Обходить посты на рассвете — та еще работка. Холод был собачий, туман замерзал в воздухе и падал крупинками, хрустел под видавшими виды сапогами. В блиндаже посередке, как всегда, горела керосинка и раздавались знакомые до зубовного скрежета голоса.
— Какой-то фриц вчера в церкви застрелился.
— Да ну?! Так ему и надо! Жаль только, не моя пуля ему башку снесла!
— Эх, какие бабы у меня в селе ждут... Плечи — коромыслом, зубы блестят, жопа — во! Нарисовал бы, да не умею.
— Ничо, ничо, Петрович, вот ужо кончится война — женишься и фотографическую карточку пришлешь.
— Не до карточек будет. Страну подымать пойдем!
— Не дыми в лицо, Степан, сколько раз просил.
— А ты отвернись! Интеллигент...
Капитан Лазарев, не глядя, ткнул прикладом задремавшего часового:
— Дома спать будешь.
Привычное действие на мгновение создало иллюзию нормальности. Горе-солдат встрепенулся, отдал честь, сонно моргая, встал ровнее, с треском оторвав ватник, примерзший к сырым бревнам. Лазарев подождал, пока из блиндажа выпадет воющий клубок тел, и от души наподдал сапогом в чью-то спину. Разнимать драку не было резона. Капитан перешагнул чью-то руку, вцепившуюся в обледенелую грязь, и зашагал дальше. Скоро взойдет солнце, и воздух потеплеет. Он зябко запахнул истертую шинель.
Через два поворота, пройдя мимо кашляющих, курящих, спешащих за порцией каши солдат, Лазарев остановился перед сшитым из кусков брезента пологом и дважды стукнул прикладом о стену. На дереве осталась беловатая царапина. До завтра.
— Лазарь? Входи.
Стучать было не обязательно, здесь давно не существовало "чужих" и "своих", а траектории отшибленных в этот тупик не вели. Но правила приличия лучше соблюдать, это помогает оставаться в рассудке... насколько возможно.
На столе перед Рудым стояло две миски дымящейся каши и чай в серебряных подстаканниках.
— С сахаром? — шмыгнув носом, осведомился Лазарев.
— А то, — самодовольно ухмыльнулся замполит.
Пригладив рыжие вихры, степенно поднял чашку. Капитан сел и чокнулся с ним своей. Отхлебнул горячего. Они давно уже не пили ничего крепче: надоело. Спиртное уже даже не обжигало горло, утеряло вкус, как и каша на завтрак, и картошка на ужин. Иногда Лазарев не ел по нескольку дней, чтобы вновь ощутить тень прежнего удовольствия от еды. Только сладость желтых крупинок, остававшихся на дне стакана, отчего-то всегда оставалась желанной. Лазарь потянулся к ним языком, ожидаемо не достал и полез пальцами.
Рудый проглотил кашу и теперь смотрел на стену из картинок, задумчиво теребя пухлую губу. Он стащил к себе все фотокарточки, журналы, газеты и открытки из доступной зоны, бесконечно вырезал, склеивал, развешивал так и этак. Раз в несколько дней сжигал все к едрене фене и начинал заново.
Достать сахар к чаю было нелегкой задачей: два куска лежали в тряпице на дне мешка у Прошки-отшибленного, мешок — под подушкой, а вокруг — куча других отшибленных, часть из которых не спала в Ту ночь. У Рудого заняло немало времени вывести рабочую схему и выучить порядок действий, который не вел к перестрелке, аресту или резне в темноте. Все это может на короткое время развлечь, но все же в итоге утомляет, когда ты просто идешь за чертовым сахаром, чтобы попить сладкого чаю с утра.
За едой почти не говорили: успели переговорить обо всем, пересказать друг другу всю свою жизнь, покаяться во всех грехах, выдумать себе новые жизни и новые грехи, подраться, потрахаться, осталось только молчать. Но Лазарев ждал вопроса. Его задавали все, и Рудый — не исключение.
— Сколько, Лазарь?
— Что тебе даст мой ответ? — промокнув губы рукавом, осведомился тот.
— Что-то, чего я еще не знаю, — резко выдохнул замполит.
— А потом? — поднял бровь Лазарев. — Что ты будешь делать потом? Когда не останется совсем ничего?
Рудый поднял на него полные муки глаза. Лазарев хорошо знал этот взгляд. Из-за брезента послышались громкие голоса, выстрелы, трехэтажный мат. Капитан прикрыл уши и поморщился, пережидая взрыв. С потолка посыпалась труха. Комиссар все так же сидел, глядя на него, губы двигались, но слова оставались внутри. Ничего нового он все равно не скажет. Лазарев встал, откинул полог и вышел.
Траншея пустовала: отшибленные воевали наверху. Лазарев беспрепятственно прошел к другому концу. Все вокруг менялось. Очередная точка отсчета. Он остановился, достал из внутреннего кармана булавку, сделал очередную крохотную дырочку. Ранка заживет, но память останется.
Вход загораживала баррикада из двух скамеек.
— Здравия желаю, товарищ доктор, — отсалютовал капитан худому человеку с диковато торчащими бакенбардами, который склонился над очередным "раненым".
Врач буркнул что-то невнятное. Григорий Ароныч выглядел, пожалуй, самым безумным из всех, от него постоянно несло кровью, и каких только жутких чучел не находили в траншее ближе к закату... Но у него, на зависть остальным, было настоящее занятие, доктор молился на свои книги и благодарил всех богов и чертей за то, что все же потащил медицинские талмуды с собой на фронт. Тогда худой докторишка с толстой сумкой книг вместо по-настоящему нужных вещей выглядел идиотом.
Тогда... давно. Как давно? Лучше не думать об этом.
Лазарев остановился у входа в блиндаж, подтянулся на руках и забрался на насыпь, где было расстелено одеяло. На одеяле лежали братья Балагуровы. Старший, с покрытой чужими орденами, медальками и комсомольскими значками грудью, лежал, раскинувшись, таращился в дымное от взрывов и поднятого песка небо, глотая водку из горлышка бутыли (и как только не захлебывается, сукин сын); младший, щурясь, жевал сухую травинку. Он кивнул Лазареву и отпихнул ноги брата, давая место на краешке одеяла.
— Два солнца. Я о таком в какой-то фантастической книжке читал.
— Расскажи, — жадно потребовал капитан и достал сигареты.
Балагур отлично оправдывал свою фамилию, и книжек прочел немало, и свои истории выдумывать он умел. За это парни его ценили. Хотя сюжеты порой повторялись, и в последнее время все чаще, но это лучше, чем ничего.
— Немецкие? Хорошие...
— Других не держим, — улыбнулся Лазарев.
Балагур взял сигарету, вложил меж бледно-розовых губ, склонился за огнем. На ладони дохнуло теплым, совсем еще мальчишеские светлые вихры блеснули на солнце. В горле застрял сухой ком. Как его угораздило? Его-то за что, Господи?..
— Смотри, у них Там сегодня лето, Гаврюш.
Лазарев глянул влево, глаза сразу заболели, словно он смотрел сквозь кривую линзу. Там и правда зеленело. Над головой горели два солнца, одно чуть выше другого, одно Там, другое здесь.
— Сколько, Лазарь?
— Не очень много, — вздохнул тот и выпустил колечко дыма: третье "солнце" меж первых двух. — Нас скоро вытащат, обязательно.
Оба знали, что он лжет. Балагур доверчиво лег к нему на колени, закрыл глаза с длинными светлыми ресницами. Лазарь стиснул в кармане наган и зажмурился. Вот бы... прямо сейчас... Но нельзя. Он заставил себя отпустить рукоять, положил ладонь на колкую травку — неведомо как сохранившийся кусочек трепетного сена среди перекопанной земли. Но выдернешь — вырастет вновь. Так же, как заживают царапины, стягиваются разрезы... И только неумолимая память остается.
Поле боя еще долго ухало и орало. После заката стихло. Отшибленные знакомой музыкой стонали на узкой полосе черной от копоти почвы, где моталась фигура Григория Ароныча, похожая на неуклюжего полудохлого стервятника. Отшибленным завидовали все, скрывая эту жгучую желчь показным презрением. Отшибленные ничего не помнили, не знали, проживали Те сутки заново. Это ли не счастье? Даже вещи из центрального блиндажа и прилегающей к нему девятиметровой зоны неизменно возвращались на свои места утром. А остальные не имеют даже возможности толком сойти с ума... Каждый из тех, кто оказался вдали от эпицентра Тогда, мечтал бы оказаться на месте любого из отшибленных. Даже того, кого убивали к закату. Особенно тех, кого убивали к закату. Потому что выйти в настоящий мир уже никто не мечтал. Да и где он, тот мир? За границей линзы сезоны менялись чуть ли не каждый день. А внутри стояла вечная зима.
Зимнее солнце коснулось края паленой дымной земли, Лазарев подошел к северному краю траншеи и полез наверх.
— Вы куда это, трщ капитан?!
— Отлить надо, а у немчур туалет почище нашего.
Эта фраза отчего-то была единственно верной, после нее никто ничего не спрашивал и не бежал следом.
Церковь стояла ближе к фрицам, часть ее была словно бы спилена по границе пузыря, на Той стороне обломки заплел плющ.
Нильс сидел, как обычно, на последней скамье, глядя на узкое черное распятие, кажущееся перекрестными трещинами в удивительно белой стене.
— Габриэль, — хрипло поздоровался он, не отрывая взгляда от креста.
Капитан сел рядом, съехал ниже и со стоном откинулся затылком на острую грань скамьи. В кармане нащупался острый уголок сухой травинки, Лазарь достал ее, покрутил в пальцах и сунул в рот.
— Как Пауль?
Он спросил просто так, чтобы гулкая церковная тишина перестала давить на уши.
— Его ранили сегодня. Он доволен.
Существующие здесь давно перестали удивляться человеческим странностям. Некоторые продолжали выходить на бранное поле. Некоторые продолжали цепляться за ненависть к противнику, как за соломинку. Русским повезло больше: их осталось пятеро, немцев же — только двое. Они в Ту ночь ползли к противникам со связками гранат и, на беду, успели добраться почти до траншеи. Хотя, опять же, "повезло", это как посмотреть. Низкорослый худой Пауль бесновался, нередко устраивал кровавый мордобой то у себя, то у русских, упрямо игнорируя возможность контактировать с кем-либо, кроме отшибленных. На русском он только грязно, с ужасным акцентом, ругался, учить же другие слова отказывался. Нильс выглядел словно ариец с пропагандистских плакатов Рейха: могучий блондин с голубыми глазами и тонкогубым неулыбчивым ртом. Все время, которое Лазарев его знал, он оставался спокоен, как горный ледник, но ежедневно приходил в полуразрушенную церковь, шептал что-то, после чего пускал себе пулю в висок.
Нильс был единственным, кто ни разу не спросил капитана о том, сколько дней прошло с Того Самого Дня. Лазарев был единственным, кто ни разу не убивал себя и единственным, кто помнил — сколько. У каждого своя соломинка...
— Почему ты каждый день приходишь сюда и... — Лазарев сглотнул, глядя на револьвер, который Нильс держал на коленях и гладил ласково, словно котенка. — Повторяешь действие, словно ты — один из отшибленных?
Нильс посмотрел на него и впервые улыбнулся.
— Потому что каждый раз надеюсь, что на этот раз сработает. — Он взглянул в узкое щелеобразное окно, за которым сиреневел вечер. — Мне пора, Габриэль.
Капитан едва не ляпнул "до завтра", выдернул травинку, сжал губы, встал и вышел на улицу. Раздался выстрел. Соломинка уколола руку на прощание и упала в грязь.
Очень атмосферно. Прям очень-очень. Деталей как раз достаточно, чтобы понять, в целом, что там происходит, но оставить лёгкое послевкусие загадки и недосказанности вопросов. При всей моей любви к развёрнутым ответам, чтобы было ясно как, зачем и почему, здесь больше информации не помогло бы, но только бы наделало прорех в завесе тайны. И персона...
Жутко и безнадёжно. С больших Ж и Б.
Рациональная часть меня жаждет больше ответов, но этого здесь не нужно. Всего в меру, всего достаточно. Атмосфера такая, что становится тоскливо и зябко.
И хочется, чтобы "завтра" не наступило.