У Птицы когти как вязальные спицы. Тонкие, стальные и наточенные; порхают меж проворных пальцев, цепляя и натягивая узелки нервов. Сережу колотит дрожью, когда их острые концы пробегаются по его шее, плечам, груди – не оцарапывая, только запугивая. Сережа боится почти послушно, и с не-его темных губ срывается шелковистый смешок.
– Перестань, – шепчет и дергается всем телом, сбрасывает с себя скользкие лапы, срывается с дивана. Нога налетает на низкий столик, деревянный угол оставляет пятно содранной кожи на коленке. Кое-как, но Сереже удается сохранить равновесие, увеличить дистанцию на добрый десяток шагов в секунды. Птица лишь забавляется, руки раскидывает, приглашая вернуться в объятия: ну что же ты, малыш, так сильно меня боишься?
– Перестань! – повторяет Сережа настойчивее, не слыша себя – то, как звенит голос и сердце едва не выпрыгивает из-под горла. – Оставь меня, уйди!
Ладонь удачно ложится на гладкий металл. Сережа вцепляется в предмет до побелевших костяшек и готовится швырять аккурат в собственное лицо. Птица остается недвижимым. Черная прорезь рта только сильнее искажается в улыбке.
– «Оставь меня». «Убирайся». «Прекрати», – голос – другой, не как у Сережи, но отчего-то почти такой же – томно выводит слова, играя интонациями и дразня. Сережа смотрит зло и наконец замахивается, бросает мобильный телефон, толком не прицелившись. Гаджет глухо бьется о спинку дивана, отскакивает и остается лежать на сидении, пока тот, с кем он по задумке должен был столкнуться, продолжает тянуть свои змеиные речи: – О, хватит недотрогу разыгрывать. Или ты для приличия сопротивляешься?
Сережа торопливо шарит, не глядя, за своей спиной по рабочему столу. Пусто, пусто, хрустящая фольга какой-то упаковки, пусто, пусто…
Он находит кружку – его любимую, белую, с округлыми боками, на которых, конечно же, знак Vmeste. Та удачно оказывается не наполненной, но даже будь наоборот – плевать. Сережа защитит себя, поставит на место сломанное порождение мозга, обязательно.
– Я сказал, уй..! – он цепенеет: запястье, отведенное за голову для нового броска, сжимает чернильная рука. Сильная, умелая, теперь [и пока что] без когтей. Впереди Птицы уже нет, зато есть сзади – ну точно тень и та самая бесполезная ткань, что крепится к плечам Чумного Доктора; наверняка назойливо путающаяся под ногами и норовящая поймать случайную искру во время огненного залпа – Сережа не помнит, но догадывается.
– Ты меня перебиваешь? Мы ведь это уже обсуждали, малыш. Я таких вещей не терплю.
В голосе – приятном, хитром, обволакивающем и пугающем донельзя – звучит холодная угроза. Птица сильнее давит на кожу и, прижавшись грудью к чужой спине, шепчет одно единственное: «Поставь».
Сережа крупно дрожит – и подчиняется. Лишь бы не стало больно, лишь бы не появились когти-спицы, лишь бы не подавил, собственноручно вырезав шмат рассудка, лишь бы…
– Ну насколько же продуктивно идет дело, когда ты становишься послушным! – Птица ликует и, похоже, почти умиляется, поворачивает лицо Сережи за подбородок к себе, вылизывает желтыми дисками глаз. – Видишь? Я не раз тебе говорил: не нужно мне перечить – и тогда все будет в порядке. У нас с тобой.
У них. (У него). В порядке. (?)
Сережа стискивает зубы в судороге.
Когда Птица подается вперед и оказывается на расстоянии выдоха, он вжимает голову в плечи, то ли избегая поцелуя собственными силами, то ли выполняя очередной пункт некоего дьявольского плана. Судя по новому мягкому смеху, все-таки второе.
Птица замирает в считанных сантиметрах, выглядит стылой статуей мгновение-другое. Губы – в мефистофелевской улыбке; темнота зрачка сжирает две трети радужки. Сереже кажется, что он глохнет: в ушах не остается ничего, кроме белого шума да стука сердца. Его личный кабинет плывет и размазывается в расфокусе. Жар – плотный, пламенный – зарождается где-то в животе и ухает вниз.
Птица отмирает и хохочет снова: как ты весь краснеешь, стоит лишь дистанцию сократить. Сережа терпеть не может, когда он проворачивает такие штуки: зажимает у стены [в данном случае у стола] и выжидает, давая время предвкушению потеснить испуг, расползтись, забарабанить в висках.
– Ну просто невинный ангел.
Кончик языка скользит меж темных губ, задевает приоткрытый рот напротив. Опять играет, хочет, чтобы Сережа сдавался постепенно, сначала в мелочах, а затем с масштабом показывая: он его, Птицу, любит едва ли не больше, чем ненавидит. И всеми его действиями наслаждается сквозь вопли страха и гнева.
– Ну же, не отвергай меня.
– У нас ничего не бывает в порядке, – едва успевает прошептать Сережа и проигрывает: новое влажное прикосновения чужого языка – чуть выше подбородка, мимолетное, но ощутимое, – и он дергается, пытается поймать и вгрызться, а на деле только забавляет.
Птица веселится, не дает себя поцеловать, пока не видит его старания, а увидев, обязательно высмеивает. Его ладони уже шарят по телу, нагло выглаживая каждый сантиметр: а что такого? тебе же нравится. Пульс бьется везде – кажется, вся башня ритмично колеблется стенами. Жар сковывает бедра, узлом завязывается в паху, когда Птица, зарывшись в Сережины волосы на затылке, давит и наконец-то целует сам.
Власть он, естественно, перехватывает, но игры не прекращает, то ослабляя напор, то усиливая его, стоит жертве глотнуть свободы, – и так во всем.
– Нет… – вдруг сипит Сережа. Птица, напоследок прихватив нижнюю губу, отстраняется, пальцем вычерчивает узор на розовой щеке – такой же колкий и витиеватый. Желтые глаза поедают с восхищением, но вопросительно, и Сережа беспомощно продолжает: – Нельзя так. Тебя здесь нет. Ты же не…
Птица закончить не дает: затыкает ртом на полуслове, с силой подхватывает и усаживает на столешницу. Жадно разглядывает раскрытые бедра, белую шею, встрепанную рыжину на голове. Любуется, но злится: ненавидит ведь, когда Сережа в очередной раз заводит излюбленную шарманку. А тот весь подбирается перед ним. Внезапный приступ смелости сменяется дрожью загнанного кролика.
– Тш-ш. Не выводи меня, – после красноречивого молчания роняет Птица. Он снова впускает в голос холод, но только на мгновение, а затем ловит Сережу за талию, рывком тянет к себе, заставляя замереть на краю [стола], схватиться за плечи в перьях, прижаться теснее, по-прежнему повиноваться то ли от страха, то ли от больных желаний.
Когда Сережа вдруг возвращается на диван – отрезок длиной в моргание, словно шаг, переносящий в другую плоскость пространства, – он остается в объятиях Птицы. Тот держит так крепко, будто хочет раствориться в своем оригинале или растворить его в себе.
Второе вероятнее.
Птицы много, непреодолимо много. Его шелкового голоса, в любой момент способного натянуться колючей проволокой, его бесстыжих рук, его любопытных глаз и тяжелого пуха, забивающего дыхательные пути. Сережа даже не пытается вывернуться. Он лежит, полностью распаленный и открытый, готовый принимать. Губы блестят, щеки алеют, взгляд не может поймать четкость, как неисправная видеокамера.
– М-м, выглядишь пошло, – Птица широко улыбается. Он игнорирует «заткнись» – далекое от приказа; скорее, стыдливое – и легко цепляет каждую пуговицу Сережиной рубашки. Когти опять на месте, и маленькие круглые пластины весело рассыпаются по дивану. Птица оглаживает голую кожу сначала ладонями, затем языком. Проводит широко и мокро по ключицам, соскам, животу, упиваясь стонами и видом изнывающего тела. Сережа выгибается, бездумно ерошит его волосы, почти не зажимается, когда с него стягивают брюки.
Все равно уже после он будет одет, и пуговицы, как по волшебству, окажутся на месте, крепко пришитые, в объятиях петелек.
Птица вновь восторженно замирает. Растягивая удовольствие, он рассматривает влажное пятно на белье. Ухмыляется, невесомо обводит его подушечкой пальца, вырывая из горла судорожный выдох и заставляя взвиться от предвкушения.
– Очаровательно. Но какой же ты все-таки ханжа! Строишь из себя девственную монашку, а что на деле?
Острие «спицы» блестит черным глянцем, неспешно скользит, заставляя намокшую ткань разъехаться и сползти вниз бесформенной тряпкой. «Такой грязный мальчишка», – Птица напевом отвечает на свой же вопрос. Внизу живота от его слов и внезапной прохлады кабинета продолжает копиться.
– Пожалуйста, перестань...
Сережа едва не хнычет, окутанный всеми его чертовыми речами. Возбуждение полностью вытесняет страх перед когтями, птичьей желтизной в глазах, пернатой оберткой и – но уже не до конца – играми сознания. Сережа шепчет еще что-то неразборчивое, но Птица даже не думает внимать его просьбам. Он продолжает, кружит ваксовыми пальцами по бедрам, вокруг мокрого паха, задевая лишь дрожанием воздуха. Сережа почти скулит, ерзает по дивану, дергается навстречу, предпринимая безуспешные попытки поймать большее прикосновение – теплое, давящее, всей ладонью, – пока в ушах говорят и говорят.
– Хм, ты такой влажный. И это моя заслуга. Вот и нужно тебе устраивать театр одного актера всякий раз, когда я хочу с тобой повидаться?
– Замолчи, бога ради…
Птица и правда неожиданно замолкает, зато обхватывает ладонью член, делает несколько резких движений и припадает губами к набухшей головке. Сережу подбрасывает, сметает, накрывает по самую макушку, заставляя легкие гореть. Всхлипнув, он тянет за волосы, мнет чужие плечи: ну пожалуйста, еще, сильнее.
Птица то берет в рот, то скользит по всей длине лишь кончиком языка, дразня, растягивая, вырывая просьбы ускориться. Между ног, которые он для удобства подхватывает под колени, – ужасно. Слишком тяжело и приятно до одури, стоит губам вновь опалить покрасневшую кожу, а затем легко подуть для контраста и очередного жалобного стона.
– О, сейчас. Потерпи еще немного, – и по-змеиному вкрадчиво: – Ты же знаешь, как я тебя люблю?
Насмешки напополам с признаниями Сережа продолжает слышать, пока Птица вбивается внутрь, пока рот ласкает скулы, а перья – обнаженное тело. И он чувствует то же самое [и любовь, и нужду, и ненависть] к этому олицетворению пошатнувшихся опор.