Он был слаб и признавал это. Как бы Антонио ни хотел, но его мысли иногда были слишком уж тревожащими сердце и разум.
Антонио знал, когда и из-за чего у Моцарта может испортиться настроение, в какой позе он чаще всего засыпает, как любит обниматься, обхватывая поперёк спины и прижимаясь, будто в желании раствориться в человеке, как он звонко смеётся, и какие нежные на ощупь волосы цвета золота. Не знал только одного: каково это, целовать Вольфганга. Как ощущается тепло тела сквозь тонкую ткань рубашки, как гулко стучит — то ли своё, то ли чужое, не разобрать — сердце, и какие на вкус у него губы.
И винил себя каждый раз, говоря, что должен радоваться тому, что Моцарт рядом, такой же шумный и безудержный, так же обнимает и так же ласково порой смотрит, а мечтать о большем — глупость, которой во век не сбыться; мог бы, как опекун и друг, коим его считал австриец, радоваться, что его музыку слушают во всем мире, везде знают его имя... Но при мысли, что сердце Вольфганга кому-то отдано, в миг становилось тошно, хоть стреляйся, чтобы этих мыслей в голове не было. И Антонио снова, как преданный пёс, ждал новой встречи, каждое мгновение которой трепетно хранил в памяти, заглядывал в золотистые глаза, ища там остатки нежности, которая вот уже год вся предназначалась Констанц. Каждая встреча — мука и радость, каждая улыбка или прикосновение к Вебер — как кинжалом по сердцу. Так что мечты — единственное, чем итальянец мог заполнить свои полные одиночества и слёз ночи.
А потом был праздник. Вольфганг был сам не свой — каждый раз привязывался к возлюбленному или возлюбленной словно верёвкой, а во время расставания был готов повеситься на ней. И пока он разглядывал остатки вина в своём бокале, Сальери пытался отвести взгляд, но не мог — тонкие, не знающие покоя руки, залёгшие тёмные круги под глазами, искусанные губы — всё в Моцарте было пропитано болью и тоской, которая, казалось, ломала его изнутри. Антонио хотел обнять его, прижать к себе, унять эту дрожь и сделать что угодно — хоть звезду с неба достать — лишь бы увидеть, как Вольфганг нерешительно улыбается, а потом тут же смущается и отворачивается. А в голове, как пластинка, звучала мысль: я бы его не оставил, не причинил бы такой боли. Правда, и сделать счастливым не смог. Мир Антонио — это кровь и убийства, пытки и предательства, ложь и интриги, а маленькому воробью не место со змеёй.
Они были непозволительно близко, плечи то и дело касались друг друга, руки делили один подлокотник, светлые кудри, а затем и бледное лицо оказались чересчур близко. От Моцарта пахло вином и почти выветрившемся одеколоном, а на губах остался сладковатый запах; тихий и покорный, он только поддался вперёд, едва затылка коснулась чужая рука. Антонио не знал, не сон ли, потому что его впервые за много лет обожгло тепло чужого тела, его не оттолкнули, в груди разлилось почти забытое чувство, а потом он увидел то, что было хуже даже смерти — испуг в золотых глазах напротив.
Моцарт пропал, словно его никогда и не было. Он не появлялся в театре, не звонил и не отвечал на звонки, даже Лоренцо слышать не желал. Антонио, докуривая энную сигарету за день, пытался найти ответ на роящиеся в голове вопросы: Вольфганга напугала неожиданность или его настойчивость? Был ли он слишком пьян, чтобы понимать случившееся, или же наоборот? Ему не понравилось, потому что его сердце уже было занято, или потому что это сделал такой человек, как Антонио?
Теперь, когда одна мечта ожила, Антонио жил новой, что однажды Вольфганг снова ворвётся в его жизнь весенним ветром и в его взгляде не будет ни отвращения, ни ненависти, только тепло и нежность.