Медленно стекая тонкой струйкой по нижней губе, огибая подбородок, чуть ускоряясь в движении по шее и впитываясь в ткань рубашки, кровь продолжает вытекать изо рта. Даже сильный мороз, стоящий на улице, и снег не убавляют боль ни капли. Разве что сильнее ощущается жгущее гудение от удара.
Пустота. Огромная, бесцельная и бессмысленная пустота, зияющая из груди.
Расхристанный в сугробе он так и лежит, не поднимаясь. Тело давно неугомонно дрожит, кончики пальцев ног и рук коченеют, а зубы отбивают чечётку, отчего становится ещё больнее. Но может ли эта боль равняться с простреленным словами-пулями сердцем?
— Я понимаю, что ты чувствуешь.
— Да ничерта ты не понимаешь, — тон-рычание, недовольное и жесткое, обрубающее все конечности пресловутой надежды. — Проваливай.
Глаза медленно открываются-закрываются, а перед ними — небо. Неизменно серое, стабильно Петербургское. Достоевский говорил, что цвет этого города жёлтый, но Бестужев упорно не согласен с этим. Петербург — это промозглая серость, это сухая, бледная апатия и почти грязная, истоптанная толпами туристов, нравственность. Это серый дождь, серый дом, серая улица, квартал, район — словно замкнутый серый круг, сдавливающий шею. Запах этого города тоже серый.
— Я сказал, — ярость, чистая и гремящая, — проваливай!
Миша задыхается от боли. Из уголков глаз вытекают прозрачные капли, а во рту стойкий металлический привкус, но ничто не сравнится с его истеричным отчаянием. Больше нет смысла. Никакого. Ни думать, ни учиться, ни ходить на выставки или в театр. Ни жить, ни существовать. Всегда презирая тех, кто оканчивает жизнь из-за любви, он почти — ещё шажок, ну же! — тем, что презирал, что вызывало отвращение. Но откуда он мог знать, что любовь бывает настолько? Именно «настолько», без слов больше — эпитетов можно подобрать ещё тысячу. Любить в крайностях, любить ненавидя, любить слишком сильно. По-есенински гореть — сгорая.
— Серёжа, я просто хочу тебе помочь…
— Мне не нужна твоя помощь. Собирай своё чувство вины, жалость и проваливай.
Эта любовь стала его смыслом. Вытеснила всё, что было внутри, пропитала полностью. Каждый орган, каждую мышцу и даже эту кровь, состоящую не из клеток, клеточных фрагментов, водного раствора и плазмы, а целиком и полностью — из любви к нему.
Уйди. Уйди из моей головы. Проваливай, вырви себя с корнем, с сердцем, с остатками души, но уйди. Умоляю.
Прочь. Исчезни-исчезни-исчезни.
— Какого черта?! — звонко, бьюще по ушам. Ровно так же бьюще, как только что ударили с силой по лицу.
— Ты сам напросился, Бестужев.
Миша закрывает уставшие глаза, сглатывая кровь и слыша глухое «ты совсем ёбнулся?!» откуда-то сверху. Но даже не хочет смотреть. Для этого нужно непомерно много сил. Краем сознания он понимает, что голос принадлежит Рылееву, не отдавая себе отчёта в этом. Думая ни о чём в масштабе бесконечности, ловя клочки воспоминаний за края и не удерживая. Его поднимают и только тогда, всё так же ничего не отвечая, будто не слыша ни единого слова Кондратия, Бестужев приоткрывает глаза, неуверенно переставляя ноги и не без помощи друга делая шаги куда-то. А о стенки мозга ударяется, разлетаясь:
— Не подходи ко мне.
Что он теперь? Что? Внутренности вынули, распороли, измельчили в блендере и вернули на место. Рюмин ощущал себя тем мужчиной из начальных глав Карениной, что упал под поезд. Ощущал себя выброшенной и выпотрошенной оболочкой мягкой игрушки, лишь когда-то бывшей в любимчиках избалованного ребёнка. И в завершении — самой бесполезной на свете вещью.
Их отношения сразу были отвратительными. Как априори. И если Миша всегда относился ко всем хорошо, даже если человек был ему неприятен, то Муравьёв-Апостол плевал на подобный моральный устой, в пух и прах разнося его. Выводя Бестужева из себя постепенно, медленно-растянуто и аккуратно со свойственным лишь ему изяществом. И казалось — даже не намеренно, а будто не мог иначе. Язвительность за язвительностью, оскорбление за оскорблением и клокочущая ненависть разгорается синим пламенем. Эта ненависть тяжела, эта ненависть начала слишком быстро то угасать, то распаляться, а Миша окончательно теряется в понимании себя и своих чувств. Словно термометр, перебрасываемый из арктического холода в африканскую жару. Нервная система истощает себя и выхода из этого он найти не может. Просит, умоляет, плачет — с искренним отчаянием, — но ровным счётом ни одного верного решения он не знает.
Сталкиваясь в коридорах университета, реже — в квартире Кондратия, Сергей не мог не прокомментировать с завуалированным раздражением что угодно связанное с Бестужевым. Будь то какая-то шутка Миши, выражение, поведение.
Рылеев заталкивает Мишу на заднее сидение такси, понимая, что ехать на автобусе — вообще не вариант. Быстро отчеканивает адрес и садится рядом с ним, не выпуская из виду. А Рюмин будто слишком пьян и не соображает ничего, поэтому, не размыкая губ, так и сидит, сложив руки на ногах в расслабленном, но скорее обессиленном замке и откинувшись на спинку сидения. С пустым, безжизненным взглядом.
Почему он это делал? Вряд ли на это мог дать хоть кто-нибудь из их «союза» однозначный решительный ответ. Только Трубецкой отдалённо, но больше всех понимающий мотивы такого отношения к Бестужеву, говорил, что это не чистая ненависть и за ней есть противоположное чувство. А раздираемый на части внутренним конфликтом Муравьёв просто не может иначе. У него так же не хватает сил разобраться с собой, но Сергей не оправдывает поведение своего тёзки. Пестель не желал особо вдумываться в это, а потому был просто молчаливо согласен с Трубецким. По крайней мере, он не выражал другой позиции, но и не оспаривал позицию друга.
— Заходи давай, Миш, — мягко произносит Рылеев, после закрывая дверь за юношей. Бестужев, стянув в с ног ботинки один о другой, проходит на небольшую кухню садясь на стул и всё ещё дрожа от холода. Кондратий с миской теплой воды и каким-то мягким полотенцем, которое он обмакивает в воде, выжимает и, усаживаясь напротив Михаила, аккуратными движениями вытирает запёкшуюся кровь с подбородка, шеи и губ. В груди мечется сочувствие к Мише, желание помочь хоть чем-то, но здесь он бессилен. Рылеев понимает, что вот это — конечная. Разрушать им больше нечего, финита ля комедия.
И кровь уже давно стёрта, но Кондратий продолжает просто смотреть на лицо, наконец-то приобретающее хоть какое-то выражение — разочарование. Тишина приятно, насколько это можно, обволакивает их.
— Я правда не хотел, чтобы всё так вышло, — умоляющий взгляд.
— Мне плевать.
Самое странное во всём этом было то, что со всеми остальными его отношения были нормальными.
— Я уеду, — едва слышно, хриплым и сухим голосом говорит Бестужев, кашляя и прикрывая рот рукой, отводя взгляд вниз. Кондратий тяжело выдыхает, в успокаивающем жесте рукой своей касаясь руки Миши. Ледяная. — Чтобы точно не…
— Тебе не нужно… Миша. Послушай, — Рылеев начинает что-то рассказывать, убеждать, что отъезд будет попыткой побега от себя, а убежать от себя невозможно. Но мысли опять уплывают в прошлое. Перед глазами все эти бесценные кусочки вселенской радости, которой больше не будет. Ни-ког-да.
— Я не могу по-другому, я не хочу…
— Уходи. Собрался уходить — уходи, и не нужно делать ещё больнее.
Трубецкой оказался прав. Полностью и это было огромным удивлением. Очередная их ссора в конце октября, прямо на квартире Рылеева, когда все без исключения участники их
союза отпраздновали успешную сдачу зачёта и пили донельзя много, когда к четырём утра всех повалил алкоголь и ужасная учебная усталость, спор на повышающихся тонах между Серёжей и Мишей разгорался, а обстановка накалялась. Казалось, что этой комнаты было мало, что все эти захлестнувшие эмоции были слишком объёмными для сравнительно небольшой рылеевской спальни, хоть окно распахивай, чтобы они выплеснулись на улицу. Рано или поздно этот выплеск всё равно бы произошёл, не мог не произойти. Словно пружина, здесь была своя грань, доходя до которой она резко распрямлялась, принимая правильное, недеформированное положение.
— Какого чёрта ты ведёшь себя так? Чем я, скажи мне, это заслужил? Я устал от твоего вечно недовольного лица и такой же вечной агрессии в мой адрес. Переспи уже с кем-нибудь, сбрось свой стресс и поумерь пыл. Я не собираюсь быть твоей подушкой для битья, — выпаливает Михаил, указательным пальцем на ударных, ключевых моментах тыкая в грудь протестующе глядящего Сергея. Ему действительно осточертели выходки Муравьёва и более подходящего момента, чем сейчас, ещё долго нельзя будет найти.
— Отлично. Дай мне и я сброшу свой стресс. — Вот так просто. Без лишних перепирательств, слов и ухода от ответа. Так, что Бестужев сначала опешил от прямолинейности, непонимающе-шокированно взирая на лицо Серёжи, будто ему послышалось.
— Что? — переспрашивает, хлопая ресницами.
Ответа не следует. Вместо него — сжимающие подбородок пальцы, поднятая вверх голова и губы, прикусывающие и целующие жадно, вымещая все слова, что нужно было услышать Мишелю через жесты и это было ничем не хуже фраз. Властные, собственнические губы сминающие его собственные, короткое недоумение и слабый, совсем контрастирующий и неуверенный ответ Бестужева. Если эта какая-то идиотская насмешка и шутка, во что значительно проще поверить, чем в искренний порыв, то Рюмин просто сгорит от стыда.
Руки застывают раскрытыми ладонями перед грудью Апостола, не решаясь оттолкнуть. Но Муравьёв быстро отстраняется сам, не отходит и не отпускает подбородок Бестужева, с испытующей строгостью смотря на лицо Мишеля, на его покрасневшие и влажные от поцелуя губы и невинный возмущённый взгляд.
— Что это было?
— Несносный, взбалмошный мальчишка. Ты совсем не видишь дальше своего носа, — Серёжа непроизвольно облизывает свои губы, не в силах отвести взгляд от чужих.
— Я не понимаю намёков, — будто в своё оправдание слабый протест.
— Это я уже понял, — и целует опять.
Сложно было перестроиться с одной манеры общения на другую и находить общий язык с человеком, с которым год ты то и делал, что спорил. С горем пополам, с перепалками и решаемым недопонимаем, но одной константой — огненным чувством в сердце, бьющемся рядом друг с другом быстрее, — они пришли к тому, к чему стремились. Подшучивать над резкой сменой отношений между Мишелем и Серёжей побаивались, но не смотреть с радостной, отдалённо похожей на родительскую, усмешкой не могли.
— Мне нужно готовиться к сессии, — твёрдо заявляет Серёжа, старательно игнорируя тёплые руки на своих плечах и ненавязчивые поцелуи в шею.
— Устрой себе перерыв, — легко отвечает Мишель, перебирая тёмные пряди волос.
— У меня нет времени.
— Тогда перерыв устроит себя сам, — и нагло перекидывает ногу через бёдра Апостола, привычно усаживаясь сверху и обвивая руками Сергея, обнимая и прижимая к себе, ткнувшись носом в сгиб шеи. И Муравьёв не может этому противостоять, да и не особо хочет. Обнимает в ответ, мягко и лениво поглаживая чужую поясницу.
Бестужев вспоминает всё это с неуместной ностальгической улыбкой, а Кондратий окончательно убеждается в том, что Миша его не слушает и бессильно вздыхает, поднимаясь и набирая воду в чайник.
— Тебе нужно вернуться в больницу, — стоя к другу спиной, говорит он.
— Я знаю. Но я не мог с ним не поговорить, а трубку он не берёт. Он не простил, — тихо отвечает Рюмин.
— Я бы не сказал, что он поступает правильно, но и ты поступаешь не лучшим образом. Я понимаю как его, так и тебя, поэтому не могу сказать кто прав, а кто нет, — Рылеев складывает руки на груди, не отрывая взгляда от прозрачной полоски на электрическом чайнике, через который видно подсвеченную голубым светом кипящую воду.
Бестужев пожимает плечами, не желая ничего отвечать, потому что уже давно всё объяснил всей своей компании. Раньше, чем Муравьёву, потому что говорить ему — всё равно что стрелять себе в висок. А второе, возможно, даже проще.
— Серёжа, нам нужно расстаться, — голос не дрогнул и стоило хотя бы за это похвалить себя. Молчание в трубке как секунды перед казнью, уже с петлёй на шее. Хочется разреветься прямо так, не от боли в груди, а от кровавых полос на сердце, что он сам же и делает.
— Почему? — сухой, ничего не выражающий тон, но Бестужев знает, что это лишь маска. Как обычно.
— Я не хочу делать тебе больно.
— Хреново выходит. Не уходи от ответа.
Миша закусывает нижнюю губу, шмыгает носом и жмурится — от страха, — выпаливая:
— Этот кашель был не простудой, Серёжа. Это туберкулез.
Февраль впервые за долгие годы радовал снегом и хорошей, натурально зимней погодой. Хотелось как в детстве — упасть в до дьявола чистые белые сугробы, махая руками в разные стороны и изображая ангела на снегу, а затем аккуратно-аккуратно поднимаясь, чтобы не испортить фигурку.
Умирать в девятнадцать лет страшно. Умирать в девятнадцать лет обидно. Умирать в девятнадцать лет — осознавать ценность всего, каждой улыбки и каждого мгновения. Каждого вздоха, каждого слова, объятия и поцелуя. Понимать, что всего этого ему осталось совсем немного.
— Ты думаешь, что я оставлю тебя одного с этим? Миша, у тебя есть шансы и я буду бороться за них. Я не хочу тебя терять.
— У меня почти нет шансов, — Бестужев понимает, что нужно сказать что-то непозволительно резкое, чтобы оттолкнуть Серёжу от себя, чтобы тот не видел, как на его глазах увядает любимый человек. И что ничего нельзя сделать. Ощущения страшные, а последствия ещё страшнее, серьёзнее. — А поэтому я ставлю точку. Я не хочу делать больно тебе и из всех зол выберу меньшее. Да и, — слёзы катятся с глаз и Рюмин сжимает в кулаке собственные волосы. — Я тебя больше не люблю.
Мишель возвращается в больницу, выслушивает, как его рассерженно отчитывают врачи и ничего не отвечает, даже когда спрашивают что-то — он не слушал. Недоумевал лишь, что врачи совсем не понимают того, что ему совсем всё равно. У него почти нет шансов на выздоровление, болезнь его поглощает каждый день, а потому какой смысл проводить последние дни в разъедающем одиночестве в палате? Бестужев уже не надеется, он принял то, что ему суждено умереть так рано. Ему говорят, что шансы ещё есть, наверняка есть, но смотрят сочувственно и предполагают, что он продержится ещё два-три месяца, если всё так и останется. Они пытаются, стараются изо всех сил, но результат слабый, толком ничего не меняется.
«Не унывай! Всё будет хорошо!» — да, конечно. Легко не унывать, когда ты кашляешь так, будто вот-вот через рот начнешь отхаркивать лёгкие по частям, прямо вместе с кровью.
Писать Серёже бессмысленно, да и нельзя. Хочется, но нельзя. Ведь он поставил точку, сказал, что больше не любит, причем вполне уверенно. Муравьёв порывался сначала выяснить всё вживую, но Мишель сначала отказывался, а потом нашёл в себе смелость, нашел в себе хоть какие-то силы сказать это же лживое «я тебя больше не люблю» глаза Сергею. Уверенно. Спокойно. Как пульс покойника.
Больше он не пытался заговорить с Бестужевым.
Миша с этим побегом хотел извиниться и попросить прощения у него, но всё пошло не так. Впрочем, он заслужил. Наверняка заслужил эти резкие слова и удар в нос.
Последующий месяц тянется слишком долго и кажется, что время перед его смертью специально растягивается, чтобы помучить лишний раз. Состояние ухудшается и надежду теряют даже врачи. Лгут прямо в глаза, но Миша точно знает, что на самом деле они думают и что предполагают. Он отпрашивается домой на пару дней и те, выдав препараты и раздав указания, со скрипом отпускают буквально на два дня.
Он прощается с десятилетним мальчишкой, с которым познакомился здесь, искренне улыбаясь ему и оставляя в подарок одну из любимых своих приключенческих книг. «Остров сокровищ», Миша надеется, воодушевит его юного друга.
***
Дрожащими руками раскрывая желтоватый конверт, практически разрывая его, Муравьёв старается сохранять самообладание. Выходит отвратительно, просто ужасно, ноги его практически не держат и он почти падает на кухонный стул. На конверте — привычный почерк Мишеля, его Мишеля, как обычно слегка неаккуратный. Стараясь никак не помять, не испортить письмо, Серёжа раскрывает лист, сложенный пополам и исписанный таким же почерком. Слова плывут перед глазами большим усилием Апостол заставляет себя сосредоточиться на тексте.
Если ты читаешь это письмо, то значит, что всё уже свершилось. Я не хотел так глупо умирать от болезни и растягивать это для чего-то, слепо надеясь на выздоровление. Петля — как-то поэтичнее туберкулеза, согласись. Я думаю, ты поймешь меня в этом, пусть и не простишь. Едва ли я могу найти себе оправдание перед тобой за сделанное, но я должен объясниться.
Хочу сказать, что лучше бы мы не встречались. Вообще.
Я никогда никого так не любил, как тебя. Никто не вызывал у меня столько противоречивых эмоций и чувств, как ты. Я мог злиться на тебя, ненавидеть за каждое твоё слово, но и без внимания твоего, хоть какого-то, я тоже не мог. Я бы мог терпеть любые твои слова и чувства ко мне, но ни за что бы не выдержал равнодушия. Ты не представляешь, как я был счастлив с тобой. С того спора 29-го октября начались самые лучшие дни моей жизни, потому что в них был ты. Ты пропитал все мои будни своим присутствием, просто наличием в голове. Я кляну судьбу за то, что мне было выделено так мало времени, чтобы побыть рядом, но, кажется, мне было бы мало и вечности.
Я соврал, когда сказал, что больше не люблю тебя. Я люблю тебя до сих пор и ненавижу себя за то, что делаю тебе настолько сильно больно всем этим. Поэтому лучше было бы, если бы ты не знал меня. Ты бы не узнал этих чувств потери близкого (если я был тебе близким человеком). Впрочем, я надеюсь, искренне надеюсь, что ты остыл и ты перенесёшь всё наименее остро.
Я прошу тебя не думать обо мне и ни в коем случае ни в чём себя не винить. Это была моя воля.
Улыбайся чаще, чем ты делаешь это обычно. Я знаю, что ты лучше, чем показываешь себя. Не прячься за масками — это непозволительная трата времени, которое ты можешь потратить на то, чтобы обрести счастье. Не отталкивай тех, кто тянется к тебе. Полюби кого-нибудь и будь счастлив. Прошу тебя об этом.
Всегда твой, Мишель.
Лист из рук падает, а следом и всё внутри. И Сергей чувствует — вместе с его смертью умер он сам.