — теряется в звонкости второго имени. Если мать так хотела отомстить мужу в чём-то, то это было слишком глупо — называть ребёнка тем же заглавным именем, что числится в документе о родителях. Клейну приходилось узнавать полные имена родителей, чтобы пройти комиссию, в библиотеке — и даже его беглянку мать, неизвестную, туда записали. Или, возможно, у него есть неплохи корни.
— Так сразу и правдивое имя?
— На мне заговоры уже не работают.
Клейн поворачивается к ним, генерал тушуется, хмыкая случайно и морща нос, поднимает взгляд, кивая вбок и слишком тихо говоря:
— Могут же и за всякую челядь принять.
На что другой пихает генерала в бок, улыбается и бесцеремонно хватается за руку — температура вовсе не ощущается, да и Клейну всё равно, его больше беспокоят зелёные глаза, внутри которых, вокруг зрачка — золотое кольцо, и у того не только цвет глубокий, но и свет. На прошлой работе к нему лезли с вопросами, не хватаясь, но неприязни к существами у него нет, как у Дарины, что поначалу разрешала прикасаться только Клейну. А сам он подмечал манеры и жесты, поведение, от которого слишком воротило.
— Гарольд.
Вроде бы имя и агрессию некоторую содержит, но смягчается окончанием. И подходит — рвётся же показать себя, хоть и сидит в тени. Ну, а Клейн пожимает руку, освобождая — ничего. Никакой неприязни, что была у Дарины к прикосновениям, нет, как и его тоже — общение не тяготит, не злит, даже хочется продолжить — у него появился интерес. Довольно скупой интерес, нормальный, которого не было с детства.
— Довольно неплохо.
И на сию реплику улыбается ещё шире, щёлкая пальцами перед лицом генерала — тот уже не в ступоре, просто наблюдает. Вспоминает и думает — может, выберется из кокона мыслей.
— Я тоже так считаю. И знакомство приятное, — набирает побольше воздуха — в какой-то степени волнуется. Клейн раньше не так выглядел — без волос, брови слишком густые, а после принялся приводить себя в порядок, ибо становилось противно при просмотре своих речей пусть и с приятным голосом. У него и руки раньше другие были — слишком тёмные, будто пепла или сажи касался. — Не хотите ли поехать со мной на совет?
— Если всё успеем, то да.
Кивает ему, прощается — они ещё там останутся, а Клейну хочется прогуляться.
За городом есть охраняемая зона, что постепенно превращается в парк — берег моря, через которое можно проникнуть в Марию, точнее, в её единицу — Иттэку. Иттэка Клейну не понравилась, а вот спокойное море при хмурых облаках — воодушевило чуть, дав безмятежный сон. На волнах бывало такое странное ощущение взлёта в неизвестность, паники, но ожидание ничего не приносило, и постепенно спокойствие становилось привычным — как сеансы у мудреца, только тот сразу говорил о вреде тревожности; море же показывало всё с другой стороны, давало попробовать, попытаться ответить на «что, если» — и что если бы только у Клейна была дружба с таким некто. С мудростью, которую можно не просто слышать, но и испытывать, понимать ещё не на практике, но и не пустыми словами теории. Его настолько не удовлетворит мудрец, а граней дружбы давно уж нет у Клейна — как и понимания. С самого рождения и попыток во время взросления.
Клейн выходит из бывшего посёлка, который поглотил город, остаются только дороги в темноте, песок, рядом с которым лежала умершая мать. На обочине и трава так же по холмику растёт, вверх стремится, пусть потом станет грязной и порванной, раненной.
Силуэт впереди слишком оголённый. Без ран, как у травы, но кости слишком гибкие, и они вывернуты вниз, стремятся свалить хозяина, тянут к земле. Конечно, наивно было бы предполагать что-то там по воспоминаниями, но она оборачивается и смотрит на него, чуть не испугавшись.
Не сливается с темнотой. Малышка ещё в разы темнее, кожа её не выделяет, и видна же. Так чего пугаться, если всё равно рискует? Боится ли самого Клейна? Помнит ли?
И вниз по бокам руки — словно не принадлежат и сами раскачиваются, глядит в ответ, губы опущены слишком, чуть надуты, как ребёнок. И глаза широко раскрыты — никогда не позволяла никому увидеть их полностью, блеск в них. Света сейчас нет, зато Клейн давно знал, какие у неё они большие — просто не представлял.
Он не помнит, выступал ли кто-то — возился с Дариной и осваивался на новой работе, пока она была где-то. А та тоже не знала. Так где малышка гуляла без него? Тогда, будучи гувернанткой, не выходила из дома без надобности, сбегала, если приходили гонцы с посланиями Клейну после войны.
Она любит детей. Так где же тот ребёнок?
Дальше, если Клейн вступит дальше, будет разветвление дорог — прямо и вправо. А малышку уже окутывает лес, она не сворачивает, пытаясь уйти подальше ото всех. Как мать сбегает. Но с ребёнком ли?
Клейн мог бы позвать её, но вряд ли услышит на таком расстоянии. У неё маленькие серёжки как крылышки быстро-быстро раскачиваются. И всё равно не отсвечивают луны, в тени деревьев — окутана ветками. И там не так уж черно, как у неё в глазах.
Она бы и сама могла сказать ему что-то, перестать стоять. Малышка пустословила, мало открывалась, никогда не узнавала про Клейна — никогда не обсуждала ту же любовь к детям, которой — он был убеждён по опыту! — у неё не должно было быть. А малышка жила той, каждый раз находясь в его особняке. И от этого не изменилась — она осталась той Эрикой, с таким коротким полным именем в документах, будто не боялась ничего. Отзывалась слишком живо, но никогда не называла его правдивым именем, позволяя себе другие дерзости.
Она взмахивает рукой вверх, как и когда обещала, смотрит, сгибая пальцы, опуская. Разворачивается, и Клейн мог бы столько всего крикнуть — спросить про ребёнка, узнать про саму неё, заставить слушать про себя. Хоть кого-то заставить слушать про себя.
Малышка переставляет ноги, неуклюже и будто волочет по земле, так устала нести своё гибкое тело. И носочком прикасается, сразу делая шаг другой, она вытягивает свёрток, руки в сторону, к лесу, где растёт трава, тот так завёрнут в яркие цвета, но ни звука, и Клейн сам не чувствует от того огня, который исходит от малышки — только остатки её искр. И бросает свёрток, оставляя там навсегда, убегая ото всех к себе, не разбирая дорог, от собственной смерти — от ничтожества, незначительного и ненужного ничтожества.
У неё всегда рождалась смерть, и сама была призраком, неизвестным, её вытесняли, не давали продолжить, заставляя нестись куда-то дальше и дальше от него, лишь бы не пересечься им. И Клейн, чувствуя, как язык устал, широко раскрывает рот, произнося:
— Возвращайся.
Лишь потом осознавая, что слишком быстро, тихо. Это не стало криком, это был просто шёпот, который разрезал тишину рядом с ним — не с ней. И малышка ещё раз взмахивает рукой — еле поднимая, уходя в лес навсегда, она обещает. Обещает выполнить то, что он и сказал. Наконец-то без слов, наконец-то единясь с ним. И Клейн знает, что этого недостаточно, слишком мало — даже если в последний раз в его жизни, он не готов её бросить.
У него остаётся другая дорога — к морю, она проста, нет камней и украшений, а склон, усеянный валунами, огорожен. Можно опереться на отлитый забор, что специально для него отшлифован. Всё темнее и темнее, но рядом с ним горит маяк, попадает на него, и там, на воде, можно увидеть луну, как далеко уходят корабли, волнуя её — делая края неровными. Они столько раз возвращались обратно по этому спокойному морю, но самому Клейну теперь уж тревожно. И волны, которых нет, не помогают ему. Зато вода приносит к нему ветер, что проникает даже сквозь деревья, подталкивая уставшее тело идти дальше, не умирать — дойти до другой смерти. И возвращаться вместе с ветром по волнам от кораблей, помнить, так же ловя потоки — уже от города Клейна, с лунным светом, со светом маяка, что расплывается на море, до глубины, её густой лес будет хранить отголоски.