Замок как коршун каменный. Возвышается над городком, отбрасывает свою тень тёмную, глядит хищными очами-окнами, скалит шпили острые… да и живущие в нём — коршуны, с тенями такими же длинными и когтями такими же цепкими. Не упустят ни единого кусочка мяса-наживы. Пышные, в яркие одежды одетые и богатые, невыносимо богатые коршуны. Да над всем тяжёлым златом этим чахнущие, и ещё больше — над вечными, из поколения в поколение переходящими, церемониями и обрядами. Эола знает каждое правило наизусть, на зубок, хоть ночью подними её и спроси — без запинки расскажет; старшая дочь всем пример, аристократка должна быть идеальна, иначе на кого народу равняться? Держи спину ровно, не задирай подбородка, не косолапь, говори медленно и чинно, всякого знай место и всякому это место — не прямо! — напоминай, чти старшего, чти опытного, учись прилежно, двигайся неспешно, боем в высшей степени овладей… знай, юная наследница титула Лоуренс, ты либо молчаливая домохозяйка, либо учишься родному Мондштадту служить на войне. Эола мечом крутит так, будто не весит он ничего, не фехтует — танцует, а после разлетается манекен несчастный в щепки; закон прост, хочешь жить — умей рубить, но только род, уходящий корнями в свирепые ледяные ветра, должен уметь делать сие изящнейшим из способов, так, чтобы было видно — не абы чья рука, а рука Лоуренса за меч взялась. Пусть и колыбель свободы миролюбива так же, как и сам Бог её — кто знает, когда в следующий раз прогремит напасть, когда чудовище очередное кажет свою мерзкую голову? Ко всему надо быть готовыми.

Но сегодня день иной, праздник. «С днём рождения, госпожа Лоуренс», — от слуг с трепетом благоговейным, и одевают в платье её, противное, шебуршащее, но что поделать, если так заведено? Лишь смириться — мирилась всегда. Привыкла уже. Людям завидно богатству — а тебе, милая, завидно их свободе — в зеркало глядит. «Нравится ли оно Вам, госпожа?».

Эоле хочется зеркало разбить, до того этот кусок ткани ей противен. Но так ответить благородной даме нельзя; и оглядывает она переливающуюся, голубую ткань, пышную и тяжёлую, глядит на платье, и соглашается сама с собой в мыслях — оно красивое, очень. На груди с одной стороны незатейливо брянчит из серебра гербовой знак, и нитями же такими же лунными расшито всё её платье — искусными картинками в тонкие завитки собираются, складываются, будто иней на окнах расчертился по платью узор, и складки красиво ложатся по бокам, словно волны на морской глади текут. Перчатки шёлковы и приятны на ощупь, тихо цокают каблуки скрытых под тканями туфель. Ты прекрасна, Эола — почему лицо только твоё так хмуро? Прекрати, слуг пугаешь, они ведь думать в тот же миг начинают, что их вина в твоём недовольстве… что накажут, а то и выгонят взашей куда-то в мороз. На улицах уж холодно, уж красятся листья в рыжие да алые цвета; октябрь ныне очень холодный, и говорят предсказатели, что даже может снег выпасть — недолгий, но…

— Да, нравится. — И Эола склоняет голову. А она снег любит.

— Не сочтите за дерзость, госпожа, но позвольте нашим скромным умам узнать, что же тогда причина Вашей милостивой светлости недовольства…

Эола вздыхает. Они такие робкие вокруг неё, такие беззащитные даже — огрызнись, может даже грубо, и что тебе будет? Хоть ударь — они умолчат, они и не пискнут, может и не попросят прекратить… просто будут друг другу тихонько да пугливо рассказывать, что ныне стал старшей дочери господина Лоуренса нрав излишне гневлив.

— Лишь гложат беспокойства меня о празднестве, как такая знаменательная дата пройдёт и всё ль я верно исполню… — отвечает тихо и честно даже. Только она одна знает, что в самом деле уготовлено на этот пышный бал, и она же знает, какого рода скандал вызовет выходка такая…

…но если честно, уже решено, уже спланировано, уже обговорено — и уже на все эти правила решительно плевать.

Эола устала от нравоучений.

Поправляют руки нежные волосы — ах, ныне Вы их состригли столь коротко, госпожа… — заправляют, закалывают, вставляют украшение серебряное да громоздкое, но не слишком, лишь бы с переливами платья смотрелось угодно. Маленькая диадема почти. Ну разве ты не принцесса, милая Эола? Самое настоящее сокровище, золотко!

Эола кривится снова — ей кажется, что её как подарок заворачивают в угодную глазу обёртку, ей кажется, что её как драгоценный камень — оправляют в угодные металлы, — весь этот праздник посвящён кому угодно, но не ей. «На тебя будут направлены все взгляды сегодня», — говорит ей отец, улыбаясь, и Эола смиренно кивает в ответ — конечно… «Ты прекрасна, как никогда», — поддакивает матушка, и Эола кивает вновь; «Швеи постарались на славу для твоего праздника», — примечает дядюшка Шуберт — что остаётся, кроме как кивать? Только в ледяных глазах плещет огнём хитрым задумка юной девицы; наверное, Гуннхильдр её даже в некоторой степени поймут… а вот родня… горько бы усмехнуться — выгонят из дому. Эола уже говорила это ей. Но всё равно решилась. В конце концов, не зря же она училась охоте. Выжить уж сумеет, да и кабанам диким с белками неважно, сколь красиво и изящно она будет держать лук и насколько элегантно взмахнёт тяжким мечом.

Эола устала плакать по ночам.

Она выглядывает из окон — вот начинают к замку съезжаться расписные кареты — значит, первые гости приезжают, ах, чуточку раньше, чем им следовало бы, ну да ничего, думает Эола — жаль ведь тех, кто опоздает, ибо такое представление пропустят они… её танец и её же пропажу. Ладонь в перчатке прислоняют к губам, смешок тихий давят — нельзя, чтобы хоть кто-то заподозрил неладное. Весь сюрприз сорвётся..! Ей незачем беспокоиться о том, как разместят прибывших в больших комнатах, ей незачем беспокоиться об убранстве иль угощениях — всё уж уготовано, а что не уготовано, то доделывают в кратчайшие сроки; у неё есть немного времени побыть наедине, и впервые она репетирует свой танец в пышном таком платье — до того одежда была удобней. Шаги приходится делать краткие, больно аккуратные — Эоле нежалко было бы эту ткань порвать, даже зная цену её, но таким просто ужасающим, огромным провалом будет споткнуться во время выступления… раз-два-три, бубнит ритм себе под нос, и правда помогает сильно, и клинок поблёскивает в свете оранжевых свеч — но для её праздника зажгут после в зале особые, цветные. Алхимики взаправду мастера творить маленькие, бытовые чудеса.

Всё выучено. Отточено. До идеала. Как всегда; в глазах старших Лоуренсов Эола — не ребёнок, а дар небес, умная и способная, схватывающая на лету, а если и не схватывающая что-то вдруг — упрямо доводящая до совершенства трудом. Старшая дочь, о которой можно только мечтать. Хрустальные слёзы Эола никогда не позволяла увидеть. Никогда не разрешала узнать, что опостылели ей все традиции и ритуалы, ведь если узнают — не поймут. Как так, разве не в величии балов твоя жизнь должна быть заключена?

Эола устала.

Просто устала. Очень сильно — каждый день жить по сотне правил, бояться ошибиться и знать, что в первую очередь от тебя отвернётся семья. Завидовать прочим аристократским семьям, что пусть и стеснены оковами церемониала, не так сильно ими задушены; слышать ежедневно то про мужа, то про пролитие крови… знаменательная дата своего рождения отличный момент заявить все эти усталые речи родному наскучившему дому. Пусть и в невербальной форме.

— Её Превосходительство Лоуренс сегодня отмечает день рождения — вступая окончательно во взрослую жизнь! Сей прекрасный день — огромный праздник не только для нас, но и для народа…

Эола не слушает, ибо она уже устала слушать. Она с непривычным стеснением — будто маленькая девочка, — выходит на люди и обводит толпу из пёстрых дорогих нарядов взглядом, да и опускает его; кажется, отец не шутил, когда говорил, что зовёт весь Мондштадт. Конечно же, Мондштадт именитый, ибо нечего простолюдинам на её дне присутствовать хоть в каком-либо качестве кроме слуг. Слугу одного она взором и ищет — а когда находит, кивает ему тихо-тихо, и мигом же ей кивают в ответ. Он знает, он поможет. Эола искренне верит этому человеку с мозолистыми руками и грубыми чертами больше, чем молочно-белым лицам своих родителей, дядюшек и тётушек, да что там, больше, чем всей своей родне разом..!

Пока слабая музыка разливается по зале, а гости уже начинают бренчать стеклом бокалов и тихо беседовать, Эола думает, вычеркнут ли её из семейного древа. Много ли людей вычеркнули до неё? Оно уходит корнями вглубь мондшадтской истории. Вероятно, их древо — самое тщательно отслеживаемое… но ведь наверняка кто-то ещё уставал столь же сильно, сколь она. Наверняка кто-то уже «опорочил свою семью» и после был с треском выгнан из титула Лоуренсов. Она не знает наверняка. Просто так думает. Её род мог бы так поступить.

У неё никогда не было такой огромной гордости, как у всех прочих. «Л о у р е н с». Такая громкая фамилия. Такой громкий род. Жаль, что все заметят, если старшая дочь этой огромной семьи пропадёт. Чего Эоле совершенно не жаль, так это того, что титул, огромное поместье и тысячи обязательств ей не достанутся. Разве не должны быть жители города свободы быть свободными?

Разве не должна быть Она свободна?

Да, обитатели этого замка — коршуны; но даже коршунам дозволена свободная воля, даже коршунам раскрыто огромное безграничное небо. Если они и коршуны, то только в клетке.

Сегодня она выпорхнет из неё.

— Мы начнём наше празднество с небольшого выступления, которое хотела показать именинница! Прошу, после одиночного выступления мы начнём бал!

Громкие хлопки в ладоши знаменуют начало праздника. Свечи стухают и загораются ярким синим, озаряя залу пронзительным огнём. Музыканты просыпаются, и музыка уж не слабым переливом, а во всю свою громкость начинает играть. Сама Эола закрывает глаза; под тканью нога в туфельке чертит полукруг. Раз-два-три. Немного подождать — и вот её выход; все взгляды и правда устремлены на неё. Платье сверкает в свете изящных синих свечей, переливаясь лёгкой радужной дымкой, и слабая ледяная крошка вырывается из-под пальцев, блистая и рассыпаясь, но так и не достигая плитки — лишь лёгкими мокрыми пятнышками ложатся под ногой. Эола искренне любит танцевать; оттого кружится почти беззаботно, прикрывая глаза — платья и фраки вокруг лишь пестрят. Движения быстры, но плавны — она изящна, как лебедь, танцующий на воде — только вот лебеди привычно танцуют вдвоём, кружась в своём собственном вальсе. Она же — одинокая фигура, и кружит она в одиночестве полном, лишь под строгим надзором глаз. Замечает, как одобрительно кивают в углу родители, как улыбается ей дядюшка — сложно сохранить улыбку самой.

Леди обязана улыбаться. Особенно — когда исполняет танец. Она должна завораживать своей красотой и изящностью — Эола и завораживает.

А после встаёт, вытянув руки, и за спиной является меч из льда, сверкающий, прозрачный и разящий холодом от себя — гости охают. Было смело включать в танец фехтование. Было смело ткать оружие из своей льдяной магии. Было тяжко отточить все три навыка эти до совершенства — зато сейчас Эоле даже нравится красоваться, нравится, что всякий взор следит за тяжёлыми взмахами и слышит, как к музыке прибавляется свист рассечённого воздуха. Как всё идёт по плану.

Церемониальное искусство фехтования Лоуренсов — это тоже больше о красоте и изяществе, о зрелищности, нежели о реальной действенности.

А после она обрушивает меч на пол, и он взрывается тысячей маленьких осколков изо льда, таких многих, что фигура её исчезает в них, а от колыханий гаснут свечи — и в переполохе никто и не слышит, как она спешно убегает, как открываются тяжёлые двери, как стучат туфли по мраморным ступеням — и выбегает она во двор, выдыхая клочья пара, оглядывается — уж вечереет и за обрывками облаков виднеются слабые звёзды. Холодно — Эола невольно подносит руки ко рту, пытаясь согреть. Пока переполоха не слышно. Может быть, ещё никто не осознал, что именно произошло. А может быть, родственники пытаются заверить, что всё так и должно быть, и выступление госпожи Лоуренс прошло более чем удачно — а это она так «шутит». Эола хмыкает. Если так, то да, она та ещё большая шутница.

Доверенный человек её не подводит — накидывает на плечи тёплый плащ с меховыми оборками, вручает суму с припасами — на первое время должно хватить, — и помогает забраться на коня. В платье сидеть не совсем привычно. Но выбирать не приходится. Серая в яблоках лошадь тихо фыркает, не понимая, отчего в такую темень её вытащили из конюшни, да ещё и оседлали. Лошадь эта по праву принадлежит Эоле, ей с этой «взрослой жизнью» она должна была отойти, — так что она не считает, что крадёт семейную собственность. А если и так… что ж, пусть твердят, как хотят.

— Спасибо, — кивает она, выезжая за пределы поместья, благодаря того слугу, что согласился ей помочь, что не выдал её план. Она искренне надеется, что у него не будет неприятностей.

— Да чего там… езжайте быстрее. А то догонят ведь. — Он похлопал с невероятной добротой лошадь по шее; кажется, назвал хорошей, и Эола невольно улыбается — приятно отчего-то, и она и сама тянется к шее лошадки, погладить да тихонько похвалить. А после — тронуться в путь, галопом, так быстро, что заскрипел под копытами ранний снег, а яркие огни переполошившегося дома со светлыми окнами стремительно исчезли за лысеющими деревьями.

В этот год Мондштадт, верней всего, ждёт суровая зима. Так обычно здесь не бывает. Это обласканная тёплыми ветрами земля.

Но Эоле отчего-то нравится снежная пора. Наверное, она во всём «не такая». Обидно ли? Иногда. Немного. Но в этом она вся.

Страх слабо гложет душу, таясь под кожей — а что, если та, ради кого она сорвалась, однажды отринет? Неужто придётся пойти по миру да совершенно одной? Не погонит ли сам Орден, иль не будет ему дела до того, где живёт их верная воительница, покуда всё так же честолюбиво она исполняет долг пред своим домом? Но страх этот слабый; Эола знает, всё будет в порядке. Сбавляет лошадиный аллюр, переходя на рысь, оглядываясь да вновь выпуская беспокойные обрывки седого пара изо рта. Не самое лучшее время для побега. Не самая лучшая одежда. Но к чёрту — то, что сделано, уже сделано.

За ней нет погони. Пожалуй, они попросту не знали, где её искать. Никто бы не подумал, что так странно вихляя, она пустится из города к берегу моря. Слабые снежинки пусть и не были ещё настоящим снегопадом, но медленно укрывали следы. Темнело — её фигура с одним лишь излучающим грязный рыжий свет из-под плаща фонарём становилась всё незаметней. Промерзающая земля слабо шуршала под ногами лошади, перемешанная с опадающими листьями и умирающей травой. Вдалеке слышался шум волн. Прибой. Родной звук, роднее всех песен и любой музыки, роднее всех голосов. Эола — не лёд, а морская волна; ей хотелось бы быть такой же беспечной, как вода. Ей хотелось бы вести гордый корабль вглубь синеющих далей, да хоть маленькую лодчонку — океан всегда звал её куда-то туда, за собой. Где-то там, в глубинах, в тех далях, где не видно суши на горизонтах, было её сердце. Кусочек.

Другой кусочек был у той, кто пылает ярче и жарче самого большого огня.

Встречает её такая же фигура в плаще, только пешая, встречает такой же грязный, мигающий фонарь, но голос — голос звонкий и радостный.

— Ты приехала! — она подскакивает, стоит только заметить путницу. Эмбер смеётся и тотчас тянет руки к шерсти лошади, ерошит её гриву и трогает смешной, розоватый нос.

— Я не могла не приехать. — Голос холодный, а улыбка тёплая. — Попридержи её чуть-чуть? Я спешусь.

У Эмбер не было своей лошади — но животные ей нравились, она была добра к ним так же, как добра к людям, и будто сами по себе они тянулись к ней, это понимая. Ей всегда хотелось побывать там, в этом огромном замке — или, вернее, дворе этого огромного замка, посмотреть на лошадей, на охотничьих псов да ястребов. Лоуренсы, по старинному завету своих предков, любили хорошую охоту.

Эола легко спрыгивает с лошади. Она давно уж обучилась верховой езде — для аристократки, служащей в Ордене, это так же обязательно, как знать математику и уметь писать, как владеть мечом и понимать, как следует вести самую настоящую войну, пусть Мондштадт и есть миролюбивое королевство. Не то, чтобы такое знание далось ей легко — по началу было сложно держать спину, и — как всякий наездник, пожалуй — она может рассказать пару историй о падениях. Но в конце концов, учёба прошла не даром. Эола откидывает назад капюшон — холодновато, на деле, и уши мёрзнут, но она сейчас не слишком об этом волнуется волнуется, — подходит к песчаному брегу, к воде, облизывающей почву, была бы её воля — дала бы облизнуть и свои туфли, но платье пышное, а туфли тонкие, и не стоит их ещё мочить. Просто… будет неудобно.

— Я разбила лагерь неподалёку, — уже тише, понимая, что для Эолы океан — сокровенное, и отрывать её от размышлений — нет, даже от чувства свободы, которое в Мондштадте должен испытать ярчайше хоть раз каждый, — было бы грубо. Эола вдыхает полной грудью. Соль. Море пахнет солью и слабо ложится солью на губы. Ещё маленькой девочкой Эола часто приходила сюда, смотрела подолгу и неподвижно на то, как резвятся волны, и думала, до сих пор думает, что хотела бы сорваться, побежать им на встречу — да и самой обратиться волной.

Отчего-то боги решили, что лучше ей быть холодным льдом, нежели морскою водой. Необычный дар здесь, в городе ветров. Привычно если магия и достаётся людям — то это пускать бриз меж пальцев, а если нет — лечить лёгкими касаниями воды. Лоуренсы — это клан водный, как Гуннхильдры — клан ветров. Так что, как правило, ткут Лоуренсы из воздуха воду, а не лёд. Пусть и их прошлое уходит далеко в секущие жестокие вьюги. Поэтому на старшую дочь Лоуренсов тоже часто косились. Будто она неправильная. Сломанная. Может быть, не будь она аристократкой, окликали бы вовсе ведьмой. Да сожгли.

Эола слышала, что в округе где-то бродит ведьма. За собой она водит грозы, и из ладоней её вылетают жгучие молнии, и сама она — режущее электричество. Орден её разыскивает, да без толку. Впрочем, это не дело Лоуренс — глава по поиску Гуннхильдр, и Гуннхильдр в сотый раз лес из-за этой колдуньи чесать.

Эмбер — тоже другая, из пальцев искорки пускает, но они слабые — Эола уверена, что это только пока, — и никого особо не волнует, что там орденский скаут умеет слабо огоньками мерцать да стрел кончики одной силой мысли поджигать. Это немного, это для мондштадтцев не страшно — просто немного в диковинку.

— Эола? — тёплые — у Эмбер от огненного колдовства всегда тёплые — пальцы осторожно касаются её локтя, отрывая от размышлений. В глазах голубых отражается плеск моря да рябь лунной дорожки. Есть легенды, что по ней можно до самой луны и дойти, и та ласковыми руками погладит по голове да навсегда оставит в своём роскошном дворце. Другие легенды гласят, что луна — не более чем хладный труп, могила одной из сестёр, очередной печальный пережиток прошлого, как руины некогда великого города, как остатки давно забытого храма, как маячащий вдалеке, в тумане, таинственный остров вне карт. Эола иногда сидела на утёсе, и видела его там, вдалеке — и задавалась вопросом, как ещё много укрыто от людского взора да разума морем.

— Расправить бы широкие крылья да полететь над гладью морской… — строчка из песни какого-то барда. Врезалась отчего-то в голову. Эола слабо ей потряхивает — не до всего мечтательного морока сейчас. — Да… просто задумалась. Прости. Пойдём. Конечно, пойдём.

Она протягивает руку — пусть до сих пор и в перчатке — и Эмбер, по песку побегав глазами, её берёт. Кажется, краснеет даже немножко — не привыкла до сих пор. Эоле нравится. Румянец на щёках забавный, да и подходит этому алому в одеждах маленькой огненной искорки. Лошадь рядом фыркает — ей-то нос, пожалуй, этот запах морской только режет. «Потерпи, малютка», — Эмбер никогда никого не обделяла добрым словом. Это в ней Эоле понравилось. Пока все обсуждали чопорность Лоуренсов, когда Эола только пришла в Орден, Эмбер, широко улыбаясь, подскочила к даже немного потерянной аристократке и, пусть по началу и робко — у неё не было никакого родового имени, и ей не должно было с аристократией разговор заводить, — сказала следовать за ней — и через пять же минут всё объяснила и показывала, светясь, как маленькое солнышко. И тогда же Эола поняла, что они сдружатся.

…оказалось немного больше, чем просто дружба.

— Вон там, где скалы, видишь? Они укроют нас от ветра, и должно быть не так холодно. Я уже разожгла огонь. И… я пыталась что-нибудь нам приготовить, но… м… в общем, тебе этого лучше не видеть.

— Однажды я тебя научу. — Даже, пожалуй, слишком уверенно произнесла Эола, и, может, её «научу» могло бы показаться «проучу», но Эмбер привыкла к её холодности. Знает, что это не злоба. Просто… такая манера общения.

— Охотно верю, — кивает, — располагайся. Я с лошадью разберусь. Отдыхай.

Эола по началу хочет отказаться — но глядит в золотистые глаза, — и кивает тихо. Не то, чтобы она устала… физически… но после того, как она пришла сюда, можно самой себе признаться, что этот побег её вымотал. Эта жизнь — как прилежной, искусной, идеальной старшей дочери — её вымотала. Так что она позволяет Эмбер возиться с лошадью, стаскивать тяжёлое седло — для неё лошадка малость высоковата — а сама присаживается у костра на тёплое, расстеленное меховое одеяло. Подгибает колени да кладёт на них руки — откидывается чуть назад и выдыхает. Да, и взаправду устала.

Шум моря успокаивает.

В нём правда есть что-то родное.

В лёгком треске костра, в возне Эмбер рядом, во всём этом что-то невероятно уютное, ласкающее душу, греющее каким-то особым теплом, родное и настоящее. Намного лучше, чем стены родного дома, постоянные запреты и правила.

Во всём этом можно быть собой.

— Как ты? — с лёгким беспокойством и заботой же её вопрошают. Эмбер присаживается рядом, подкидывает в костёр головешку, заставляя огонь заняться сильнее, и оглядывает Эолу сверху вниз и снизу верх.

— Так… чувствую себя преступницей больше обычного, — усмехается, да горько. Не то, чтобы Лоуренсов прямо осмеливались преступниками звать — но на фоне прочих аристократов уж очень туго они зажимали своих слуг. Худшее преступление, которое можно сделать в городе ветров — это забрать чью-то свободу. Отчего-то заполучив свою, сильно легче Эоле не стало. Говорят, кошки на душе скребут. Страх чего? Туда вернуться? Или, наоборот, в том, что ошиблась, что зря ушла? Может, стоило бы прожить всю жизнь как аристократка, не мороча себе голову запретной влюблённостью, которая может сойти в тот же миг на нет, и она останется одна, не мороча себе голову мнимой «свободой» — может, раз на душе не так уж и хорошо, это и не свобода вовсе? Когда нет правил, всё уходит в анархию. Совсем без правил нельзя…

— Чш, ты всё сделала правильно. — Подбадривает Эмбер, подсаживаясь ещё капельку ближе. Пытается заглянуть в голубые глаза — а Эола нос воротит. Эмбер молчит, думает, что сказать, а потом робко начинает: — Знаешь, ты очень красивая в этом пла-

— Оно мне не нравится. — качает головой Эола. — Пусть и красивое.

Эола гоняет между пальцев серебряную гербовую брошку. Водит самыми подушечками. «Печать льда».

Фыркает.

Сколько лет у неё отняла эта «печать льда»! Она с такой игривой лёгкостью получила её — и с тех пор каждый глядел на неё, раскрыв рот! «Будь как Эола», — говорят её двоюродным и троюродным (или сколько там ещё?!..) сёстрам и порой даже братьям, — «Смотри, как надо». Была бы она просто старшая — то можно было б пережить… но старшая и достойная носить герб..! Старшая — и должная род представлять! Будущее лицо клана Лоуренс! А она видит, видит, как гниёт клан, как он отравлен насквозь, как утекает с каждым поколением былое благородство и остаётся только тщеславие, только пустая яркая ткань и никому уже ненужные, давным-давно изжившие себя манеры. Что этот церемониал, если забыто, для чего он?! Кто они, Лоуренсы — не более чем злые коршуны, забывшие свою истину, лживые и лицемерные коршуны из аристократов..! Если она и Лоуренс — то Лоуренс из прошлого, нет, даже не Лоуренс вовсе..!

— Эола..! — извинения Эмбер не были услышаны. Её тихие попытки успокоить — тоже. Эола не лёд, а море, и в море случаются страшные гневливые бури.

Кровь у неё вскипает. Пальцы сжимаются на глупом серебряном украшении. Простая побрякушка — вот что сейчас являет собой этот герб!

И она срывает его с ткани.

Вскакивает и подходит к воде.

И Её Превосходительство Эола, старшая дочь клана Лоуренс, замахивается родовым гербом…

Д ᴀ п ᴘ ᴏ п ᴀ д и т ы п ᴘ о п ᴀ д о м! — И швыряет его со всей силы, и голос надрывает в громком, полном копившейся злобы и ярости крике. — Э ᴛ ᴀ ф ᴀ ᴍ и л и я ʙ ᴄ ᴇ г д ᴀ п ᴘ и н о с и т т о л ь к о ҕ ᴇ д ы!

Серебряное украшение тонет в тёмной воде.

Эола рушится на песок, оседает, содрогаясь. Даже не сразу замечает, как к ней подходит обеспокоенная Эмбер, как ей мягко что-то говорят — а что, уж и не важно, не замечает, как с любовью гладят по плечу и как Эмбер, поняв, что бесполезно назад тянуть — присаживается рядом.

— Для меня ты — Эола, — говорит тихо-тихо, вместе с шумом моря, — Просто Эола.

Пальцы тёплые разжимают чужие, сжатые в крепкий кулак, успокаивающе переплетаются друг с другом. Уже нет в этом жесте никакого смущения.

— Всё получилось, слышишь? Тебе не придётся возвращаться в замок. — Голос у Эмбер иногда мягкий-мягкий, как шёлк, или как тёплое одеяло — укрывает так, что сразу становится уютно. Эола тихонько всхлипывает. Никому нельзя позволять увидеть хрустальные свои слёзы… но если она уже не Лоуренс, то и правило это больше к ней не относится.

— Что если Джинн- — подрагивает Эола, и не договаривает. Голос её хрипит. Неудивительно; от такого-то крика ещё бы можно горло самому себе звуком подрать. В голове Эмбер успевает промелькнуть мысль, что если клан и ищет старшую дочь, то такой громкий крик мог бы быть ими замечен… это было бы крайне плохо. Но, конечно, скаут надеется, что этого не произойдёт. А уж чего точно никогда не произойдёт — чтобы Джинн выставила Эолу вон. Это она знает наверняка.

— Она так не сделает. Никогда.

Эола устала.

Это видно невооружённым взглядом — обычаи её же рода доконали её. Неудивительно, что она «взорвалась». Нельзя копить всё в себе — но сейчас Эмбер такого говорить не будет. Это как сыпать соль на открытую рану. Глупо и грубо.

— Всё-всё… давай вернёмся к огню. Я сейчас сделаю чего-нибудь тёплого… — бережно потягивает Эмбер её назад, и та с лёгким кивком соглашается — встаёт и молча присаживается на своё место, так и поджав губы. Эмбер недолго гремит утварью — вытаскивает из сумы побитую и явно видавшую лучшие времена походную кружку, наливает воды и подвешивает над огнём. Привычно всё, что она готовит — не блещет изысканностью (иногда и съедобностью), но тут уж совсем ничего сложного — воду вскипятить. Чай заваривает — далеко не самый вкусный, потому что настоящие изыски может позволить себе как раз разве что аристократия, а это — подарок, — протягивает Эоле.

— Бери-бери. Руки заодно согреешь. — Кивает Эмбер, аккуратно тянется с щеки Эолы слезинку смахнуть, а сама — под руки подлезть, обнять, усаживаясь так непозволительно близко, погладить по беспокойной спине. Глядит в глаза холодные — тянется поцеловать, коротко и мягко, а потом уткнуться головой Эоле в грудь — потереться щёкой и так и сидеть. Эола в ответ не обнимает, да и чай не пьёт. Но это Эмбер неважно — лишь бы дыхание её стало ровнее, а на душе спокойнее.

Пальцы изящные осторожно кружку держат. Ночь вошла в свои владения по праву — совсем уж темно, и привычно в это время Эола б должна уж ложиться — таков распорядок дня не только аристократии, но и просто рыцарей… видимо, сегодня придётся немножко это не соблюсти. Тихо. Только ветр-певец всё поёт свою тихую песню средь листвы, и только тихое уханье сов с лёгкими скрипками цикад аккомпанировают ему.

В глазах отражаются танцующие языки огня да блеск луны на чёрной спокойной воде.

Эола отпивает от кружки. Редкостная гадость. Но она не морщится даже — что ж, решилась быть не аристократкой, привыкай не аристократкой и быть… походные условия никогда баловать не будут. Отпивает ещё. Нет, нет, нужно просто привыкнуть к необычному вкусу, только и всего.

Свободной рукой обнимает Эмбер. Она как… тёплый комочек. Низкая и для Эолы маленькая.

Эола кладёт голову на её макушку. Она, кажется, уж тихо сопит.

— А, значит, первая «смена» моя, — усмехается Эола. Уже беззлобно. Отставляет кружку и перебирает каштановые волосы. Мягкие. Вдыхает — немного пахнет какими-то луговыми травами.

И, конечно, солёным морем.

— …спасибо.

Эмбер жмётся крепче. Значит услышала сквозь дремоту.

Аватар пользователяВетроглазая
Ветроглазая 10.11.21, 22:20 • 138 зн.

ох, какая хорошая работа. жизнеутверждающая. надеюсь, что всё у девушек будет хорошо, и задуманное получится


а вам — спасибо за рассказ!