петербургский май, который олег встречал как старого, немного подзабытого знакомого, выдался тёплым. хотелось бы уточнить, что тёплым во всех смыслах: да, кошмары и приступы сомнения всё ещё посещали разумовского, а олег не научился контролировать болезненное покалывание между ребер, когда сережа, срываясь после очередного тяжёлого дня, плакал у него на коленях, порой не один и не два часа. однако он всё равно был куда теплее, чем любой май, который они провели порознь, и даже теплее, наверное, чем те, которые были раньше, в детском доме. сережа терпеливо учил олега, забывшего основы работы с техникой, выполнять базовые вещи на компьютере. сережа водил олега по выставкам и без умолку болтал о каждой картине, и волкову казалось, что он не только компьютерный гений, но и гений в искусстве, гений вообще во всём, к чему прикасается его пытливый острый ум. олег влюблялся в искусство (изначально влюблялся, конечно, в сережу, об искусстве говорящего, но быстро понял, что боттичелли и дюрер больше не кажутся скучными), всё чаще предлагал пройтись до музея — они жили на невском, и идти было совсем недалеко. олег впервые за последние много-много лет (в двенадцать воспитательница сказала ему, что и пытаться не надо — никогда не получится, в рисовании он бездарен) взял в руки карандаши и попытался зайти дальше палка-палка-огуречик, быстро разочаровался в себе, а потом сережа взял его ладонь в свою, наклонился, дыша щекотно в ухо, чуть сжал пальцы, вынуждая расслабить руку, и через двадцать минут их совместными усилиями лист украсила схематичная, но вполне симпатичная и узнаваемая копия «свободы, ведущей народ» эжена делакруа.
олег был восхищен. этот короткий эпизод, действительно всего минут двадцать, максимум — полчаса, он с нежностью вспоминал каждый день, когда перебирал рыжие пряди сопящего разумовского; думал о нем, когда сережа увлеченно записывал что-то в блокнот и кусал кончик карандаша. это было интимно — даже, скорее, камерно, если выражаться сережиной заумной искусствоведческой лексикой. в том полумраке комнаты их квартиры, пережившей пушкина, лермонтова и есенина, их общая преданность искусству создала для олега то, чего ему не хватало всю жизнь: непривычную одухотворенность и тягу к более высокому. сережа ощущал это тоже, и, возможно, даже сильнее, чем сам волков, и «свобода» потеснила все его бумажки и напоминания над письменным столом, заняв центральное место, прямо там, куда разумовский обычно смотрел, задумавшись над очередными цифрами.
в этот же теплый май олег прочитал целый том стихотворений лермонтова, выяснив совершенно случайно, что сережа любит его больше любого другого поэта. в этот же теплый май он цитировал наизусть лермонтовскую «исповедь», когда они сидели на горячем камне недалеко от дворцового моста, и разумовский кормил с руки уток в неве, и застыл, услышав знакомые строки, и утки настойчиво щипали его бледную дрожащую ладонь, но он смотрел на олега, как на божество, и меньше всего на свете его интересовали требующие пшена птицы.
в этот май они разделили между собой строки этого стихотворения и сделали его своим негласным гимном, и уже точно знали, «что время лечит от страданья, что мир для счастья сотворен».
***
— ревёт гроза, дымятся тучи над темной бездною морской, — нараспев протянул сережа, перекинув одну ногу через подлокотник офисного кресла, и откинул голову. олег выглядел очень смешным и перевернутым вниз головой.
— это ты к чему? — моментально отозвался волков, отложив в сторону остро заточенный нож: в последнее время сережа все реже пил кофе, олег из солидарности бросил тоже, и в итоге всплыла их общая помешанность на чае с лимоном и лимоне отдельно. волков посчитал неплохой идеей засахарить сотню долек в банке, чем и занимался последние сорок минут.
— грозу обещают. первая в этом году! представить себе не можешь, как я люблю грозы.
олег поежился. он вернулся в петербург поздней осенью, когда гроз уже не было, и с замиранием сердца ждал, когда они начнутся. он с лёгкостью пережил салюты в новый год, сережа их тоже не любил, и они закрыли окна: к тому же, серый (да, сережа все же согласился на это непонятное имя для котенка) тоже ужасно боялся громких звуков, и они купили плотные, заглушающие звук шторы.
в грозы сережа открывал окна, олег это помнил, да и сам он в детстве неплохо относился к такой погоде. они жались друг к другу, разумовский рассказывал про какую-то очередную умную книгу, волков пересказывал прочитанные «приключения шерлока холмса», и они оба вздрагивали от грома, а олег укрывал их обоих теплым пледом.
сейчас всё было иначе, и сережа об этом не подумал — а волков не хотел напоминать. в конце концов, он легко справится, когда же не справлялся?
в итоге олег, недооценив силу повреждения психики, не справился. в офисе, где они с разумовским обитали до переезда, была хорошая система шумоизоляции — в нынешней же трёшке на невском не было ничего. гроза ощущалась здесь так, словно они были посреди скал, во дворе и без того всегда шумело эхо. окна сережа так и не открыл — волков надеялся, что он ничего не заметил, и просто решил, что им ни к чему порывы ветра в квартире.
он мысленно готовился где-то полчаса — первый гром всё равно застал его врасплох. у сережи горели сроки сдачи проекта, он и без того не спал нормально почти неделю, и олегу показалось кощунством отвлекать его сейчас. он выбрал ту тактику, которую выбирал обычно разумовский: решил сбежать от проблемы.
в ванную за ним пробежал котёнок. олег щёлкнул замком, щелчок совпал с оглушительным грохотом за пределами комнаты. ужасно закружилась голова, и волков сполз по стене на пол, совсем по-детски обхватив колени и больно впившись зубами чуть повыше бедра. паника накрывала волнами, душила, в горле собирался мерзкий липкий ком, и олегу захотелось плакать: куда сильнее чем в другие моменты, почти до физической боли. котёнок слепо тыкался ему в руку, тоже боялся, но волков даже не нашёл сил, чтобы взять его к себе. в попытках восстановить дыхание олег негромко всхлипнул, горло больно царапнуло и пересушило, и сдерживать себя стало ещё сложнее.
— «если сережа узнает, он будет волноваться, пытаться помочь, а ему нужно больше сил на самого себя», — крутилось в голове. снова громыхнуло, и пришлось прикусить более чувствительное запястье: физическая боль хорошо отвлекала от страха, но не настолько хорошо, чтобы дать прийти в себя. котёнок жалобно замяукал, почувствовав, что с хозяином творится что-то неладное, заметался по комнате, принялся вылизывать напряжённую, сжатую в кулак опущенную на пол руку. олег до боли зажмурился, часто задышал носом, и воздух будто останавливался чуть ниже яремной впадины, не доходя до лёгких. шумело в голове, и было очень страшно: волков знал, отдавал себе отчет, что это гроза, а не война, не взрывы, не выстрелы, а организм, измученный месяцами страха и боли, твердил, что никуда олегу не деться и не спрятаться, и это будет с ним навсегда, сделает больно и, возможно, убьёт.
серый заскребся в дверь, когда олегу стало совсем невыносимо дышать. надо было встать, открыть, но ноги не слушались, и волков был не уверен, что сможет даже до ручки дотянуться.
дверь открылась сама.
— ты чего его не... олег? олег?! — сережа упал перед ним на колени, даже не зашипел, хотя, по ощущениям волкова, ударился очень, очень сильно. — олег, ты... я такой придурок, как я мог не... о боже, — разумовский тоже начинал паниковать, и олег пожалел, что не закрыл дверь. — подожди, подожди, я всего на секунду, я принесу воды.
волков видел, как сильно хромал на одну ногу сережа, и злость на себя пересилила все возможные границы. он бессильно стукнул по полу рукой, затем — еще сильнее и злее, в костяшках отдалось ощутимой болью, но на третий раз ладонь была перехвачена разумовским. он немного собрался, не дрожал так сильно, поднося к чужим губам стакан с водой. олег пересилил себя и сделал несколько глотков: действительно стало легче.
— прости, прости, я так виноват... олеж, я... — сережа крепко прижал его к себе, ткнулся лбом в плечо, после принялся хаотично целовать скулу, шею и висок, сжимал пальцы на ткани пиджака, и шептал что-то глупое на ухо, от очередного грохота вздрогнул едва ли не сильнее, чем сам олег, и накрыл ладонями обе щеки, заставив посмотреть на себя. — я здесь, я здесь, всё хорошо, мы вместе, мы дома, ты в безопасности, олеж, тебя никто не тронет, я рядом, — голос срывался на фальцет, сережа почти умолял, а олег смотрел на него и не мог отвести взгляд.
— всё хорошо, — неожиданно выдохнул он. — всё уже лучше... мне лучше...
разумовский не поверил. у него, вообще-то были все основания не верить, но олег на сей раз не лгал о своем состоянии, да и трудно было солгать, когда они буквально в губы друг другу дышали, и сережа ощущал неровные выдохи, а ещё смотрел прямо в глаза.
— ты должен был... должен был сказать мне сразу, — у разумовского сорвался голос, он на пару секунд откинул голову, и олег смотрел прямо на адамово яблоко. — ты должен был. почему ты должен всего себя — без остатка, без сожаления! — отдавать мне? решать все мои проблемы, терпеть меня? олег! — разумовский сильно встряхнул его за плечи и всё же заплакал, но не прервался. речь его, как показалось олегу, прозвучала сквозь слёзы еще более впечатляюще. — олег, послушай меня, послушай, — рыжие локоны липли к щекам, разумовский не стирал слёзы и не пытался успокоиться. он прижался совсем близко, и губы оказались на уровне чужого уха. олег чувствовал, что слёзы мочат его висок, стекают по шее к воротнику рубашки, но всё это казалось очень правильным, очень близким. — я прошу тебя... я жить без тебя не могу, не хочу, не собираюсь, — сережа сбивался, шепча, — я люблю тебя очень, ты и представить не можешь, я может и не показываю, но ты... олег, мы же вместе, ты не дополнение ко мне, для помощи приставленное... олеж, твои проблемы для меня так же важны, как мои для тебя, понимаешь? а вдруг однажды ты что-то сделаешь с собой в панической атаке? — сережин большой палец прошелся по ране, оставленной на запястье зубами. — послушай... я никогда не говорил, окей, но скажу теперь. когда гром мне сказал, что ты погиб, я два дня думал отключить сервера. я всё был готов бросить, я собирался уехать к чертям отсюда, потому что мечта, не мечта — мне было без разницы. к чему мне были миллионы, миллиарды, к чему мне была слава, если единственный человек, для которого я стремился к чему-то, этого не мог увидеть? мне всё равно на мнение миллионов людей, мне важно, чтобы мной гордился ты. если с тобой что-то случится, я никогда уже не смогу жить дальше. олег, — всхлип пришёлся куда-то в ключицу. — я прошу, береги себя, я очень, очень боюсь потерять тебя. это случилось однажды, и я не выдержу, если случится ещё раз.
волков молчал. да, это было очевидно, он никогда не сомневался в том, что отношения подразумевают взаимную поддержку, но всегда как-то казалось, что ему она не нужна. серёже всегда было тяжелее, сережа воспринимал все близко к сердцу, он постоянно ходил по лезвию, то и дело срываясь на истерики и слёзы. олег был сильнее — и эмоционально, и физически, они оба знали и не стеснялись говорить об этом. но тем тяжелее для олега стало сейчас, спустя десятки лет, признать, что он не всесилен. паника давно отступила, гроза ушла в сторону, на улице посветлело, и волкова волновала всего лишь одна вещь: он показался перед сережей слабым, добавил ему тревоги, заставил плакать.
— я не хотел. не хотел, чтобы ты это видел. я справлюсь, обеща... — договорить он не успел.
они не целовались давно. волкову казалось это поначалу неуместным (сережа лечился, у него жизнь была сплошным кошмаром, а еще он бок о бок жил с чем-то, принявшим облик олега, о каких поцелуях могла идти речь?), потом он просто боялся — думал, что сереже не нужна больше близость, что у них и так всё есть и все в порядке. сейчас олег понял, что всё это время ошибался, и разумовский очень ждал подходящего момента.
сережа целовал больно, кусал губы, сильно сердился, и ощутимо давил на плечи, не давая отстраниться от стены.
— заткнись, заткнись, — разумовский снова подался вперёд, прокусил нижнюю губу, задев острым клыком, и олег чуть не ударился о стенку затылком. — заткнись уже и никогда больше, — волков зашипел, когда немного отросшие волосы сережа сгреб в кулак и больно сжал: злился. — никогда больше этого не говори. не смей винить себя в том, что тебе плохо. ты мне запретил! я не понимаю, олег! я хочу помочь тебе!
сережа выдохнул. его ладонь нежно прошлась по затылку, кончиками пальцев разумовский погладил кожу головы, горящую от неожиданных порывов злости. вторая ладонь была более прохладной, и сережа собрал кровь из прокушенной губы с подбородка.
— прости. прости, пожалуйста, я снова... снова срываюсь... я так боюсь, и я так не хочу, чтобы ты чувствовал себя виноватым в том, что случилось, — олегу было не то чтобы больно, ему скорее было очень, очень неожиданно, потому что физический контакт оказался слишком напористым. волков просто забыл, что сережа так может. — прости. тебе лучше? пойдем, если ты... можешь... я принесу тебе чай, если ты ляжешь, давай?
— давай, — с лёгкостью согласился олег. у него не было сил спорить, было отвратительно тяжело даже говорить, но забота сережи очень грела и успокаивала, а ещё он понимал, что, если не ляжет в кровать в ближайшую минуту, просто умрёт от головной боли.
под одеялом было тепло, разумовский налил чай в рекордные две минуты с кипячением чайника и, к удивлению олега, ничего не пролил, не просыпал и, главное, не обжёгся сам. приятно пахло ромашкой, мятой и мёдом, от сережи, кстати, тоже пахло медом, он забрался под одеяло и теперь сопел в шею, ерзал и недовольно морщился. волков понял не сразу, а когда понял — поднялся и стянул с сережи одеяло, а потом демонстративно и абсолютно бесцеремонно стащил домашние штаны. разумовский возмутился, но олега интересовал огромный опухший синяк на всю коленку.
— ну ты не мог упасть поудачнее, помягче? — раздосадованно выдохнул волков, потрогав с медицинской точностью больное место. сережа промычал что-то невнятное; олег, отмахнувшись от возмущений, полез в тумбочку за мазями. этого добра у него было предостаточно, причем во всех уголках квартиры, и сразу было очевидно, с кем волков проживает и не просто проживает. умению калечиться у разумовского мог поучиться кто угодно.
— это что, по-твоему, я еще и выбираю, как упасть? изверг. ай! не нажимай так, ты, мучитель несчастных программистов, — олег даже голову не поднял, продолжая аккуратно втирать мазь и разгонять синяк мягкими прикосновениями, разве что взгляд бросил исподлобья, вложив всё недовольство сложившейся ситуацией.
— олеж.
волков проигнорировал негромкий оклик, натянув сережины штаны обратно с таким видом, словно выполнял важнейшее поручение в жизни.
— олеж, — повторил сережа настойчивее, и олег сдался, укладываясь рядом и вопросительно поднимая бровь.
— если ты не ляжешь сейчас спать... ну, правда, на тебе лица нет. отдохни, я прошу, иначе мигрень будет.
волков хотел поспорить, но разумовский как всегда был чертовски прав, и на сей раз в его интересах было не спорить: мигрень могла выбить из колеи на долгое время, а дел было немало. он уснул очень быстро, потому что сережа тихо напевал что-то, смешно возился и нежно водил кончиком носа по щеке. подождав, пока волков провалится в сон окончательно, разумовский поднялся с кровати и тихо (проклиная скрипящий пол) пробрался в кабинет, выискивая по ящикам цветные карандаши и альбом. привычка класть вещи куда попало впервые сильно его подвела, искать пришлось долго, и карандаши нашлись вообще на кухне — сережа ума не мог приложить, кто и зачем их туда отнес.
спящий олег был произведением искусства. точнее, по мнению сережи он был произведением искусства и бодрствующий, и вообще какой угодно, но спокойствие на его лице и почти детский жест ладони под щекой вызывали у разумовского абсолютный восторг.
рисунок ложился легко, олега вообще было легко рисовать, сережа почти никогда не стирал ничего с листа, как-то так выходило: без ошибок с первого раза. где-то за спиной одно за другим приходили уведомления, и разумовский знал, что нужно срочно возвращаться к работе, но в сущности для него это было менее важно, чем этот сакральный, нежный момент. он был уверен: если бы поставили выбор между соцсетью и олегом, он выбрал бы олега, так уж сложилось. выбирал и сейчас, делая наброски один за другим.
время близилось к пяти, когда сережа один за другим выдернул листы из альбома, положил их на прикроватную тумбочку и поставил на уголки пустую чашку из-под чая.
он не знал, как долго работал, но очень болела шея и рябило в глазах, когда сзади его обвили теплые руки.
— это ты кого такого красивого нарисовал? — хрипло со сна спросил олег.
— тебя, разумеется, кого же ещё?
волков недоверчиво поморщился.
— ты что? разве, я так хорош? — пришлось оттянуть кресло подальше от компьютерного стола. — так или иначе, кем бы ни был этот прекрасный молодой человек, у него не было шансов стать непривлекательным. я поражаюсь твоему таланту, сереж. зачем нам только боттичелли, когда есть ты и твои невероятные руки? есть хоть что-то, что ты не умеешь?
в сумерках бледное, освещаемое только лишь тусклым светом от экрана лицо разумовского выглядело идеальным. сережа покраснел, смотрел снизу вверх потерянно, смущался ещё сильнее, и розовая полоска пролегла на щеках и переносице.
— ну, я много чего не умею... — начал он негромко, и олег недовольно цокнул.
— это кто такое сказал? передавай, что олегу волкову очень не нравятся эти слова, он зол и может ввести штраф щекоткой.
сережа фыркнул, слабо толкнув волкова в бок локтем, поднялся и поправил «свободу, ведущую народ», слегка повернувшуюся из-за ветра.
— лермонтова хочешь послушать? я еще выучил.
разумовский приоткрыл рот, взял ладонь олега в обе своих и поцеловал, потеревшись щекой.
— хочу. хочу, спрашиваешь?! — энтузиазма было так много, что волков не захотел тянуть. первая строка совпала со звуком уведомления.
сережа нетерпеливо дернул прервавшегося олега за рукав, поколебавшись пару секунд. приняв, видимо, это непростое решение, он хлопнул крышкой ноутбука, сосредоточив все внимание на волкове.
— ну, читай дальше... я слушаю.
глядя на счастливое лицо разумовского, олег подумал, что было бы неплохо начать писать стихи. лучше — оды, и каждую начинать с посвящения.
в конце концов, было кому посвящать.