Лея жарится на солнышке на каменистом пляже, щурит глаза и пытается ухватить форму валуна, наполовину погруженного в волны. Было бы здорово передать его грубые бока, с которых опадает нежная морская пена, но позволит ли материал? Карандаш, впрочем, послушнее дерева.
Лея потерла бумагу пальцем, чтобы размазать тон. На задворках сознания мерзкий голосок попытался её упрекнуть, но она его одернула: это не академ! Она, наверное, не смогла бы уже так тонко и детально выштриховывать вазы и драпировки, как делала это в академии — привыкла, что весь объём выводится резцом, растеряла терпение. И бог бы с ним. Немножечко только жалко.
Её отвлёк чужой голос.
— Одна тут отдыхаешь? — Эллиотт прислонился к соседнему валуну, приподнял брови. На последнем слоге, правда, не выдержал, голос дрогнул от смеха. Лея прыскнула, и они оба расхохотались в голос. Такой дурацкий был этот Эллиотт.
— А есть предложения? — просмеявшись, спросила Лея.
— Зои принесла вина, — переключился на обычный тон Эллиотт. — Вкусное. Гранатовое. Я немного попробовал. Составишь компанию?
— Час дня, Эллиотт.
— Суббота, Лея.
Аргумент был железный, особенно если учитывать, что Лея и не планировала отказываться: так, пококетничать немного. Зои и правда делала прекрасное домашнее вино, очень ароматное и лёгкое. Такое не грешно пить за обедом, при детях и в одиночку.
— Ща тогда, доштрихую и пойдём, — сказала Лея, почесав нос грязным пальцем.
— Испачкала, — Эллиотт рассеянно протянул руку к её лицу, чтобы убрать графитовую крошку, но остановился на полпути. Она не заметила жеста, вытерлась воротником расстёгнутой рубашки — ага, мол, спасибо.
— У тебя очень красиво получается.
— Это ничего особенного, — пожала плечами Лея. — Так, глаз намётываю. Ладно! Пойдём.
Она решительно захлопнула скетчбук, положила в сумку вместе с обгрызенным карандашом и встала, стариковски крякнув. Зои как-то шутила, что жизнь в Стардью превращает её в батю. Как и всех нас, дорогая моя, отвечала ей Лея. Как и всех нас.
Пока Эллиотт наливал вино по, за неимением лучшего, эмалированным кружкам, Лея вытащила старенький смартфон, которым пользовалась разве что для того, чтобы звонить Робин и делать фотографии, и открыла галерею. Промотала фотографии цветов и деревьев, тысячи их, на три года назад: её последняя выставка.
— Вот это, — важно сказала она, — Называется «красиво получается». А на море я так, баловалась.
Эллиотт поставил кружки на деревянный столик и забрал у неё смартфон.
— Лея, это потрясающе! — не знай она Эллиотта, подумала бы, что он это из вежливости. Но он был искренне восхищён, и он не просто листал, а приближал детали и вглядывался в каждый снимок. — Ты великолепный художник! У тебя такой талант!
— Художница, — поправила Лея. — Это был разгром, знаешь. После той выставки я уехала.
— Почему?!
Это было не то чтобы воспоминание для дружеских посиделок. Она делала эту скульптуру уже после расставания с N, после того, как в одну пару рук вытащила все его вещи в подъезд и поменяла замок на двери.
Лея ходила по трёхкомнатной квартире, слишком большой для неё, как призрак по особняку, и её вещи покрывались пылью. Она не всегда даже заходила в спальню или кабинет, спала на диване в гостиной, как гостья в собственном доме, потому что противно было даже просто спать в той кровати, где был он. Противно и больно. Она всё-таки его любила.
Каждое утро, наскоро съев яйцо с гренкой, она готовила себе бутерброды, хватала ноутбук, наброски и бежала в коворкинг, где были голоса, шум, и был камень, холодный и неподатливый, и она его грызла, грызла, сбивая ногти на руках, только чтобы не думать, пережить, как медведи переживают зиму, чтобы не выныривать в чуждый холодный город. Её работа стала для неё и мужем, и отцом. Коллеги, кажется, опасались к ней подходить, хотя раньше она всегда травила анекдоты за работой, помогала инструментом или советом, делилась обедом и выслушивала чужие жалобы.
То, что она высекла, местные критики назвали дисгармоничным, чудовищным, совершенно несвойственным для её обычного стиля. Хотя ей казалось, что в работе куда больше динамики и жизни, чем в её обычных цветах и ангелочках. Приходила какая-то журналистка, чуть ли не единственная, кто не разгромила Лею сразу, спрашивала про политический посыл в её новой скульптуре. Лея улыбалась, говорила, что ничего не понимает в политике, но, наверное, это работа про женское освобождение.
Она вообще не чувствовала себя освобождённой.
Она сдала квартиру каким-то студентам, хорошо, что не стала делить с мужем, а ведь могла бы, дурища, продала несколько мелких работ, отдала в музей всё, что осталось, купила билет на автобус и уехала с походным рюкзаком в никуда.
— В итоге работа правда была про освобождение, — сказала Лея, отпивая вино медленными глотками. — Только не такое, где ты танцуешь на выходе от юриста, а такое, где ты собрала кишки с пола и побежала к доктору на своих двоих.
— Тебя очень зря раскритиковали.
— Да нет. В целевую аудиторию не попала. Я же до того ваяла для богатых старперов, и клиентура у меня была соответствующая, а тут вдруг напомнила им, что не всегда люди живут как в сказке. Искусство, говорят, должно утешать беспокойных и беспокоить стабильных. Вот я и побеспокоила. Тогда, конечно, мне казалось, что получилось правда ужасно, и я ещё два месяца не бралась за резец.
Она вздохнула.
Эллиотт как-то осмелел, понимая, видимо, что момент подходящий, и накрыл её руку своей. В голове немного гудело, и её пульс ощущался так сильно, что было некомфортно. Она мягко улыбнулась ему из-под чёлки.
— Для чего ты меня жалеешь, — спросила она его. — Всё ведь уже хорошо. Я в порядке.
Эллиотту захотелось взвыть — да прими ты уже, дубовая твоя башка, немного поддержки! Но она как будто боялась хоть немного опереться на других, слишком большую цену заплатила в своё время.
Вместо этого он сказал:
— Я не жалею. Мне просто грустно, что с тобой это случилось.
— Это называется «жалеть».
— Да тьфу! — Эллиотт так вскочил, что даже расплескал немного вина. — Ты поняла!
Рядом с ней он почему-то терял все слова, дар к которым так любовно выпестовывал все свои два года в долине. Лея отшатнулась от него с выражением такого страха, что он тут же осекся, сел, весь обмяк.
— Извини, — пробормотал он. — Извини, пожалуйста.
— Ты тоже, — сказала Лея. — Я просто… по старой привычке.
— Он тебя бил?
— Один раз. Я сразу ушла. Но много кричал.
— Каков гондон, — с чувством сказал Эллиотт. Лея засмеялась: он так редко ругался, что это совершенно её обескуражило.
— Давай пить вино.
— Давай.
Разговор больше не клеился, но молчать почему-то тоже было уютно. Эллиотт допил свою кружку, плеснул ещё немного. Он как-то болезненно чувствовал, как бедно и тесно его бунгало, после рассказа о просторной квартире и старперских музеях. Кровать скрипела и проваливалась, плетеные табуретки были давно продавлены его же, Эллиотта, тощей задницей, фортепьяно никто никогда не настраивал. Но Лею, похоже, ничего из этого не смущало, она как ни в чем не бывало болтала ногой и пялилась в потолок с рассеянной улыбкой.
Боже, какая она была замечательная.