Глава 1

Проткнутая проволокой ладонь, что прикасалась к щекочущим кончикам травы, тогда ощущалась маленькой смертью. Маленькой предсмертной агонией, что никак не проходила и усиливалась.

Сейчас, даже если б опять проткнули плечо острой железкой, оно всё равно бы ощущалось легче, оно бы и не затянуло в омут боли.

Тогда были жаркие свитера летом, тогда зимой мёрзли ноги-руки и в самом тёплом пуховике с сапожками и замотанной головой длинным шарфом. Тогда тело ощущалось острее, и особых мыслей не было — Аня сейчас и не может вспомнить ни одной фразы своего детства. И такое яркое на чувства тело контактировало с миром, выжигая в памяти объёмные образы — с запахом, со звуком, с таким ослепляющим цветом, переходящим в свет, что и все оттенки можно перебрать.

И с невероятным касанием — с самым ярчайшим воспоминанием. Аня не вспомнит даже тишины или молчания, даже прозрачности, даже чистого воздуха — но обязательно оболочку, что дарила прикосновения — ледяные иль горячие. Касание горячим дыханием, касание оледеневшей кожей даже летом, касание щекотливое горячими пальцами или холодным кончиком носа, касание цепкое, когда и неизвестна температура той ладони — не расчувствовать. И такое случайное детское касание краской, каплями воды или липкостью еды, когда всё равно можно было ощутить кожу.

И море размытых картинок, море света того детства, что уже и вовсе прошло, море шума — такого приятного, вызывающего ностальгию, море запахов, что никак не почувствовать полностью — лишь мимолётным воспоминанием и внезапной эврикой.

У Ани только вспыхивает в памяти от сегодняшнего уже прошедшего утра, которое было таким тёплым и светлым, как в детстве. Вспыхивают и воспоминания от запаха пива, что они так ненарочно попробовали, перепутав с соком. Только больше не бьёт током, не тянет сердце куда-то вслед за тоской — только заставляет прикрыть глаза всего секунды видя.

Сегодня никакой природы — они потратили деньги, чтобы припомнить большее. Она бы всё равно пришла, даже без него. Ей надо бы погрузиться в совершенно ранее и вспомнить причину запаха этого алкоголя.

Внезапное общество, случайные ребята и непонятные правила, которым надо следовать. Он подстраивался почти сразу — Аня не поспевала. Она не готова была покинуть их тактильный мир и сформировать свои мысли глубже, не могла дать развиться дальше своим ощущениям.

Растерянность из-за претензий учительницы, странные непонятные слова одноклассников, общество, которое не поддавалась её сознанию — он всего этого не чувствовал. А Аня ощущала, что попала в странную сюрреалистичную игру и законы здесь подобны. Она барахталась в ней еле-еле, пыталась понять и училась: училась говорить, училась формировать мысли, что раньше останавливались на одном касании. И она выросла в одном и том же кабинете, приняла правила игры, не до конца понимая, стала следовать ей, не обращая внимания на него — точно так же.

Её брат всегда был где-то на периферии того школьного общества, в которое попала она. Её брат держался в других компаниях, мало пересекался с ней, мало общался. То общество не стало их миром, оставшись случайными людьми.

Как сегодня в клубе, где она уже попрощалась со всеми. Где брат стоит неизвестно с кем и разговаривает неизвестно о чём, где ей до сих пор ничего неизвестно о её брате и об этом обществе. Только по периферии ходить, путаясь во встречных людях, не достигая друг друга.

И с пятого класса встречных людей стало больше. Они заманивали в какой-то необычный лес, где вместо деревьев и тропинок — один длинный коридор с множеством кабинетов. И в лесу не было ни чудищ, ни лешего, ни русалок, ни даже знакомой в детстве Бабы-Яги — вместо этого больше чужих людей, больше спутанных клубков касаний и больше не тех воспоминаний.

Она должна была решать проблемы не самого слабого мальчика, а своего брата. Она должна была рисовать не со своей подружкой, а с братом. Она должна была не стоять одиноко, ища хоть кого-то для беседы.

Она не должна была искать утешения в других людях — они никогда не были её братом и не стали бы им.

Но единственное, что делала с братом — ссорилась. Кричала на него, и он в ответ кричал — но только дома. В школе — лишь пнуть, лишь залить водой тетрадку, лишь ухватиться за его короткие и такие мягкие волосы в ответ. В школе — лишь с другими.

Два года длилось непонятное, пришедшее извне, поселившееся даже у них дома. И только в седьмом — затишье.

Сейчас мало что напомнит Ане о седьмом. Никаких людей тогда, никакого колючего одиночеств. Только вечные болезни, карандаш на руках и запах резинки с геометрии, только паста от ручки по всей руке, а ещё выученные наспех стихи — в бреду. И только мысли о нём, даже когда не видела, не слышала, не чувствовала.

Его бы тело напомнило о тех мыслях хоть своей картинкой — и заставило почувствовать невероятный трепет тех лет, когда напряжением колются собственные пальцы. Но он снова неизвестно где, снова играет по чужим правилам — вспоминает.

И он незримо присутствовал и тем жарким летом перед восьмым — даже если уходил, даже если не говорил ни разу и не заходил в комнату всю неделю — и больше. Всё равно был где-то, всё равно ощущался в раскалённом воздухе — таком дурманящем. Даже если покидала такую родную квартиру, даже если летними вечерами куталась в других людей — он был у неё в голове. И она потихоньку, по крупице возвращала их тактильный мир у себя в сознании, до августа находилась мысленно с ним. И в сентябре воспряла духом.

Никакого бреда — только чистый разум. Только тепло уходящего летнего солнца и такое родное одиночество с невероятной красотой мыслями, с их миром. И развевающееся пальто, которое так напоминало о его шоколадных волосах пасмурными днями. И неожиданные детали о нём: в музыке, в картинах, в текстах и даже в науках. Каждый раз, когда она находила его очертания в чём-то незнакомом, ощущала такой мягкий фриссон с нотками ещё живой их юности. И уходила в приятную ностальгию, пока не ставшую вязкой тоской.

Ноябрь становился темнее и перетекал в саму ночь — декабрь. Она куталась уже не в людях, она куталась в темноте, ловя мимолётные о нём мысли, развивая и протягивая нить к нему. Хоть он ближе и не становился.

И праздники, пропитанные чувствами детства — вкусами, звуками, знакомыми запахами, — не смогли сделать его вновь ближе. У неё осталось от него простое равнодушие — и больше ничего.

А потом только холодные январь–февраль с потерей сил, мерзлота на руках даже в доме и уязвимая кожа. Вязкие мысли, что стекали вниз и не уходили, всё время напоминая о себе. И изменная вода — такая горячая и настолько предательская, что вовсе не согревала. Затем оттепель в марте, который оказался никаким — сил не подарил.

Только апрельское солнце заставило вдохнуть поглубже. Только при апрельском солнце и последующем майском появились силы, проявилась жизнь. Случайные огни в ночи престали мелькать, утягивая за собой; в апреле она вновь увидела его, разглядела сквозь яркий свет солнца и почувствовала чрез раскалённый асфальт.

Митя всегда одевался в чёрную одежду даже в жаркую погоду — сколько помнит Аня, с детства у него тёмно-синие штаны, тёмно-фиолетовые кофты, иногда и что-нибудь тёмно-зелёное. Но кое-что тогда перекроили: на белую рубашку, светло-коричневые брюки. И Аня не решалась подойти, не решалась вновь напомнить о том, что было. Она проживала своё детство в одиночестве, составляя собственные картинки.

Но летом люди исчезли. Он оставался дома, мелькал, надевал чёрные толстовки и прятался в них. Кутался ещё и в одеяло, заставляя своё тело гореть — и ему, и ей всегда это нравилось. А она уже и забыла, позволяя свей коже трескаться в жестокие зимы. И тогда Аня не сдержалась, рискнула, напомнив обо всём.

То лето обернулось лучшим. В то лето снова можно было касаться разгорячённого тела и говорить обо всём, не вспоминая жёстких стен, жёстких стульев, угловатого пола. Все случайности уходили из мыслей, разум наконец-то по-настоящему очищался. Аня чувствовала себя живой и почти ни о чём не беспокоилась. Лишь радовалась, что мурашки по коже вовсе не от его крика, который вырывал изнутри страх, а от лёгкого прикосновения.

Август удлинял ночи, боролся с жарой, принося холода. И сентябрь стал отчуждением, в сентябре они уже не сцепляли друг с другом руки.

Осознание вторгалось в разум резко, пролезало тонкой иглой сквозь массивную стену защиты. И Аня сама запиралась, утопала в чём-то ещё, только не в своих мыслях.

Силы на борьбу иссякли в новом году. Мороз забирал из тела тепло, люди гнали её вновь на улицу, гнали за собой. А в конце января, поздним вечером, мысли о его красивых ногах, на которые он и не собирался напялить штаны, о его красивых руках были так естественны, что Аня сдалась.

В феврале она слегла с продолжительной простудой, и всё перебирала в голове то лето. Самые ярчайшие картинки мелькали перед ней при температуре, и в конце ей хотелось бы вернуться, вновь плавать меж бредом и дрёмой, не замечая такой прямой реальности, но ничего не случилось.

Не случилось и в весну. Весной светило всё то же жаркое солнце, напоминавшее о разгорячённых ладонях, но взглядом цеплялась совсем не за то.

Может быть, тогда она даже чувствовала стыд и специально не хотела. Аня не могла сказать тогда, не может и сейчас. Только знает, насколько это было впустую потраченное время.

И снова внеочередное лето с другими людьми, где им можно было не шагать на периферии друг друга, а приблизиться, пусть и сквозь чужих. Можно было касаться, можно было говорить, не обращать внимания на других и смотреть только на себя с ним.

Аня тогда не смела. А для Мити всё было легко и просто.

Просто ему было и в сентябре, и в октябре, и в ноябре, и в декабре, и в январе. До февраля ему было всё очень просто. А Аня ощущала, как сама медленно разлагается — тело исчерпало себя, тело переработало на износ. И потихоньку нити мыслей в теле гнили, потихоньку — отсоединялись, забирая с собой и чувства. Первым, конечно же, сгнивал мозг.

Слишком острые колени, слишком острые плечи — и черты лица такие же резкие. Наносили рану и не залечивали, оставлял так гноить.

Попытка отказаться ни к чему не привела. Попытка отказаться, может быть, была ошибкой.

В конечном счёте, она бы всё равно пила здесь. Всё равно бы что-то вспоминала. И она поправляет изумрудное платье, достаёт ещё салфетку, вытирая руки — такой родной мандраж, что передаётся только от взгляда кого-то из кровных.

Попытки отказаться были и в марте, и в апреле. Всё пошло по течению только в мае — решила, что пусть будет, пусть остаётся в ней и в их жизни. Пусть будет лето наконец-то без посторонних, пусть будет лето, где рядом окажется совершенно не случайный. И пусть позади Мити мелькают случайные огни, отражаясь на его лице — она знала, что такой фриссон не почувствует уже никогда. До одной точки.

И лето стало подобным. Лето давало экстаз, позволяло тихий и лёгкий оргазм — одинокий. Лето умело пьянить, ведя за собой, сбивая дыхание от чувств и выжигая глаза красотой — может быть, вполне иллюзорной.

Она тогда вовсе не предчувствовала, не пыталась ощущать, как это — отрываться от чего-то, во что уже вросла, где уже навеки погребена с самого начала. И за это как никогда себе благодарна — так же навеки.

Сейчас уже дрожь и вовсе от тревоги. Может быть, даже паники.

Если летом цветок сложился, запрятал внутрь себя тайну, пусть и чувствуя боль, то сентябрь начал этот цветок открывать.

Брошенные слова, странные её взгляды, не те прикосновения, неправильные действия — сейчас уже можно понять, что произошло не так. И сейчас вряд ли что изменить.

В конце концов, всё эта неправильность составляла довольно дрянную тропинку, по которой сложно пройти. Или можно было б сказать, что невозможно, если б никто не смог. Но он смог.

Он не умел сдерживать эмоции, будучи менее рассудительным и более рискованным, и она уже всё понимала. Понимала, потому и запиралась у себя, лежала и ничего не делала. Вес, который перестал волновать, потихоньку набирался, волосы становились хуже, а к коже перехотелось притрагиваться в первый же день, когда всё ещё было нормально.

Другие вытаскивали в свет. Из-за других приходилось, чтобы не испытывать больший стыд.

Но собственный вес перестал волновать — даже после всех сказанных слов. Ане кажется, что можно и ещё набрать — не так критично, и будет в самый раз.

Митя не выяснял отношения при родителях или при других. Но одинокой её не оставлял.

Он, наверное, думал, что так ставит замки. Но так он только снимал тормоза, а Аня и не была против — она давно уже устала. Он срывался сам, потихоньку освобождая от всего. И за сделанное этой весной ей не жаль.

Она тогда ничего и не испытывала. А что до поцелуев — так это не так уж и страшно. Об этом всё равно будет помнить только она.

Хоть какие-то воспоминания ей можно получить. Хоть каплю отдыха, пусть и не полного, пусть и не такого хотелось — ей необходимо. Неважно, что он не отвечал. Неважно, что один раз всё-таки попытался ответить, попытался сжать губы в ответ, чтобы потом впустить.

Она бы в этот вечер всё равно насладилась всем, что было. В этот вечер, покинув случайных, она бы всё равно вспоминала.

Только после того робкого ответа Аня проплакала пять часов кряду. Она подавила в себе надежду, царапая свои руки ногтями. Потому что после какой-то черты стоит остановиться. Потому что робкую попытку вовсе и не стоило начинать, не стоило поощрять — но раз уж так, то не стоит продолжать.

Только учёба заставила не думать и занять голову другим, уже понятным, уже изученным и облекающим в простую форму. Можно было помнить совсем другое, делать выводы совсем не из нужного.

И у неё не получалось. Все её уравнения, все её заученные фразы стоили только мусорного ведра, потому что делались неправильно, потому что превращались в обрывки. Светлыми вечерами она сидела, стараясь всё исправить, заняться наконец-то другим. И ничего не выходило.

Её сердце в груди было слишком тяжело. Оно сдавливало всё тело, тянуло вниз, делая мышцы слабыми, и не отдавало никому своей крови, не позволяло вновь задышать нормально. И единственного, чего тогда хотелось — раствориться в собственных воспоминаниях. Тонуть в собственной иллюзорной крови, погружаясь глубже в самую родную и горячую, дышать и жить в ней, и не задумываясь о другом — о другой жизни, о другом выходе. Ане и не хочется думать о другом — слишком мучительно.

Учёба кое-как прошла. Прошли и дни без неё: у себя в комнате, среди странных, глупых мыслей — жёсткого бреда, что оставался на сознании, словно грязь. Среди желания наконец-то выйти на улицу и что-то сделать.

И она сделала. Она пришла, ожидая, что он останется дома, что прошлое теперь точно не побеспокоит.

Прошлое было всё ещё с ней — и это единственная причина, почему она ещё не напилась.

Ощущение мира, выброшенного в колючую клетку среди пустыни без намёка на сохранение жизни в нём, было так далёко все эти годы. Но именно сегодня можно было почувствовать вновь эту колючую сетку — и разорвать навсегда.

Но разрывать своё детство Ане трудно. Перекраивать по-новому она никогда и не умела — только скроила из того, что уже было.

Строила отношения по единственному лекалу, что у неё было — и дружбу, и влюблённость. То, что она почерпнула ещё ребёнком — только оно и вело дальше. Больше ничего не выловила, не заучила, выбросив сразу же после мимолётных эмоций. Совсем не тех эмоций, не тех чувств, из-за которых невозможно думать, невозможно уйти.

По крайней мере, пока — пока она не умеет перекраивать.

На протяжении всех тех лет, её чувства то и дело соскальзывали с равнодушия в настоящем и падали в омут тоски, нисколько не забытых ощущений детства. Ощущения, при которых солнце палило даже в мороз, при которых холодная грязная вода проникала чрез одежду к коже даже дома, летом.

Она пыталась вспоминать боль, но вряд ли то, что чувствовалось, можно обозвать болью или чем-либо ещё.

И сегодня очень хочется провести именно в этих ощущениях. Сегодня — как в последний раз на настоящее прощание, когда на разорванных частях уже проросла ненависть, обновив тельце.

Но Митя здесь. И рвать не получается. Эта — та проблема, которую Аня не учла.

Не хочется пить, не хочется погружаться в лихорадку, когда больше всего хочется кричать от перенапряжения. Хочется только одного.

Аня не может сжать руку сильнее, не может заставить не делать этого, не может сделать правильно. Потому что иначе — она предаст саму себя.

Они всё ещё стоят. И вряд ли уйдут. Вряд ли он перестанет в упор смотреть, изгибая бровь. Но Ане совсем нечего сказать.

Она бы, честно, постаралась бы напиться — хотя бы просто попробовать. Но ей хочется узнать — и она ждёт, когда же решится.

Она уже на многое решилась. И ей пора бы отдохнуть — окончательно уйти от этого мира, оставленного только в воспоминаниях. Разговор — не такая уж и большая плата.

Пусть скажет — пусть перестанет пустословить с другими, пытаться танцевать, так же пробовать алкоголь. Пусть увидит её будто заново — с тем, что было в их таком чувственном детстве.

Ане не хочется отрывать от себя такой большой кусок, что дышит, бьётся. И она подождёт. Ей, в принципе, всё равно чем напиваться — ожидание тоже подойдёт.

Пусть сделает ещё круг в танце — и его рука соскользнёт, дрогнет, пальцы зашевелятся. Он снова бросит взгляд, расцепит губы — и Аня ничего не услышит. Она и не хочет слышать так далеко — ей нужна близость, которой так не хватало.

Пусть его губы задрожат, когда он снова начнёт говорить с другими. Пусть не сможет вымолвить и слова — даже обрисовать своими губами, без голоса, без шёпота. И глаза пусть двигаются. Пусть он прикроет их, пусть вновь распахнёт и попытается хоть за что-то уцепиться своим мыльным зрением.

Они оба знают — не выйдет. Аня вот уже перестала и вовсе пытаться.

Путь просит, пусть молится ей жестами, взглядами, пусть пытается звать на помощь. Она не сдвинет свои уставшие ноги. Уже выдохлась — кислорода в грудь не набрать.

Смелости у Мити всегда хватало на двоих — хотя это, скорее, была безбашенность. Аня пыталась не думать, но надежда — более подходящее для неё имя. И она не поможет, нет.

Аня отворачивается, вертит в руке маленький шот, чуть не разливая пьянящую почти прозрачную воду. Ни капли на руке — ничто не заманит. Зато ей даже интересно так вращать и следить, ей интересно наблюдать и пробовать такой иллюзорный риск. Может быть, ей в жизни не хватает азарта — тогда бы всё решилось.

И она отклоняется назад на стуле, на котором нет спинки. Чуть отнимает от пола его ножки. Вверху всё сияет, и это даже наводит радость. Ане хочется улыбаться — и не сдерживает себя, не пытается казаться, не пытается думать. В последнее время она слишком много делала для других. Пора бы думать и о себе — пусть и с оглядкой.

Она знает, чьи джинсы видит — совсем случайно. И неслучайно знает, чем же обернулось ожидание.

Её азартные игры кончились. Есть то, что даже их перечеркнёт.

Отклоняется ещё немного, чуть отводит лямки платья, давая себе дышать. Кругом незнакомые люди, вверху сияют случайные огни, она сделала то, что не должна была, и чёрт знает, что здесь произойдёт — это заставляет шире улыбнуться.

У Мити немного помятая рубашка — ещё и нитки торчит на плече. Может, за что-то зацепился. Аня, в принципе, и про это готова послушать напоследок. Хоть про что-нибудь — напоследок.

Но сквозь музыку не прорывается его голос — только стук шота, что так глух, и скрежет стула. И только:

— Ты напилась, — чересчур укоризненно.

Аня крутит пальцем в воздухе, развлекает себя. Хочется подобрать реакцию на его слова, — даже готовые имеются, — но в этом смысла никакого нет. И улыбки теперь тоже нет.

Он рядом, среди других людей — намного ближе, чем за все эти годы. И намного дальше, чем нужно было бы.

Они оба знают, что, кинув свой мир на пол, где ступают чужие люди, тот не выдержит и сгорит. Но Аня была бы и не против.

— Развлекаюсь.

Ему явно не нравится её натянутая улыбка. Не нравится и веселье, а Аня теперь может стоять на своём и не падать. Нужно только не отступать, не рваться, надеясь. Здесь надежда — чересчур отчаяние.

— Может, ещё и станцуешь? — так колко, почти не расцепив зубы.

Раньше она этого в Мите не замечала. И не хочет замечать — это отдали ему другие, эта часть вовсе не его и тем более — не их.

Аня, взяв шот, взбалтывает его. Глотает немного — на полный не хватает физического духу. Пространство давно уже податливо и формирует вполне приемлемую картинку. Пространство ей благоволит.

Только ноги неустойчивы: слишком уставшие. Они так долго были в напряжении, что уже и не знают, как по-другому стоять. Но Аня расцепляет их, отводит в разные стороны, опирается о стол и разгибается, отпуская все опоры.

Теперь — только она для себя опора.

Ей не хочется говорить с таким братом. И, если чтобы его вернуть, нужен тот же клин, она согласна. Только на этот день.

Люди уже вовсе не чувствуются. Нет их паточной кожи, что ощущается на расстоянии, нет удушающего тепла, нет пустого запаха.

Аня чувствует только своё изумрудное платье с неидеальной тканью, только свои деревянные движения. И что-то ещё своё: волосы, собственную кожу — не чужую. Странные мысли, что никак не складываются.

Они вдвоём, в своём мире, так любили его расширять и изучать всё. Они так любили всё пробовать, неосознанно подвергая себя риску. Вдвоём, брат и сестра, выпускали кровь, изучали прочность кожи, выворачивали суставы и прикасались к проглядывающим костям.

И шли дальше. Изучали всё, что попадалось: солнце, траву, игрушки, одеяло, землю. Изучали и восхищались, постепенно приобретая чувства человека.

Медицинский стал бы естественным. Таким же, как и всё в их жизни. Но если Митя решил разорвать — то Аня согласится, задавив.

Он уже, наверное, и сам задавил. Быстрее неё.

Двигаться так и не получается. Руки сжимаются на плечах, не желая расцеплять пальцы. А её ноги так и не могут сбросить такую тяжкую многолетнюю усталость. И глаза — глаза другими людьми не обманешь, как бы ни были похожи на что-либо. Как бы ни чувствовалось что-то родное.

Аня зажмуривается до слёз, пытается лепить из пятен необходимое. Но пятна — слишком неидеальные.

Единственное свободное движение, которое она может сделать — это обернуться назад. И она оборачивается, не задумываясь.

Митя тоже не двигается. Лишь смотрит. И они — как брат и сестра. Ане слишком дурно от этой мысли.

Эта мысль — как отголосок той любви из глубин. Как одна из её крох, что бежит по руке током, тут же исчезая.

И Аня поспевает за мыслью, губами шепчет:

— Подойди.

Зная, что он заметит. Но не зная, как он поступит.

Прислушается? Вновь сделает по-своему?

Пусть вернётся к ней до конца. Пусть потом снова придётся разорвать. Но надежда — это то, почему ещё чувствует.

Движений нет, но люди не замечают. Они даже себя не замечают — сосредотачиваются совсем на другом, теперь уже не беспокоя её. Аня же отклоняется назад.

Митя сам знает что делать. И она чуть улыбается, пытаясь расслабить, пытаясь расправить свои плечи, перестав сутулиться. Она хочет вновь задышать своей большой грудью, вбирая воздух, но руки так вцепились — не разжать.

Даже когда за спиной чувствуется тепло. Вовсе не эфемерное. Вовсе не то, что представлялось — не настолько интимное, как было в голове, пока она лежала в постели. И не такое близкое, но даже так — обжигающее.

Всё ещё не касается её. А Аня не может сильнее отклониться. Она смотрит на пол, ощущая на своих плечах пальцы — нежные.

И расцепляет свои руки, опуская. Руки висят, лишь изредка качаются — в такт мягкому изменчивому пространству. И на плечах никто не пытается разорвать хлипкие лямки и вогнать под кожу ноготь. На плечах такие нежные ладони, такие близкие прикосновения — почти не позабытые.

Почему их детство закончилось именно так? Почему у него не могло быть другого конца?

Они всегда вдвоём шли на риск. И риск оправдывался — кожа вскрывалась, давала рассмотреть кровь, почувствовать боль, ощутить инородность.

Вряд ли бы этот старый живой мир не вскрылся бы. Какой бы ни была толстой и железной кожа. Они вдвоём пришли бы к одному и тому же концу, оставшись здесь, посреди чужих людей.

С чужими людьми их никто не учил обращаться. Но они оба сделали всё то же самое — как брат и сестра.

— Не будешь танцевать?

Митя молчит в ответ, а Аня не закрывает губы. Много чего вертится на языке, много о чём надо знать. Но остаётся только его дыхание, которое слышно не ушами — кожей.

Им обоим следовало научиться общению друг с другом, а не с чужими. И сейчас следует. Но всё, на что хватает Аню:

— Я не попрощаюсь.

Руки с плеч соскальзывают — всё так же нежно, даруют мягкое послевкусие. Ещё чувствуются прежние реакции, ещё живы воспоминания.

И будут ещё. Но с детством — всё. И с чужими людьми — тоже.

— Не прощаюсь.

Митя стоит рядом — кожей ощущается его дрожь, не утихшая ещё суета, передавшаяся от неё. Пусть будет — когда суета утихнет, всё вернётся.

А Аня сделала то, что нужно. Через час у неё поезд, на завтра — поиск вакансий официантки, а через месяцы простенький ВУЗ. Не медицинский.

Она трогает его мягкие пальцы, немного сжимает, гладя. И уходит, не поднимая руки, не оборачиваясь.

Лучше оставить надежду, что пойдёт вслед за ней, прямо у него.