Примечание

ILL

Он вытаскивает мятую, изорванную на краях пачку из такой же мятой, потрёпанной ветровки и пересчитывает то немногое, что осталось. Три. Всего было пять — одна сигарета для себя, вторая — для него. Вторая сигарета всегда для него. Может, поэтому они кончаются так быстро? нет. нет? Он хочет, чтобы на них проступило хоть что-то кроме бесконечной серой взвеси из… нет. просто нет. Он закуривает и смотрит в изорванные облаками пустые небеса. Они всегда пустые. В них ничего… нет? нет. Дождь накрапывает, словно набрасывает на мятый серый город подложку из воды. Спустя часы дороги и стены будут расцвечены огнями. Они вонзятся острыми неоновыми зубами в глаза, отразятся в миллионах стёкол и камер, и так день за днём, неделя за неделей — мокрая духота сменится сухим холодом, сухой холод сменится мокрым ветром, затем его сменит снег, затем — дождь, а блики от фонарей и вывесок продолжат пожирать людей и выедать им глаза. В этом небе нет звёзд. В нём самом — тоже. Только бесконечная темнота и вода. Не думай. Иди. Он идёт. Подошвы кроссовок поднимают брызги и наполовину утопают в воде, когда он добирается до дома. В этом доме тоже никого нет. Почему. Не думай. Иди. Он идёт. Там пахнет дождём, пылью, едва уловимо — штукатуркой и сигаретным дымом. Может быть, совсем немного — кофе. Он даже не раздевается — сразу идёт в комнату из сплошных стен, на которых рябит серый шум, и садится за работу. Не думай. Не думай. Может быть совсем немного — кофе, в конце концов, на чём-то нужно держаться, чтобы не свалиться замертво… нет. нет? — Почему ты не здесь. — Я здесь. Холодные руки ложатся на горячие плечи. В горло ударяет острый, едкий запах мыла. Он не оборачивается. — Где ты был? — Здесь. Я всегда здесь. Он хочет спросить, но не спрашивает. Не думай. Иди. Он уходит. Он остаётся. Спустя часы дождь всё ещё идёт, сталкиваясь с окнами и размывая улицы за стеклом. Темнота доедает город, пытается проглотить свет фонарей, но не преуспевает. Он зажигает ночник рядом с кроватью и растягивается поперёк неё. Ткань рядом с ним шелестит и прогибается ещё под одним весом, он не говорит ни слова, потому что каждый ответ знает заранее. Темнота доедает их обоих, когда он гасит свет. Руки на его горле больше не кажутся такими холодными. Не сжимают. Не душат. Пальцы обхватывают лицо и поворачивают к другому лицу. Он уходит. Он остаётся. Он уходит, а он остаётся, и он не знает, куда он исчезает днём. — Разве я куда-то исчезаю? Я не могу исчезнуть. Куда мне идти? Он оставляет вопросы без ответа, а его шею — без своих рук. Он поднимается и уходит. Тьма уходит. В чёрный угол — три метра от кровати, несколько шагов, два выдоха и один вдох, меньше полутора секунд, если двигаться быстро — тьма уходит, но она остаётся. Он остаётся. Чернее, чем чернота. Он не в себе. Он совершенно, абсолютно не в себе. Он должен. Крови почему-то очень мало. Это неправильно. Ему казалось, что её должно быть больше, но с этим телом что-то не так. В нём слишком мало крови. Ему не хватит. Это неправильно. Равноценный обмен — нужно много, много крови, чтобы согреть, чтобы вытащить. А здесь так… Так мало. Нужно больше. А если ещё? И сколько нужно? Сколько потребуется. Да, он прав. И это тоже неправильно. Это тоже неправильно? Насколько это неправильно? Ладонь, которой он зажимает чужой рот, холодеет. В этих лёгких больше нет воздуха. Только кровь. Пальцы скользят, взгляд скользит, всё слишком размытое и смазанное. Дождь пытается смыть красное, красное стекает с рук на одежду, и у дождя не получается смыть это, у него не получается смыть это, ни у кого и никогда не получится смыть это, это не смывается, это никогда, никогда не смывается и зачем он это сделал он же не в себе этого не нужно делать потому что он не в себе ведь если его нет там внутри значит он где-то ещё, но где ведь если его не найти это будет неправильно его нужно найти и это неправильно ведь он должен быть там он должен потому что это неправильно когда его нет там неправильно неправильно он должен быть должен должен долж… нет. нет. нет. — Эй. Кровать прогибается под ещё одним весом. — Они совсем тебя замучили. Он обхватывает за плечи. Утыкаясь горячим мокрым лицом в подушку, он лежит, похороненный под ещё одним весом. Прохладная щека прижимается к его плечу, руки обхватывают крепче. Ему хочется, чтобы он сжал его крепче. — Ты видел это. — Видел? — Что ты видел? Он закрывает глаза. Под закрытыми веками нет света. Только сбоящая, рябящая, сбивающаяся в чёрный шум темнота и яркие, жуткие пятна красного. Это сон. Неправильный, ужасный сон. — Это просто кошмар. Он сжимает его крепче. Так, как ему хочется. И это тоже неправильно. — Это просто кошмар. Вот увидишь, скоро всё будет хорошо. Эхо не отражается от стен. Шёпот у самого уха даёт ему только то, что он хочет слышать. Реальность плещется между понятиями, в которых нет смысла уже очень давно. — Где ты был? — Здесь. Я всегда здесь. Я никуда от тебя не уходил. Ты же знаешь. Ты же знаешь меня… нет? нет? За закрытыми веками пропадают красные пятна, и устанавливается стабильный, зернистый чёрный фон. Шум дождя успокаивает горящий разум. Руки успокаивают горящее лицо. Губы — успокаивают дрожащие губы. Тело — хоронит под собой своим весом, и надвигается огромная, всепожирающая чернота, где ничего нет, где никого нет, где нет даже его, нет ни единого проблеска на понимание или спасение от… Цвет его сердца не определяется восприятием и не отделяет чёрный от красного, они намертво переплетаются между собой, вгоняя лезвие в податливую плоть. Красный растекается по его телу, пока чёрный струится по его разуму, пока серый растекается по небесам, а бесцветные капли стучат по стеклу, и его пальцы рассекают его лицо прикосновениями, пока его ладони гладят по волосам. Чёрный шум обволакивает. Он должен. Но он остаётся. Он вытягивает руку и пытается найти рядом с ночником сигареты пока, наконец, не находит. Вторая сигарета всегда для него. Остаётся всего одна. Дым уходит в рябящий, глитчующий потолок, реальность которого лишь изредка подсвечивают фары проезжающих мимо окон машин — руки снова обхватывают, тело прижимается к телу, и нет ничего, что могло бы… нет. — Эй. Белизна хлещет по глазам, вырывая из черноты прикосновениями к плечу. — Эй. Он открывает глаза и автоматически тянется к проклятому устройству, надсадно орущему о наступлении нового дня, и он откидывает одеяло, спускает ноги на пол — холодный пол встречает тёплые ступни и обжигает — отключает будильник и смотрит в чёрный угол. Чёрное превратилось за ночь в серое. Серое — в белое. Белое — градирует до бесцветности. И. И ещё. И это неправильно. Это настолько неправильно, что неправильность отравляет. Медленно. Постепенно. Небытие это неправильно. Словно сломанный ретранслятор, он не может определить сигнал. И это невероятно огромный повод для… нет. Днём всё бесцветное. Бесцветные лица, бесцветные улицы, бесцветный свет, бесцветные разговоры и бесцветная вода с бесцветного неба. Он мечтает о сизом. Пустынном и тёмно-красном, всепоглощающем чёрном и слепых, беспощадных мазках белого, точно градировавших в до совершенства ослепительный белый свет под закрытыми веками — удар по лицу и искры перед глазами. Он вытаскивает мятую, изорванную на краях пачку из такой же мятой, потрёпанной ветровки и пересчитывает то немногое, что осталось. Одна. Это неправильно. Одна — для одного. Их же всегда должно было быть… нет. Не думай. Иди. Он идёт. Пересекает улицу, покупает новую пачку взамен старой — старая… нет. Не думай. Он не думает, но не может не думать. Насколько это неправильно? Закуривая, он резко сжимает пустоту пачки в руке. Пустота больно ранит пальцы врезавшимся в кожу жёстким картоном, и ещё больнее хлещет по голове тяжёлой мыслью. Он не в себе. Он абсолютно не в себе. И, поднимая взгляд на витрину, за стеклом которой он только что в который раз расписался в собственном безумии, смотрит на выеденное сомнениями, страхом и тревогой лицо. И тихо шепчет.

— Прости.

Он просит прощения из отражения, но это не он. Дым уходит в небо словно от погребального костра. Не думай. Он не думает, но идёт. Вода разбегается ручейками, сбивается в лужи у каменных парапетов и в углах ломаных лестниц, и день невыносимо длинный, больной, болезненный и горячный. Вода всюду. Вода не впитывается в камень, в гранит, в металл, но впитывается в податливую одежду, холодит раскалённую до температуры плавления кожу, и он бежит под землю, спасаясь в метро. Не думай. Кости выкручивает ломотой. Не думай. Не думай. Пожалуйста. Иди. Снова. Иди. Снова начинается, как прибой, как прилив, как одержимость демонами в полнолуние. Он не думает, но это не так. Он идёт, снова идёт, и мысли тяжелее чем камень, тяжелее чем гранит, тяжелее чем металл, тяжелее чем сверхмассивные чёрные дыры в самом сердце звёздного неба — неправильно. Как же это неправильно. Неправильно. И он должен. Должен. Просто… нет. нет. Никогда. Никогда? Мысли разъедают его лицо, когда он выбирается на улицу, снова топя кроссовки в воде. Не думай. Иди. Он идёт. В этом доме снова никого нет. Ключи поворачиваются в замке с оглушительным щелчком, очерчивающим пустоту комнат и пустоту изнутри него. Он не в себе. Не в себе, поэтому даже не раздевается, с яростью кидая ключи куда-то вглубь квартиры, и идёт к четырём серым стенам к своей мании, фобии и единственному способу кому-то что-то сказать. На серых стенах по-прежнему рябит серый шум. Не думай. Не думай. Он уже собирается сесть за работу, когда мысль… нет. нет! От пришедшей идеи начинает мутить. И всё равно он садится за работу — но перед этим находит в кармане сигаретную пачку и закуривает. Одна для одного. Одна для одного, и когда идея оформляется у него в голове, он… он… нет… нет. Пожалуйста. — Нет? Он обнимает его, обхватывает руку своей ладонью, и в горло ударяет острый, едкий запах мыла, словно получилось отмыть то, что никогда, никогда не смыть. Кожа бледная. Исцарапанная и содранная, и он всё ещё обхватывает его руку своей ладонью, тёплой, привычной, ведёт вместе с ним по стене, вычерчивая на стене лезвием один для одного. — Где ты был? Шёпот у самого уха даёт ему только то, что он хочет, и когда он выдыхает ему в шею — запрокидывает голову и закрывает глаза. Ладонь, сжимающая лезвие, покоится в чужой ладони, и… нет… нет… никакого… сопротивления, когда острая кромка касается горла и гладит яремную вену гладит под подбородком гладит основание шеи и за ухом срезает прядь волос и щёлкает… нет. Он не в себе. Он абсолютно, совершенно не в себе, и он должен… нет. — Где ты был? — Здесь. Потому что я не могу от тебя уйти. Он не хочет спрашивать, но спрашивает. — Где ты, когда тебя нет со мной? — Не думай. Потому что я не могу от тебя уйти. Он раскрывает губы, чтобы возразить, но видит воду. Нет. Это неправильно. Пожалуйста. Пожалуйста, нет. Вода на его лице выедает дыры, он качает головой и уходит. Он уходит. Он остаётся. Спустя часы чёртов дождь наконец-то прекращается, и от этого он чувствует себя намного спокойнее. Темнота продолжает поедать мир и пытаться сожрать свет фонарей, но всё так же не преуспевает, и когда он включает ночник рядом с кроватью, матовый неяркий свет отделяет тьму от темноты. Чернее, чем чернота. Тьма находит прибежище в самом чёрном углу, и он должен… нет. Но он должен. Не думай. Иди. Он идёт. Гасит ночник, и через три метра, несколько шагов и ни единого вдоха — он опускается рядом с ним на колени и обхватывает всем собой. Обнимает за плечи, даже не пытаясь развернуть к себе неправильное и… нет, просто нет, не думай — прижимается лицом к спине, сцепляет руки в замок на груди и сдавливает, стискивает, мягко, нежно прижимает к своей груди и чувствует отклик. Под руками. Расцепляет замок и вслепую ищет, находит и надавливает, ощущая, как собственное сердце заходится в бешеном ритме и стучит в унисон с чужим. Он запрокидывает голову и закрывает глаза. Он не видит. Он не должен. Он не видит и не должен видеть, но он чувствует — то, что не видит, то, что не должен, то, что неправильно и то, что невозможно — он запрокидывает голову, тёмный затылок встречается с его плечом, его волосы — мягко касаются лица, и он делает из себя живой замок, сдавливает и прижимает к себе, утыкаясь губами за ухо. И тихо-тихо. На грани слышимости.

— Прости.

Он просит прощения, и на этот раз это он. Под руками, с бьющимся чёрным сердцем и красным, бегущим по венам — он никогда не видел, но ему и не нужно — он ощущается таким… реальным. Темнота доедает их обоих, когда они поднимаются с пола рука об руку, и стоят у окна, собирающего чистыми стёклами чистые блики вывесок и огни фонарей снаружи, держась за руки, лицом к нелицу, душа к пустоте — он тянет на себя, и они практически падают. Кровать прогибается под ещё одним весом, пальцы переплетаются, и он хочет, чтобы его сжали крепче, так сильно, чтобы… нет, но чтобы лопнули лёгкие, треснули рёбра, хрустнули разом все кости и разорвались мышцы. Кровь залила бы темноту, красное переплелось бы с чёрным, так много, столько, сколько нужно, чтобы наконец-то было достаточно, чтобы… нет. Но он должен. Должен. — Не думай. Не думай. Всё будет хорошо. Он не думает, закрывает глаза, веки тяжёлые, ресницы мокрые, и на него наваливается тишина и тепло. Он сжимает его крепче. Так, как ему хочется. И нет красного. Только всепоглощающее, стабильное, ровно шумящее и плещущееся чёрное. И холод. Это неправильно. Это неправильный холод, потому что только что было тепло. Он отрывает лицо от подушки, тянет руку к проклятому устройству, смотрит на время и понимает, что сон отобрал у него часы — неправильно, потому что отобрал только у него одного. Он поднимается и меряет шагами комнату — вдоль, поперёк, из угла в угол — в этом доме никого нет. Он снова не в себе. Снова совершенно, абсолютно не в себе, и это неправильно. И он должен. Он должен, поэтому хватает мятую, потрёпанную ветровку, находит ключи и не такую мятую и потрёпанную сигаретную пачку и вылетает из дома, поднимая подошвами кроссовок водяную пыль. Он должен. Он должен его найти. Он должен его отыскать, потому что вторая сигарета всегда для него, и один для одного это совершенно неправильно, потому что их должно быть двое. Всегда. Всегда. Нет — потому что разъедает. Нет — потому что неправильно. Нет — потому что он не в себе, не внутри себя, где должен быть — и он должен. Просто должен. Темнота доедает его, тянется бесплотными руками к горлу, к лицу, к глазам, хочет выесть, хочет забиться в глотку, в лёгкие, в глаза и выесть, лишить всех чувств и в итоге лишает, кроме одного, слепого, непостижимого, иррационального. Одержимость. Как лунатик, он идёт на немой зов, как одержимый, идёт за слепой верой, как проклятый, стремится только к одному, и пролетают мимо стены, окна, заколоченные двери и выбитые стёкла, залитые лунным светом пустыри в бетонной пыли и каменном крошеве и рябящие серым, сизым и серебристым мокрые железные сетки и колючая проволока, дерущая воображение на куски — пока лунный зов не приводит его к сжимающимся, сдавливающим чёрным стенам в непроглядном, тёмном, пустом переулке, где… нет… нет! Это неправильно. Пожалуйста. Голодный блеск горящих глаз. Нет. Плотно сомкнутые губы, чернота склонилась над неправильным телом в котором слишком мало крови. Пожалуйста. Он должен его найти, и он его нашёл, но это неправильно. Пожалуйста, нет. Не так. Только не так. И он не должен, он не должен этого делать, но он идёт. Шаг, ещё шаг, ближе, ближе. Пожалуйста. Голодный влажный блеск — на руках, на лице, на зубах в хищном оскале — нет нет нет — лезвие сверкает, блестит в холодном свете абсолютно равнодушной луны. Капает. Капает на асфальт серебром. Капает на асфальт красным без чёрного. И не отмыть. Никогда. — С этим телом тоже что-то не так. В нём слишком мало крови. Тебе нужно больше. Пожалуйста, нет. Он не хочет спрашивать. Но он должен. Он не хочет знать, но он должен, и он раскрывает губы, чтобы узнать, но все слова застревают в горле, темнота и удушливый страх заползают в глотку и стягивают гортань. Он задыхается. Пытается вытолкнуть из лёгких воздух и задыхается. Что-то не так. Что-то неправильно, это всё неправильно, этого не должно быть, это же… нет. Неправильный холод сковывает. Осознание парализует. Голодная, страшная, чёрная, чернее, чем чернота, тьма надвигается на него, воздух пропадает из его лёгких и схлопывается с мокрым треском вместе с разорвавшимися в вакууме альвеолами — дрожь, лихорадка, осознание и боль, нечеловеческая боль, шаг, ещё шаг, дальше, дальше, пожалуйста нет, он должен, он просто обязан, потому что он не в себе — он вылетает из чёрного, съеденного тьмой безлюдного переулка на безлюдную улицу и, зажимая кровоточащую рану, выплёвывает кровь. Выплёвывает внутренности. Выплёвывает неправильное. Чужая, такая чужая, тяжёлая, намокшая от крови ладонь ложится на плечо — и над самым ухом. На грани слышимости. Тихо-тихо.

— Прости меня.

Он просит прощения. Это он. Это наконец-то он. Но он почти не слышит, цепляясь за него, и пальцы скользят, взгляд скользит, всё слишком размытое и смазанное, и в этом смазанном, размытом и распадающемся он вдруг чувствует неправильную, неуместную, выключающую реальность боль. — Эй. Белизна снова хлещет по глазам, вырывая из чёрных объятий прикосновением. На этот раз — лицо. — Эй. Пальцы касаются горящей скулы самыми кончиками, быстро мажут по щеке и исчезают. Он едва может поднять веки. Всё белое. Всё шумит, рябит и сбоит перед глазами. Он приподнимается, но падает. Он хочет подняться, но падает, чувствуя, как голова раскалывается на части, как реальность раскалывается на части и как всё его существо раскалывается на части. Загребая руками точно воду волны сбитой за ночь ткани, он плывёт к самому краю и, прижимаясь горячей щекой к подушке, смотрит на чёрный угол, выцветший за ночь до серого. И это неправильно. Потому что в этом углу никого нет. Это неправильно, потому что он должен там быть. И это тоже неправильно, потому что… нет. Реальность крошится и глитчует, когда он поднимается и, вымеривая шагами комнаты, добирается до кофе, добирается до сигарет, и всё для него одного, одно для одного, и теряется вкус, теряется запах, теряется смысл, не оставляя ничего. Раскрошившаяся, расслоившаяся реальность и боль во всём теле. Не думай. Иди. Он идёт. Выходит из дома, ловит взглядом взгляд совершенно идентичных глаз в стёклах витрин и всём, что может отражать, но не видит его, потому что его нет внутри, он же не в себе. Не думай. Иди. Он идёт. Он идёт сквозь длинный и безликий день, сталкиваясь с людьми, но не соприкасаясь с ними — слова проходят мимо него, он не замечает жестов, он не запоминает лиц и не отражает направленное на него внимание. Всё стягивается в одну точку. Всё попадает в чёрную дыру. Мысли, чувства и реальность деформируются, попадая в зону приливных сил, искажаются, вытягиваясь в неправильное подобие настоящего — он не должен, он не должен думать, но у него не выходит. Не думай. Иди. Он идёт, но продолжает думать, продолжает пытаться понять — где же он, когда его нет? Смутная, размытая мысль на периферии сознания проступает и начинает разрастаться — тревожная, пугающая, страшная. Не в себе. Он ведь не в себе. И если он не в себе — где же он тогда? — Не думай. Иди. Он идёт, всё ещё слепо ему доверяясь, проходит сквозь оставшийся серый день и, чувствуя себя по-настоящему разбитым, мечтает о сизом, пустынном и чёрном. Дождь снова накрапывает, набрасывая подложку из воды на насквозь промокший город, и он снова топит подошвы кроссовок, добираясь домой — шаг за шагом он движется сквозь воду, рассекая плотный прозрачный поток сверху. Через сплошную стену ливня он почти ничего не видит — отражения размываются, рябят и сбоят, и он чувствует себя намного спокойнее. Дождь смывает с него усталость, жар и боль, и когда он добирается до дома, там снова пусто. В этом доме никого нет. В нём самом никого нет. И нигде нет звёзд. Он добирается до горячей воды, которая потоками смывает с него холод, жар и боль, но не смывает мысли и не приносит облегчения. Никакого освобождения. Никогда. Нет. Вода высыхает. Глаза — нет. Вода в них накапливается, но не пересекает щёки — он не должен, он никогда не должен, поэтому он снова идёт к четырём серым стенам, к своей мании, фобии и способу сказать, что с ним происходит, достаёт лезвие и вычерчивает второй день рядом с первым, и когда сталь прорезает день на бетоне, холодные ладони ложатся на его плечи. Нет. Пожалуйста. Пожалуйста нет. — Не думай. Не выходит. — Где же ты был? Где же ты был, что же ты наделал? Он не хочет, но он должен. Он не хочет слышать ответ, но он должен услышать, и слышит. — Здесь. Я всегда, всё это время, каждую секунду с тобой. И никуда не деться. Он не знает, что именно он слышит — то, что хочет или то, что должен — он не знает, где реальность, которую выбили из-под его восприятия, он не знает, в чём правда, но хочет. Должен. Он должен знать. Чужие ладони нагреваются на его плечах. Сжимают. Тянут на себя, и он опирается на него спиной, замирает, застывает, слыша голос у самого уха и чувствуя, как острый, резкий запах мыла дерёт горло. — Они совсем тебя замучили. Твои кошмары. Ничего. Всё будет хорошо. Не думай. Он уходит. Он снова уходит, оставляя его наедине с двумя днями на стене, выбитой реальностью и незаконченной работой, а он остаётся, потому что должен, потому что это единственный способ как-то держаться. И спустя часы темнота снова начинает красть свет, доедать мир и забирать целые куски реальности, когда он возвращается к себе и зажигает ночник рядом с кроватью, не раздеваясь, падает лицом в подушку и затихает. Темнота выедает мир за закрытыми веками, чёрное — это просто чёрное, и кровать больше не прогибается под одним весом, а крови по-прежнему слишком мало. И с этим телом тоже всё не так, всё неправильно, в нём всё ещё слишком мало крови, чтобы выплавить из неё реальность и согреть, она капает, перепачканные пальцы скользят и снова всё не то снова всё не так он снова не в себе снова абсолютно не в себе и он не должен был этого делать потому что это неправильно это так мучительно нечеловечески неправильно потому что он не должен он не должен быть один их всегда должно быть двое их всегда должно быть… — Нет! Всё слишком жёсткое. Пол под ним слишком жёсткий. И руки, обхватывающие его и с силой затягивающие обратно в кровать тоже слишком жёсткие, и от них по-прежнему растекается острый, дерущий горло запах мыла. Где ты был — растекается по комнате всхлипом, где ты был — растекается по воздуху тихим, почти жалобным стоном, где ты был — растекается по горящим скулам солёными, раскалёнными слезами. Он должен — но он молчит. Он не должен — но продолжает спрашивать, задавая бесконечный, повторяющийся десятки раз вопрос, на который слышит и всегда слышал один и тот же ответ — такой разный, такой расплывчатый и такой насмерть пригвождающий к одному месту — здесь. — Здесь. Я всегда был с тобой. Я никуда не уходил. Он понимает, что не может. Не может остановить ни его, ни себя. Он должен. Должен понять, где же он был всё то время. И знает, что это неправильно — он. Он — неправильный. Он не должен. Он не должен существовать. — Это неправильно. Совсем-совсем тихо. — Это неправильно, когда ты во мне. Неправильно, когда ты не во мне. Всё, всё это так… неправильно. Просто… скажи мне, где же ты на самом деле. И он должен сказать ему, но он молчит, и он никогда не должен был этого делать, но продолжает прятаться у него в руках, зарываться лицом в шею и отдавать ему слёзы. И он — тоже. Тоже. Не должен. Но делает это и даёт ему то, что он хочет — сжимает крепче, стискивает в кольце рук и так неправильно, так тихо, так над самым-самым ухом.

— Прости меня.

Чернота за закрытыми веками. Не думай. Смена уцелевших кусков расколотой реальности. Иди. Белизна, хлещущая по глазам. Он идёт. Обрывки мыслей, шаги по комнате, безликие бесцветные бессмысленные утренние часы, сменяющиеся серым, сизым, серебристым днём, в котором нет смысла. Не думай — иди — и он идёт. Метро, подошвы кроссовок сталкиваются с камнем, бетоном, гранитом, металлом, не впитывающим воду. Вода, которая всюду, которая не впитывается и не высыхает — ни на залитых по щиколотку улицах, ни на его лице со слезающей лоскутами кожей. Отражения молча смотрят на него, будто чего-то ждут, будто готовы сойти со стёкол и сказать правду — но молчат, зеркальные и недвижимые. Он повторяет, точно это чем-то поможет — прости меня, прости меня, прости меня — но он молчит, он смотрит на него, но это — не он. Не он. Никогда им не был. И когда люди, с которыми он сталкивается, наконец проедают в нём дыру, он почти срывается с места, бежит, несётся, не разбирая дороги, снова топит подошвы кроссовок в воде и выталкивает себя куда-то прочь, куда-то далеко, куда-то, где нет никого. Мост. Надвигающаяся гроза. Серая вода, как серые стены. Седые воды глотают седой свет затянутых облаками изорванных пустых небес, он глотает слёзы, силясь собрать собственные вываливающиеся внутренности и разлагающуюся и расслаивающуюся реальность и надрывно кричит в немое небо. — ПОЧЕМУ ТЕБЯ НЕТ. ПОЧЕМУ ТЕБЯ НЕТ ЗДЕСЬ. Вопль разлетается на мили, на акры, на составляющие. Эхо его голоса глотают седые воды и седой свет пустых небес, и холодные ладони ложатся на его плечи. Он упирается лбом ему в затылок и глухо шепчет, и не отличить, не распознать, никогда-никогда не узнать до конца, слышит он это в реальности или в собственной голове — я никуда не уходил, слышишь, я никуда, никуда от тебя не уходил. Он не должен. Он не должен, но его трясёт. Всё сводит судорогой, всё прорезает яркой вспышкой боли — он содрогается, складывается пополам и сотрясается в сухих, скупых, безмолвных спазмах. И он рядом. Отчётливо, кристально чисто — он рядом. Снова даёт ему неправильное, снова даёт ему только то, что он хочет — обхватывает руками и сжимает крепче. Прячет ото всех. Прячется сам. И спустя часы, когда они рука об руку, как рука об руку — реальность и её изнанка — добираются до пустого дома — темнота побеждает. Упругие, хлёсткие струи ливня выедают в асфальте дыры. Молнии вспарывают, вскрывают небесам живот, выпуская наружу ветер, воду и раскаты грома, резвящиеся в воцарившейся тьме. Тьма побеждает. Обволакивает. Скрывает. Поглощает. Он не должен, и, наверное, не имеет права, но возвращаясь домой, он чувствует себя почти спокойно. Темнота обращается во тьму. Всего лишь блэкаут. Всего лишь отсутствие света. Всего лишь тьма. Всюду. Вечно. Он наощупь добирается до четырёх серых стен, ставших в одночасье немыми, вытаскивает лезвие и добавляет ещё один день к двум предыдущим. Один для одного. Рука, сжимающая выкидной нож, покоится в чужой ладони, прохладной, привычной, знакомой, с содранной от мыла кожей, они вырезают на бетоне один день для одного дня — вместе. И, когда лезвие с тихим щелчком убирается прочь, он оборачивается. Смотрит в глаза. Он уходит, но ни один из них не остаётся в одиночестве — они бредут сквозь тьму, добираясь до кровати, минуя бесполезный мёртвый ночник, останавливаются у слепых окон и смотрят в ночь. Он достаёт теперь уже измятую, потрёпанную, изодранную, промокшую пачку и молча достаёт две сигареты — одна для себя, вторая — для него. Вторая сигарета всегда для него, и это неправильно, но сейчас всё это кажется таким не важным. Дым уходит вверх, в мокрый холодный воздух, как дым от погребального костра, уходит так же, как тишина, растекающееся между ними, уходит в пустоту. Пустота доедает их обоих — в самом деле, темнота же ведь давно сожрала их обоих — и их обоих она толкает к кровати, замёрзших, холодных и слепых. Он не должен думать. Но это то, с чем он живёт в своих мыслях — непрерывно, постоянно, неизменно — наедине. Блуждает в лабиринте собственного безумия, без шансов однажды отыскать выход и… не ищет его. Он не должен. Не должен хотеть. Но это то, чего он по-настоящему хочет — сильнее всего, сильнее, чем осязаемую реальность, сильнее, чем сжать крепче, сильнее, чем узнать правду — чтобы всё закончилось. Кровать прогибается под двойным весом, двойной жизнью, двойным существованием — шум дождя успокаивает, прохладная щека прижимается к его плечу, руки обхватывают сильнее, стискивая одежду. И ничего нет. Ни беспокойства. Ни страха. Ни сожалений. И никакого контроля — он кажется таким реальным. Таким… таким… живым. — Да. Шёпот раздаётся у его щеки и согревает скулы теплом. — Да. Он трётся щекой о его плечо, о его глупый, чёрный, колючий свитер, обнимает крепче, хотя не должен так делать, и он — он не должен позволять так делать, потому что неправильно — но позволяет. И ничего нет. Ни страха. Ни контроля. Лишь всепоглощающий чёрный с прожилками красного, пустые небеса без звёзд и покой, плещущийся ровной чёрной статикой за закрытыми веками. Бесконечная темнота и вода, в которой тонет и растворяется тяжёлый красный. Вода намокает от крови, как намокает одежда от дождя, и они смешиваются на ткани, смешиваются на пальцах, смешиваются на асфальте. Кровь тяжелее, чем вода. И почему-то сейчас её всё равно недостаточно. Может быть, потому что она разбавлена светлой, прозрачной, пропахшей металлом водой — и недостаточно плотная, недостаточно горячая, недостаточно красная. Может быть, потому что с этим телом что-то не так — как и с любым телом, которое принадлежит не ему. Может быть потому что если и есть способ его выпустить, выплавить, вытащить из себя и согреть — он всегда будет заканчиваться лезвием выкидного ножа, всаженного меж рёбер ему самому. Равноценный обмен. Один для одного и жизнь за жизнь. Их пальцы переплетаются, тяжёлая, намокшая от крови ладонь обхватывает его собственную, тёплая, привычная, и его кожа бледная, исцарапанная и содранная, и они вместе ведут лезвием по чужому телу, вычерчивая на нём один для одного. В этом теле больше нет жизни, в этих лёгких больше нет воздуха, только кровь, и они оба наглатываются холодной, чёрной воды. — Эй. Он поворачивает к нему лицо, открывает глаза и встречает сизые, знакомые, чуть сощуренные глаза. — Эй. Белизна нового дня хлещет и будит. Чёрное выгорает до белого. Он тянется рукой к проклятому устройству, ищет и находит, смотрит на время и устало откидывается обратно. Затылок встречается с чужим плечом. Он не должен. Но он не уходит. Он остаётся. Не думай. Иди. Он идёт. Подхватывает мятую, истрёпанную на краях ветровку, пропитанную водой и пахнущую металлом, и начинает новый цикл нового дня в новом белом цвете. Прозрачные лица. Прозрачный, наполненный водой воздух. Прозрачный мир с отслоившейся реальностью. Вода. Металл. Бетон и гранитное крошево. Смешавшаяся пустота, серая, поблекшая и выцветшая. Дождь, который снова собирается набросать на пустых небесах подложку из воды. Не думай. Иди. Он идёт. Нет превращается в да. Чёрное превращается в красное. Не думай. Иди. Он идёт. Он следует за ним, отражаясь во всём, что может отражать — шаг за шагом, след в след, ливень выедает в реальности дыры, бежит потоками по стёклам, и он размывается на них. Но он знает. Он — это он. Они — это они. Тяжёлый взгляд сизых глаз неотступно преследует его, он чувствует его в каждой поверхности, в пустом воздухе и металлических мокрых бликах. Вытаскивает мятую, изорванную на краях пачку из такой же мятой, потрёпанной ветровки и пересчитывает то немногое, что осталось. Достаёт одну сигарету и закуривает — отражение в стекле рядом с метро тоже достаёт сигарету и закуривает — спиной к спине. Дым уходит в прозрачный воздух. Вьётся бледными линиями в пустоте. Не думай. Просто не думай. Он не должен, никогда не должен был позволять этому случиться, но позволил. Это неправильно. Неправильно. Их всегда должно быть двое, но это неправильно. Потеря контроля. Потеря границ. Потеря себя. Полное, безграничное, бесконечное растворение любых барьеров, разделяющих его и его. Метро встречает тишиной и пустотой. Безлюдно и тихо. Чёрные стёкла смотрят на него чёрными глазами из чёрной изнанки. И… нет. Нет никакого освобождения. Он по-прежнему топит подошвы кроссовок в воде, когда добирается до дома. Серые стены сжимаются вокруг него, душат проступающей клаустрофобией. И не хочется ничего говорить, и в полной тишине, с чужими прохладными руками, опустившимися на его сведённые горячей, сухой ломотой плечи, он обхватывает рукоять выкидного ножа и вырезает на сером бетоне ещё один для одного. Всего четыре. Он сжимает нож крепче в пальцах и перечёркивает все четыре дня безумия, которые полностью сломали его разум. Выдыхает. Закрывает глаза. Он не хочет спрашивать, не потому что не хочет слышать ответ, а потому что знает заранее. Но он должен. Запах мыла, дерущий горло, который позволил смыть с него то, что на самом деле никогда, никогда не смывается, проникает в его лёгкие, когда он раскрывает губы и едва слышно выдыхает. — Кто из нас это сделал? Он чувствует, как хватка на плечах становится крепче. Как он прижимается к нему со спины — плотно, крепко, невозможно близко. И шепчет на ухо. — Разве есть разница? Он выдыхает. Рука, сжимающая рукоять выкидного ножа, опускается. Нож щёлкает, пряча смертоносное поблекшее лезвие. Вода собирается в уголках закрытых глаз, не выдерживает своего веса и пересекает скулы тёплыми, мокрыми дорожками, вычерчивающими на коже кровоточащие, рваные, горячие раны. Лёгкие рвёт от недостатка воздуха. Тело прошибает от дрожи. И он прижимается холодным лбом к его гудящему затылку, обхватывает своими прохладными, анестезирующими, сковывающими руками, заключая в клетку из объятий, и так тихо, так мягко, и так искренне шепчет.

— Прости меня.

И он прощает.