Трахаться с Юнги, как и заниматься любовью, — всегда что-то запредельное. Хосок будто одержим, будто голову потерял где-то по пути к нему сквозь годы и годы, оставленные за спиной так же, как что-то вообще привычное для него, без него и с ним.
Юнги отзывчив и податлив, но в глаза смотрит так, будто вынет душу сразу через чёрные, настолько широкие зрачки, что радужки в этой черноте не может и существовать. Они у него всегда большие, и кажется, будто ему просто всё нравится. Или будто он всего боится. Или будто он постоянно под кайфом (хотя земной его не берёт).
Ему нравится жизнь, на самом деле. В этом мире, говорит он, всё совсем иначе. На его родной планете всё не так: там мокро и холодно, и приходится постоянно быть в режиме многозадачности, чтобы не упустить детали и возможность спастись. Народ у него маленький, численность быстро сокращается по мере того, как захватчики отвоёвывают себе всё больше и больше места. И другие народы, с которыми они были в мире долгое время, встают против. Притесняют к скалам, к краю пропасти, где никто не выживет.
Либо так, либо сдавайтесь в рабство. А уж что с вами там делать будут, вас никто не спросит.
— Считаешь меня трусом, да? — Юнги улыбается, не демонстрируя зубов, но Хосок их всё равно видит. Острые кончики, которые тот стачивает, чтобы не ранить, когда слишком увлекается. Но всё равно ранит. Они всё равно острые — это нужно ему, чтобы выжить. Нужно, чтобы есть.
Юнги — дитя хищной расы, практически акула, но лишь наполовину.
На Земле таких называют русалками. Хосок зовёт его сиреной.
У Юнги нет медового голоска, нет ощущения, будто заворачиваешься в сатин и ложишься в облака. Он звучит как колючее покрывало, как гравий, о который царапаешь колени в детстве и раздираешь ладони в мясо. Он звучит как звёздная ночь, когда облака не затягивают небеса тяжёлыми комьями.
Юнги смотрит туда — там его дом. Но не спешит обратно, и дело не в том, что дома у него, по сути, больше нет. И не в том, что возвращаться некуда.
Земля приняла его. Хосок принял его. Хосок теперь ему дом и место, куда можно вернуться, та самая точка на карте, куда сходятся все дороги, тот самый красный крест с кладом, о котором никто никогда не узнает. Карта древняя, рассыпается в руках, липнет к мокрым пальцам пылью. Но Юнги знает множество языков, намного больше, чем кто-то вообще может, и читает с лёгкостью.
Карту шрамов у Хосока на теле он тоже видит насквозь, будто прошёл эти тропы, гроты, тундры, горы, пустыни, моря и океаны с ним, рука об руку, а не сквозь тысячелетия космоса, связавшиеся тугими узлами между ними.
Юнги — русалка с другой планеты, и он опасен. От него пахнет звёздной пылью, раскалённой на языке мятной шипучкой, звучит пульсарами. Под кожей, всё ещё пепельно-серовато-белой, чуть прозрачной, прячутся чёрные дыры и млечные пути, но в самом центре его существования — квазар, не дающий ему пропасть.
Когда вокруг слишком темно, он как-то находит выход. И как-то идёт. И как-то находит Хосока.
— Почему я должен? — Хосок расчерчивает в тёплой воде широкой, глубокой ванны — самой большой, что только смог найти — кончиками пальцев дуги и спирали, слушает мягкие плески и то, как тихо урчит чудовище в их ванной комнате. Звук идёт из самой груди, затянутой тонкой, нежной, но непомерно прочной кожей.
Юнги идеален, его не так-то просто ранить. Но на боку у него следы от сквозной раны, залеченной практически одними молитвами. Чудо снизошло вместе с ним, уже раненым, с самых небес; пало прямо человеку под ноги.
Хосок не может забыть, каждый раз натыкается пальцами, когда посреди ночи зарывается ладонью под собственную же рубашку, в которую этот бешеный пришелец одет. Юнги не любит одежду, она всё ещё чувствуется неприятно и непривычно для него, даже несмотря на несколько лет, что он живёт среди людей.
Они не видят в нём никого чужого, лишь поражаются белизне кожи. Многие хотят себе такую, высветляют, издеваются над собой. Дети готики тянутся к нему костлявыми руками, деятели искусства прикипают взглядами, когда он просто идёт по улице. Хосок рядом с ним в разы темнее, но ему эта разница нравится.
У Юнги красивый, аккуратный хвост, начинающийся где-то чуть ниже колен, и заканчивается он длинным плотным плавником, как у лисьей акулы. Ванны не хватает, чтобы вместить его всего, но это и не нужно — блаженная улыбка растягивает губы Юнги, когда он откидывает голову и томно выдыхает. Отслаивающаяся кожа превращает его в нечто совсем не отсюда. И жабры у него под челюстью, едва заметные, когда он сухой, трепещут.
Хосоково сердце трепещет в ответ.
Парень в их общей ванной не по-земному красив. Таких на этой планете нет, но есть за её пределами, а он не хочет больше ни одного. Ему кажется, во всей вселенной звёзды построились особым способом, чтобы только они оказались друг у друга в руках, лишь бы только познали вкус крови друг друга, сладость губ и горечь слёз.
— Потому что я оставил свою планету и народ, когда должен был защищать, — низким голосом говорит Юнги. Вибрирующие интонации урчания резонируют от стен, погружают в подобие транса. Хосок прикрывает глаза.
Даже если русалка в его ванной не сирена, он всё равно ей принадлежит. Вряд ли это когда-то изменится.
— Ты бы ничего не смог сделать, — парирует он и скользит мокрыми пальцами по прохладному худому бедру, затянутому с внешней стороны мелкой-мелкой тёмно-серой, практически угольной чешуёй. Юнги внимательно следит за ним чёрными глазами, почти полностью захватившими склеру. — Один маленький мальчик ничего не смог бы против армии инопланетных захватчиков, даже если воспитан воином. Тебя бы взяли в рабство, как и всех остальных, и рожал бы мальков вражескому императору до самой смерти.
Потому что Юнги — тот, кого хотели принести в жертву, и сделали бы, если бы он не был тем, кем является. Он не чисто королевских кровей, он бастард, о котором король не хотел, чтобы народ знал хоть что-то. И без того уставший от унижений, постоянно грызущих его, от оскорблений, летящих в спину, потому что для всех он безродный и слишком хилый, он не захотел быть униженным ещё больше.
Пока его гордость пытались разгрызть в щепки, растоптать в пыль, он взрастил из неё непробиваемую броню.
По меркам его народа он слишком юн, едва ли достиг возраста согласия, но это никогда не останавливает знать от того, чтобы продать своего раба или отпрыска другой семье, другому народу, лишь бы сохранить мир или закрепить отношения.
Юнги там не относится к королевской семье никак, только кровью, и то частично. Но даже он, державший в руках гарпун вместо морских звёзд, стал лишь разменной монетой.
В то время как дети его возраста играли с ракушками, он свои затачивал в бритвенную остроту, лишь бы защититься.
— Это позор, — растягивая гласные, Юнги облокачивается на борт ванны руками, складывает их и кладёт поверх голову. Смотрит на Хосока так, будто любуется им. Будто это он тут самое прекрасное, что мог бы увидеть мир.
— Это спасение. — Хосок обводит его худой бок, обтянутый тугими мышцами, рукой и зарывается в волосы, накручивает белоснежные пряди на пальцы. Сухие, они неестественно белые и шелковистые, и он носит их собранными в хвост или неряшливый пучок на затылке, обнажая шею с метками принадлежности одному конкретному человеку.
У русалки острые уши, а те чётко говорят о смешении кровей. Хосоку нравится касаться их, потому что они очень чувствительные. Потому что Юнги словно танцует, когда с ними играют, извивается и скулит — и это завораживает, это сжигает изнутри.
— Сомнительно, — Юнги хрипловато посмеивается и льнёт к его ладони головой, трётся совсем как кот. Это странное чувство, будто трогаешь опасность, но она не ранит в ответ. Она слушается и смотрит глазами яркими, полными веселья и обожания. — Больше похоже на трусость. И эгоизм. Я изменник. У нас таких убивают.
— Ты сможешь сам за себя решать, не принадлежать тому, кому не хочешь. Сможешь дать жизнь собственным детям, — снижает голос до шёпота Чон и приближается, чтобы поцеловать своего космического мальчика в кончик носа. — Продолжить род здесь. Земля большая, места хватит. Есть где спрятаться.
Юнги не отвечает — смеётся только, чуть запрокинув голову. Они оба знают, что нет.
Однажды на них уже напали. Разнесли старую халупу Хосока в камни и бетонную крошку, присыпали сверху известковой пылью. Юнги кинулся на защиту — тогда Хосок узнал, что он может перекидываться в человека. От кусков отвалившейся от русалочьего тела плоти его мутило, но он встал отстаивать территорию и жизнь рядом.
Юнги тогда даже не знал ни одного земного языка, но учился быстро. Схватка сблизила их, столкнула лбами: "Вы похожи", — сказала им.
Корейский стал первым языком в списке знаний Юнги, но далеко не последним. И навсегда вид того, как он, мальчик с другой планеты, из другого тысячелетия, встал впервые на хрупкие ноги, чтобы защитить спасшего его человека с Земли, отпечатался у Хосока в голове.
В широкой улыбке Юнги зубы острые, острые, острые, но ему не страшны, даже когда оставляют после себя на коже жуткие раны. Язык у Юнги тоже острый, чёрный, с грубыми наростами по краям, чтобы отделять мясо от костей. Но когда он вылизывает следы после себя, после зубов и когтей, Хосок сам готов урчать и подставиться снова. Он не любит боль, но.
Ему не страшно, хотя и должно. Издавна слагают легенды о том, что сирены топят моряков, жрут их заживо. И ему было бы интересно, почему он всё ещё жив, но Юнги лишь плечами пожимает и говорит с этой своей забавной маленькой улыбочкой:
— Я же с неба пришёл, а у вас там вроде как боги живут? — и посмеивается беззвучно. — Считай, я дарую тебе долгую жизнь.
Хосок фырчит и закуривает. Чужие пальцы с перламутровыми тонкими перепонками между ними зарываются ему в волосы, перебирают их и щекочут ласково за ухом. Опасно касаются когтями бьющейся жилы под челюстью, мажут ощутимо, но не ранят, лишь обозначают, что могут.
Хосок ему доверяет, запрокидывает голову и выдыхает дым призрачной дорожкой, которая должна увести Юнги наверх, обратно к себе или в какие-то новые миры, показать ему, что существуют миры получше этого. Но он по ней не идёт.
Земля необычная, только вот технологии отличаются ужасно. Юнги ворчит постоянно насчёт примитивности, хотя сам здесь словно дикарь. Вряд ли под толщами воды много было телевизоров или блендеров, которых он жутко пугается. Он вообще шум не выносит, ненавидит всей душой, слишком к звукам чувствительный. Но и сам шумит не меньше.
Пальцы касаются Хосоковых губ и забирают сигарету. И Чон смотрит на то, как чувственные губы обнимают фильтр, как сквозь хищно заострённые ноздри струится дым. И думает: вот это его жизнь.
Вот в ней, в этот самый момент своего существования, он сидит на полу в их общей ванной, залитой водой, и вот вместе с ним тут курящая русалка с другой планеты, знающая все ругательства этой.
Юнги в чём-то, что похоже на линьку; он расслаблен, глаза его закрыты, мокрые волосы облепляют лицо с обеих сторон, липнут ко лбу и шее, раскиданы по плечам и налипают к худой груди. И ничего лучше, ничего прекраснее, ничего правильнее для Хосока быть не может.
Наверное, думает он, я зачарован, опленён странной русалочьей магией. Но даже так, даже если по итогу его распотрошат и сожрут живьём, он не против. Он этого хочет. Хочет быть съеденным и переваренным, хочет быть первым у Юнги, хотя, сам того не заметив, стал единственным.
— Вот бы поплавать, — звучит неожиданно в тишине ванной, разбавленной слабыми плесками воды, когда гибкое русалочье тело ёрзает в ней, остывающей, становящейся неприятной. — Отвези меня куда-нибудь?
— Куда ты хочешь? — Хосок кладёт подбородок на край ванны и смотрит ему в глаза с любовью. Дурак он, всё же.
— Не имеет значения.
А сразу следом:
— Куда угодно, где потеплее.
Юнги смотрит на него в ответ. Пепел падает в воду и беспомощно коротко шипит, погибая. Хосок видит свою жизнь такой же. Однажды она тоже окажется на самом дне обрывками того, к чему он привык. Однажды и он тоже потухнет.
— А утонуть не боишься? — дразнится он, внезапно улыбаясь. Юнги переворачивается на бок и ухмыляется, принимая правила игры. — Сто лет ведь уже не плавал.
— Эй, — тянет Юнги обманчиво мягко, бархатисто до искр перед глазами — настолько вкусно. А ладонями обнимает Хосоково лицо, и прохладные капли по горячей коже бегут слишком интимно под этим интенсивным взглядом смерти, запрятанной в тонкие кости и серую кожу, складывающихся в обманчивую хрупкость. — Осторожнее. Я могу утопить тебя даже в этой луже.
Хосок знает. Так и было поначалу, когда они притирались. Он счастлив отмахнуться от этого, пометить как "прочитанное", и порадоваться, что те времена страха и непонятливости прошли. Приручить хищника было непросто, но он справился. А оказалось, что это его приручили.
Говорят, когда сирена целует, она отнимает воздух, вытягивает его из лёгких, из каждой поры в коже. Иссушает, но не касается крови, пока та не загустеет. И когда Юнги целует его, Хосок чувствует себя примерно так же: голова кружится, в ушах поднимается шум. Но всё, что он видит, это чёрные глаза напротив, серебристая радужка вокруг тонким-тонким ободком. Глаза не этого мира, но ставшего ему родным. Его собственного.
Острые зубы ранят, но это ничего. Хосок не представляет, как это, целовать кого-то без привкуса крови на языке. Как вообще целовать кого-то, когда он уже знает, каково это, целовать Юнги, каково заниматься с ним любовью или сексом, каково просто быть его.
Он тяжёлый. Поднять его на руки трудно, особенно когда он мокрый, но Хосок уже научен, как это делать так, чтобы не потянуть мышцы. Маленькие ягодицы удобно и правильно укладываются в пространство его ладоней, поджимаются, но остаются мягкими. Хосок позволяет себе вонзиться в них ногтями и слышит в ответ низкое рычание, исходящее из самой глубины русалочьей грудины.
Он скончается с ним однажды, и зубы тут будут ни при чём.
Юнги прижимается к нему всем телом, слегка замёрзший и дрожащий от этого. Языком глубоко проникает в его рот, целует жадно, с всё нарастающим голодом, порыкивая и низко-низко урча — он любит целоваться. Хосок любит давать ему то, что он любит. И целовать его в ответ тоже.
Он не знает, каким Юнги был у себя. Но он видит его в этой действительности: в своей квартире, в собственной постели, раскинувшимся, красивым божеством со сцепленными ниже коленей ногами. С жёстким плавником, созданным для того, чтобы оглушать, чтобы запугивать, чтобы убивать мощным ударом — он весь сплошное оружие.
И с чешуёй, переливающейся подобно мориону, и серебряными вкраплениями случайных крошечных пятнышек ближе к границе между чёрным и белым — неописуемый, нереальный. Но существующий.
Он прекрасен, а ещё невероятен, и даже видя его тут, под собой, Хосок не может поверить, что он настоящий. Что он не выдумал себе его сам. Что Юнги действительно плавится в его руках, поддаётся навстречу и выставляет горло — хищник, вверяющий себя другому, вовсе не убийце, но способному стать им.
Касаться его приятно и волнительно каждый раз, как в первый. Прижимаясь открытым горячим ртом к холодной коже у него на шее, он выцеловывает её, обжигает собственным жаром, а кажется, что обжигается сам — потусторонним холодом, льдом подкожным. Юнги запрокидывает голову, низко выдыхает и выгибает спину в пояснице. Пальцами хватается за Хосоковы бока и притягивает к себе ещё ближе, прижимает его к себе полностью и прижимается, отчаянно нуждаясь в его тепле.
Между ногами он мокрый. Между мягкими складками едва заметной щели всё сочится смазкой, какой-то прозрачной слизью с едва уловимым привкусом, с каким-то тонким запахом, который невозможно идентифицировать или ассоциировать с чем-то знакомым.
— Это феромон, — смеялся Юнги в их первый раз, но за смехом этим скрывалось смущение такое большое, что хотелось его спрятать от мира и уберечь от всего, что способно доставить ему дискомфорт.
Но Юнги — сильный и несгибаемый, по-своему легенда, не нуждающаяся в том, чтобы о нём писали сказки. Он сошёл с книжных страниц не для того, чтобы вновь туда попасть.
— Мы так показываем партнёру, что готовы к соитию с ним, — зарывшись в волосы Хосока тогда же, уже успокоившись, ровным, низким голосом объяснял он. От взгляда прямо в глаза Хосок чувствовал себя единственным, исключительным. — Под водой это единственный способ. Мы хорошо чувствуем запахи и слышим звуки, поэтому поём. Там по-другому никак.
Вода — вся жизнь для Юнги, но на суше он не кажется чужеземцем.
Хосок быстро опускается туда, вниз, и мажет по щели языком. Юнги вскрикивает и выгибается, закидывает руки за голову и вонзается когтями в постельное бельё, будто оно поможет ему держаться. Хвост рвётся с мокрым звуком, идёт длинной рваной раной, но крови нет; мелкие прожилки сосудов привлекают Хосоково внимание, но отпускают ещё быстрее. И он, лаская Юнги пальцами мягко и нежно, смотрит на то, как тот скидывает плавники и чешую.
Пар поднимается над отслаивающейся плотью, пахнущей кровью и морем. По-хорошему, Юнги должен это съесть, чтобы восполнить баланс всего утерянного в организме. Но сейчас его мучает голод иного рода.
"Ты же поможешь мне согреться?" — видит Хосок в его глазах, когда они пересекаются одинаково дикими взглядами.
"Я помогу тебе сгореть", — обещает Хосок и снова погружается между его ног головой.
Юнги на вкус практически никакой, особенно после воды, но Хосоку кажется, что ничего лучше в жизни у него уже не будет. Язык совсем нежно проводит между складками, там, где всё мягкое и нежное, чувствительное до жути. Юнги дышит тяжело, хватает воздух урывками, цепляется в его волосы пальцами — те уже без когтей.
И Хосок слушается: позволяет притянуть себя ближе, осторожно раздвигает края щели в стороны; мажет языком жёстче и засасывает, выцеловывает, вылизывает. Проникает в дрожащее нутро самым кончиком, вырывая изо рта русалки надрывный стон, и тогда только ныряет глубже.
Юнги весь чувствительный, словно оголённый нерв, и по постели от настолько нежной ласки мечется, теряя рассудок. Он легко отдаёт контроль человеку в руки, раскрывается перед ним в готовности. Закинув его нежные на ощупь ноги к себе на плечи, Хосок продолжает вылизывать его и трахать языком, берёт пальцами, проникая в текущее отверстие. И голова у него кружится от интенсивности исключительного во всей вселенной запаха, от текстуры смазки, тающей на языке. Ему кажется, Юнги сладкий.
Он вонзает пальцы внутрь по самые костяшки, массирует подушечками чувствительное место у него под лобком, там, где ощущается тяжесть полового органа, напряжённого, ещё спрятанного. Вокруг пальцев всё сжимается и пульсирует, трепетно обхватывает, смачивает очень старательно. Хлюпает при каждом движении, и по комнате эти звуки разливаются похотливо, грязно, возбуждающе.
Хосок пьян без вина, обострённо нуждается только в том, кому делает хорошо, кто зовёт его сквозь тысячелетия, находясь уже здесь, в одной точке вселенной. И в глазах, смотрящих на него сверху, сплошная темень, взывающая к нему одному. Юнги нуждается в нём тоже, и имя его срывается с его языка так, как и должно.
Звучит заклинанием.
Звучит как "ты мой".
Хосок берёт его пальцами — двумя, тремя, — вылизывает натянутые края отверстия, сочащегося от этого только сильнее, ещё более мокрого теперь, покрытого слюной. Посасывает местечко чуть выше, там, где прячется русалочий член. Двигает рукой быстрее и быстрее, массирует подушечками, давит костяшками, проносит их с давлением по эластичным, плотным стенкам, таким мягким, бархатистым внутри.
Юнги практически танцует на его руке, вьётся пламенем, такой весь чувствительный, просто сошедшая прямиком из разума самая горячая фантазия. Хватается руками за волосы Хосока, за его плечи, за запястье ласкающей руки, в то время как второй тот скользит у него по животу и груди, сжимает и царапает в ответ плотную тонкую кожу. Под рёбрами у Юнги тоже есть жабры — едва заметные длинные линии, по которым Хосок проводит пальцами трепетно и аккуратно, чтобы не ранить, не доставить боли.
Юнги выгибается дугой, хватая воздух жадно и шумно. Зажимая бёдрами Хосокову голову, он выкрикивает его имя и кончает впервые за вечер. От ритмичной пульсации вокруг пальцев Хосок заводится будто ещё сильнее, и ему хочется ещё, он отчаянно желает погрузиться в него ещё глубже, взять всё, что только можно, присвоить себе все сокровища этого и того, всех миров, что существуют.
Он давит подушечками пальцев на уплотнение в передней, натянутой, стенке, удерживает Юнги на этой точке удовольствия. И из щели наконец-то выскальзывает с мокрым звуком его член. Он тёмно-серый, похож на щупальце, извивается, покрытое маленькими зазубринами, и сочится по всей длине. Тёмный кончик отливает красным посреди черноты.
Юнги судорожно выдыхает и зарывается в волосы Хосока ладонями, притягивает к себе, заставляя навалиться на себя всем телом. Обвивает ногами, скрещивая лодыжки у него на пояснице, и давит на неё пятками.
Они у него нежные после перевоплощения, влажные от слизи и крови, уже не такие ледяные. Юнги согревается под напором Хосокова жара, перенимает его температуру, подстраивается под неё, чтобы не сгореть самому, но сжечь вместе с собой.
Хосок мягко вынимает пальцы из тугого нутра, касается краёв щели мокрыми подушечками и обвивает щупальце. Оно плотное, ощущается жёстким, наполненным, но очень эластичное. Он растирает его, массирует большим пальцем у самого основания, следует вверх по чуть выпирающей части, похожей на уздечку. Юнги дрожит в его руках, а его член обвивается вокруг Хосокова запястья.
— Как ты себя чувствуешь? — шепчет Хосок, прижавшись к его уху губами. Оно уже горячее, потемневшее от прилившей крови. Юнги дышит тяжело и жарко, он весь взмокший, весь жаждущий и желающий большего. Но спешить некуда.
— Голодным. — И Юнги смотрит ему в глаза именно так же — голодно. Зрачки его не больше человеческих, а всё равно огромные. Серебряная радужка мерцает в полумраке, притягивает, и Хосок хочет в эти чёрные воды нырнуть, окрасить их своей кровью, шептать, теряя кислород, о том, что чувствует своим сердцем, которое уже досталось этому пришельцу.
Он шумно выдыхает и прижимается к чужому лбу своим, опаляет дыханием губы Юнги, мажет языком по своим. Между ними есть что-то, что не является ни любовью, ни взаимовыручкой. Они связаны иначе, будто судьба или сама вселенная сшила их тугими стежками, неподвластными ножницам и ножам.
Щупальце мокро мажет по внутренней стороне запястья тонким, потемневшим ещё больше кончиком, сжимает крепче, так, что пальцы слегка немеют. Хосок послушно скользит пальцами снова внутрь, погружается в распаляющееся тепло чужого тела, и хватка вокруг кисти слабеет, даёт ему пространство, одобряет всё, что он делает, пока он это делает.
Им не место здесь, на этой планете. Им нужно собираться и убираться отсюда к чертям собачьим, рвать когти подальше как можно скорее. За ними пришли однажды, придут и снова, и будет их больше. Они и так рискуют сильно, разгуливая по улицам разных городов.
Но всё, о чём Хосок думает сейчас, всё, что ему важно сейчас, это сам Юнги и то, какой он внеземной — во всех-всех-всех смыслах. Член больно давит на ширинку изнутри, слёзы застилают обзор.
— Я хочу войти в тебя, — признаётся Хосок честно, и чужой язык ведёт поперёк его губ, обводит контур верхней и давя пробегается по ней. И это самое чувственное, что между ними есть, вот такие прикосновения, говорящие больше, чем кричащие рты, сорванные голоса и хрипящие стоны на самой границе нужды, острой необходимости.
Юнги хочет тоже, но он не говорит об этом. Но разводит колени широко в стороны, открывается перед ним мокрой щелью, предоставляя к себе доступ. Проход натягивается вокруг Хосоковых пальцев, сжимается раз, другой, и расслабляется.
— Если так сильно хочешь, — Юнги ухмыляется и скалится хищно, обнажая ряды острейших зубов, — тогда поспеши и наполни меня собой.
— Помоги мне раздеться.
И Юнги помогает. Его пальцы цепкие и ловкие, и даже несмотря на то, что дрожат, пуговицы не отрывают, собачку с молнии не срывают. Хосок отдаётся в его руки полностью, доверяет, а сам берёт его же щупальце и вводит кончиком внутрь щели, в растянутое, подготовленное — всегда готовое — отверстие, тут же жадно принимающее.
Юнги стонет на грани слышимости, томный, чувственный звук срывается с его губ, а бёдра взлетают вверх. Ему неудобно брать себя самому, но Хосок здесь и помогает, двигает щупальцем, давит пальцами.
Прямо здесь, в его руках, Юнги теряет себя, сбивается его и без того шаткое дыхание, спотыкается и падает. Он так легко отпускает самообладание, не кичится ни долей королевской крови в собственных жилах, ни тем, что он один из богов, только богов-то никто и не видел. А Юнги — он вот он, прямо тут, в Хосоковой постели, льнёт доверчиво-отчаянно и задыхается, широко раскрыв рот и хватая воздух, как не хватают его умирающие.
Говорят, иногда случается так, что сирены спасают тонущих. Делятся с ними своим воздухом, вдыхают в лёгкие кислород из своих. Оживляют через поцелуй. Сейчас же Хосок делится с сиреной своим.
Юнги не обязательно петь, чтобы влюбить в себя этого блудного моряка. Хосок ведь и так. А поёт Юнги всё равно, и тоже красиво.
Хосок входит так, как и хотел, быстро и сразу до конца. Юнги тут же сжимается вокруг него, стонет его имя в потолок, протаскивает каждый звук сквозь стиснувшееся горло. Странное щёлканье царапает слух, разбивается о стены комнаты, а с жадным шумным вдохом пространство схлопывается оглушительно и безумно.
Юнги трогает себя сам, сам массирует себя, сам растирает пальцами и путается в тугих петлях, сжимающихся только крепче. Хосок в нём как стихийное бедствие, как одичавший зверь, дорвавшийся до желаемого. Не так важно, феромон это или ещё что, он всё равно с каждым новым вдохом хочет больше, хочет глубже, хочет всего, всего и всего.
И Юнги даёт ему: подмахивает бёдрами и цепляется за него свободной рукой, давит кончиком члена на его лобок и позволяет ему резкими линиями расчерчивать смуглую мокрую кожу липкими следами. Что из этого семя, не ясно, да и не так важно.
Воздуха мало для них двоих, кровать едва выдерживает. Ничто на свете не имеет значения сейчас, ничто не важно так, как этот затягивающий, плывущий взгляд, затягивающий Хосока внутрь чёрных пульсаров-зрачков. Серебряные радужки похожи на путы, в которые он добровольно влезает каждый раз, которые сжимаются вокруг горла не петлёй — ошейником. Давят, душат, рвут на части. Но ему мало и этого, он готов на всё.
И когда кончик горячего щупальца мажет по кольцу его мышц, он задыхается. Толкает бёдра вперёд сильнее, так мощно, что Юнги прокатывается лопатками по постели с задушенным звуком. Когти снова появляются, снова оставляют на коже глубокие царапины, снова помечают своё, как будто они оба обезумели.
С ним по-другому никак больше. С ним только бешено, до полной отключки, до выжатых сил и стекающих по коже капель крови, спермы и смазки, скользкой, липкой, разгоняющей пульс до скорости около-света.
Юнги хватается за его задницу и разводит ягодицы в стороны, даёт самому себе место. Хосок замедляется, двигается совсем-совсем чуть-чуть, заставляя русалку извиваться от стимуляции чего-то очень чувствительного у него внутри, в самых глубинах пылающего нутра.
Он весь по-своему румяный и по-земному мокрый; чёлка снова липнет ко лбу, снова скручиваются кольцами длинные пряди, прибитые к шее. Хосок зарывается в них ладонями, держит голову Юнги на весу и целует его, режется о зубы и сосёт язык и губы. Накручивает мягкие пряди на пальцы, сжимает в кулаке на затылке и оттягивает, заставляя запрокинуть голову. А дорвавшись до горла, вонзается в кожу зубами, метит в ответ, не боясь прокусить — всё равно чертовски сложно.
У него получается.
Он чувствует это: скольжение инородного внутри себя. Тонкий кончик пробирается медленно, и хоть Хосок ни разу не растянут, он подставляется, позволяет Юнги входить глубже. Сжимает его волосы крепче, горячо дышит в шею и кусает снова, снова, снова; выцеловывает её, облизывает широкими мазками языка, пока не добирается до губ и не втягивает в очередной поцелуй — опять.
Юнги держит его, входя дальше, глубже. Он не спешит, не делает больно, растягивает постепенно. Блять, это так хорошо, Хосок бы кончил прямо сейчас от давления, от скольжения, от интенсивности ощущений. Ему не хватает воздуха, даже когда Юнги делится с ним своим, хоть они и не под водой.
Голова кружится, и он теряется в чувствах тоже. Он весь напряжённый, а Юнги сжимается вокруг него снова плотно, так чертовски туго.
Это просто пиздец.
Хосок нащупывает острые кончики его ушей, массирует пальцами, играет с пирсингом и обводит языком одно из них. Покусывает, зажимает между клыками и жарко выдыхает, срываясь в стон, когда, замерев в самой высокой точке, дрожит от давления на самое чувствительное место внутри. Он слишком возбуждён, и это неестественно для человека без дополнительных веществ.
Уместившись, насколько возможно при таком раскладе, щупальце сворачивается, утыкается и давит скрюченным концом на простату идеально, так, чтобы Хосок скулил. Массирует сначала невесомо, щекочет, обозначая, проверяя. А потом касается более явно, сильнее, прижимается крепче.
— Я сейчас кончу, — Хосок почти плачет. Его собственный член стоит каменно, до невозможного крепко. Они делают так время от времени, но каждый раз он теряется, каждый раз рассыпается в кусочки и не может соображать. Каждый раз чувствует себя уязвимым, не собой вовсе даже, но всё равно кидается с головой.
Юнги обнимает его, удерживая, упирается в кровать пятками и вскидывает бёдра, изгибаясь так, будто плывёт. В его руках Хосок не жертва, но всё равно принадлежит ему. И подставляясь во всех смыслах, позволяя пользоваться собой, давая ему намочить себя внизу, пометить, стонет только его имя снова и снова.
Это похоже на то, как взрываются звёзды: сначала наружу, потом внутрь, втягивая всё существование, всё, чем является. А потом всего становится много, всего становится слишком. От давления она взрывается, ослепляя, уничтожая всё, что есть поблизости. И Хосок чувствует себя этой звездой.
Он отдаёт себе отчёт в том, что трахает Юнги сильно и быстро, так, что тот кричит его имя в ответ и вновь царапает кожу, раздирает в мясо лопатки и плечи. Знает, что Юнги трахает его тоже, в самом лучшем смысле, чувствует это. А вместе с тем, намного больше всего этого, его поглощает дикий жар, пульсация пространства вокруг них обоих, оглушительный ритм сердца внутри собственного тела, будто оно заполнило всего его полностью.
Юнги для него — наркотик, афродизиак, всё сразу и ничего из того, что есть на Земле. Но Юнги протягивает ему себя открыто и готово, даёт откусить кусок побольше и подставляет снова. Сам двигается навстречу, даже теперь, уплывая в своём удовольствии и даря ответное, ничуть не меньшее.
— Хосок, — стонет едва слышно, больше выдыхает, снова примешивая звуки с родной планеты так, будто Хосок понимает их. А он и правда понимает. Прямо сейчас ему ясно всё, и, жёстко растирая кончики его ушей, горячих от прилившей крови, он внимает чутко и трепетно, ловит вибрации воздуха, как будто бы под водой. — Хо… Аах-нггх! Бл-ять!
Внешне Юнги практически неуязвим, но внутри — одни сплошные уязвимости. И кончает так, что Хосок выпадает из реальности. Он даже не замечает тот момент, когда следует за ним за грань. Всё смешивается: и под кожей, и глубоко внутри, и на языке. Наполняет, переполняет, опустошает отливом.
Юнги крупно дрожит под ним и всхлипывает, совсем разбитый, ещё более мокрый, ещё более возбуждённый. Под задницей у него простынь мокрая, вся в их смазке и сперме. И это тоже горячо. Хосок любит это.
— Как думаешь, — он задыхается, но не может молчать, особенно когда обнимает эти мокрые от слёз щёки и стирает влагу, растирает по коже подушечками пальцев, оставляя после себя липкие следы от смазки, — сможешь родить от меня?
Юнги внезапно скалит зубы в улыбке, обнажает острые, чуть кривоватые клыки, высовывая чёрный язык и жарко выдыхая напротив его рта. Раскалённый воздух почти клубится паром между ними, кучкуется комками, лепится из шумных выдохов. До зуда под кожей хочется поцеловать этот наполненный зубами рот, напороться на боль.
— Тогда тебе придётся постараться лучше, — отвечает Юнги так, словно не кричал только что, срывая голос. И даже несмотря на хрипотцу, несмотря на рваное полотно звука, словно воспламеняет Хосока изнутри. Поджигает, как много раз обещал.
А Хосок — он не может отрицать того, что возьмёт его сейчас же снова. Не может отрицать того, как крепко у него стоит даже несмотря на то, что он только что кончил.
Трахаться с русалкой — это вот прямо так, сносит башню под самый корень.
И чувствительность Юнги, его податливость, его готовность подставиться, то, как он выгибается в пояснице, когда Хосок ставит его на локти и колени, снова и снова врываясь в него и жёстко лаская между ногами, прямо там, где туго натягиваются края прохода вокруг его члена, это всё стоит того, чтобы отправиться с ним за пределы Земли на поиски нового дома.