Глава 1

Дьявол! Стоит раздаться этому звучному имени, под изукрашенными сводами ли кафедрального собора или в тишине едва освещённой бедняцкой хижины, тотчас сама собою вырисовывется на лице моём злая и горестная гримаса. Что знают они, бедные и богатые, вознесённые до божьего гласа или валяющиеся в канавах, о Дьяволе? Я не вспоминаю о смирении, о нет, оставим его пустословам-проповедникам и невинным детям. Иные помыслы удерживают пылающий гнев: быть может, им открылось одно из лиц Дьявола, как открылось некогда мне.


Пока лицо это, искажённое, с распахнутым в хриплом вопле окровавленным ртом, не предстанет перед тобой — ты будешь слеп, как был прежде и я. Глупцы грезят о славе, о почёте, о любви. Мои грёзы иные: в них я вырываю собственные глаза в тщетной попытке ослепнуть вновь. Знал ли я, что всё обернётся кошмаром, от которого раз за разом придётся просыпаться в холодном поту и бессонными часами глядеть в потолок, покуда не забрезжит над спящим городом луч рассвета? Знал ли, когда впервые увидел Джошуа Элфорда?


Тогда ничто не предвещало беды, до того обыденна и скучна была встреча. Куда больше университетской лекции меня занимало то, сколь бездарно грозят пройти эти годы. Отец мой, будучи человеком строгих нравов и приходящий в ужас с одной только перспективы оставить наследника без присмотра в большом городе, определил местом моего обучения заведение, сколь обладающее богатой историей, столь же отдалённое от манящих пороков большого города. Не стану лгать, как и многие юнцы в те дни, я больше помышлял о новообретённой свободе и о том, как распоряжусь ею, выпорхнув из отчего дома, и потому университет заранее разочаровал меня. Но я подчинился, как подчинялся всегда: сказать слово против отцовской воли означало гнев и его, и Господа. Первого, вполне земного, и молчаливого разочарования матушки я опасался больше.


Бессилие противостоять избранному пути привело меня в душную аудиторию, где я бесстыдно молил о том, чтобы скучнейшая лекция подошла к концу прежде, чем мною овладеет сон. Часто моргая, я силился прогнать дремоту, ёрзал, вертел головой, как мальчишка, впервые севший на школьную скамью. И вот тогда, обернувшись через левое плечо, в дальнем углу я увидел его. Худощавый юноша вида столь болезненного, что мог бы послужить натурщиком для изображения святого или мертвеца, сидел спокойно и ровно. Пробивающийся сквозь учи и пыльные стёкла блеклый свет серебрил его каштановые кудри, будто бы бросая на них до срока старческую седину. Я смотрел на него, смотрел, едва дыша, совершенно забыв о лекции, о невесёлых думах, обо всём, что только было, есть и будет, и очнулся лишь тогда, когда он взглянул на меня.


Эти глаза, чернее безлунной ночи и штормового моря, манили за собой. Я шёл на зов, как заворожённый песней сладкоголосой сирены. Бывают те, от кого, однажды увидев, не отведёшь взгляда. Стройный, как античная статуя, с чертами, будто сошедшими с картин Караваджо, Джошуа казался мне ангелом. Во что-то небесное, коснувшееся его, я уверовал как в божественную истину, и оно замещало прочие верования. Возвышенное, нежное создание, низвергнутое на грешную землю и терпящее здесь многие страдания, скорбящее по утраченным небесам. Мечтая встать плечом к плечу с новым моим божеством, облегчить его скорбную юдоль, лишь однажды постарался я заговорить с ним. Увы: божество не снизошло до смертного, и тот наш первый разговор не оставил в памяти слов, оставив лишь полынную горечь разочарования. Джошуа не посмеялся и не укорил меня, но не выказал интереса ни в дружбе со мной, ни тем более — в моём поклонении. Так же он держался со всеми, вечно в стороне от оживлённых бесед и шумных игрищ. Немудрено, что змеями расползались среди студентов грязные слухи. Говорили, будто Джошуа — бастард, из милости пригретый отцом, что он был некогда монастырским послушником, но его вышвырнули прочь, что семья его чудовищно бедна, что видели его прежде в Лондоне в окружении падших женщин, и даже будто бы он помолвлен с больной вдовой, чей отец подыскивал не столь мужа для жены, сколь любовника для себя. Быть может, что-то из досужей болтовни было правдой — то мне неведомо и теперь. В те блаженные дни меня дурманила тайная страсть, ослепляла его утончённая, совершенно не мужская красота.


Не я один замечал в нём эту прелесть, на грани между даром небес и дьявольским проклятием. Однажды Артур, юноша из мелкой дворянской семьи, с которым мы делили одну спальню, приблизился к Джошуа и протянул ему цветок. Сцена эта могла бы вызвать во мне чувство ревности, но Артур усмехался из-под редких светлых усов. Его выражение лица, отличное от всех, что я успел узнать, не выдавало добрых намерений. «Что смотришь? — спросил он. — Я-то думал, девицам нравятся цветы!»


Как на удавку, на которой его готовы вздёрнуть, Джошуа посмотрел на крохотный полевой крокус и попытался уйти. Вмиг его окружили друзья Артура. Из-за их спин я не увидел, что произошло; увидел лишь, что, когда они разошлись, Джошуа откашливался, выплёвывая сиреневые лепестки, а один из задир баюкал прокушенный палец. В миг его боли и злости я помнил, сколь холодной была прежняя встреча, и не посмел приблизиться.


Ах, любовь, прекраснейшее из чувств, так будоражащее кровь, но оставляющее столь болезненный след. Тогда были лишь взгляды и мучительное томление, но сейчас яснее некуда: как прекрасно, что я не знал его! Как чудесно, что мог упиваться фантазиями о благословенном святом, о сошедшем с небес юном ангеле, не ведая ничего земного. Скучные, приземлённые детали, какие принято узнавать у новых знакомых — об их родном городе, о семье, о надеждах и чаяниях — убивают таинство любви.


Наяву я сдерживал, как мог, грешные порывы, но в постыдных снах они приходили в ином образе, особенно когда однажды я заметил на шее моего Джошуа тёмное пятно. То, что могло быть обычным синяком, под покровом ночи казалось меткой страсти, что я же мог бы оставить, целуя и терзая, даря в равной мере ласку и сладостную боль. Господи, как я отвергал то влечение, как проклинал день и час, когда состоялась встреча! В горячечном бреду злился я и на Джошуа: как смел он так отличаться от привычного мне окружения, как смел он жить и дышать, будучи воплощением соблазна? Приходя же в себя, каялся попеременно то за похоть, то за гнев, каялся перед молчаливыми небесами.


Да, список его жертв не исчислялся мной одним, и вскоре я убедился в этом ярче прежнего. Случайный свидетель, незамеченный никем, я смотрел, как Джошуа стоит перед Артуром на коленях, как тот, держа его за волосы, хрипло дышит, и четверо верных дружков как бы невзначай выстроились подле лестницы, чтобы скрыть происходщее под ней.


— Ну что? Кто следующий? — спросил Артур: я вжался в стену, боясь, что сейчас обнаружу себя. Один из его дружков фыркнул, неуютно ёжась:


— Точно не я. Этот ублюдок меня укусил!


Меня не занимали их склоки, больше беспокоил Джошуа, всё так же стоящий на коленях, ожидающий и приглашающий продолжить истязание. Ярко-красные губы, влажные то ли от слюны, то ли от другой жидкости, врезались мне в память. В тот миг я, потрясённый, ненавидел его: даже если он вновь прикинется передо мной ангелом, разве смогу я верить, как прежде? Та саднящая боль от осознания, что никогда мне не стать тем, ради кого ангел оставит свои крылья, верно, убила бы меня на месте, если бы не возвратили к реальности шаги. Их услышали и остальные, мигом разбежались. Джошуа же молча вытер губы и так же молча, слегка пошатываясь, прошёл мимо меня: в прекрасных глазах я не видел штормового неба — лишь куски подкрашенного стекла.


Сущий Дьявол, глухой к моей нежности, глухой к теплу, которым я мечтал его согреть, он убивал меня. Он дышал, скрадывая с моих губ любовные вздохи. Его запястья, столь хрупкие, что хотелось сломать, его шея, которую хотелось стиснуть до хруста и жалобного хрипа, его губы, опухшие и покрасневшие, которые я бы рвал зубами, пока не сдеру с них кожу, пока не обернётся кровавой раной каждое место, которого касались другие. Плоть с готовностью отзывалась на эти мечты, горящая, жаждущая. Я дарил себе наслаждение, едва заботясь о том, чтобы остаться незамеченным, и мечтал о нём, льнущем ко мне, цепляющемся за плечи, а порой, в те мгновения, когда тёмная жажда пылала во мне особо остро — так же стоящем на коленях. Да, Господь одарил нас любовью, но Дьявол отравил её, обратив грязной похотью. Похоть — вот что тешили те фантазии, вот к чему склонял меня этот мнимо невинный юноша с ликом ангела.


Бессоница, моя новая бессменная подруга, была виной тому, что однажды я последовал за Артуром, выскользнувшем среди ночи из спальни. Друзья его ожидали за углом. Скованные общим пороком, они подкрались к спящему Джошуа, и быстрее, чем он успел бы закричать, заткнули рот. Легко, как не заметив сопротивления — а было ли оно? — они стянули с него одежду. Темнота скрывала меня, наблюдавшего из-за приоткрытой двери, и она же скрывала подробности творящегося безумия. По очереди те, с кем днём мы сидели бок о бок, забирались в его постель и наваливались сверху, пока он сам едва шевелился. Замирая от ужаса и горя живьём от возбуждения, я думал: он ли это, или тряпичная кукла, покорная вожделеющим рукам пятерых кукловодов?


Но это был он: следами ночного сумасшествия проявлялась днём болезненная хромота и пустой, блуждающий взгляд. Даже к такому, опороченному и обесчещенному, меня по-прежнему влекло, пусть иначе, чем раньше. В мечтах я разбивал ему губы, чтобы снова окрасить их в алый, а он лишь смеялся, не видя боли. Соблазнительным инкубом Джошуа приходил ко мне во снах и выпивал до дна.


Всё случилось четыре дня спустя, когда, прогуливаясь в окрестностях университета, я заметил движение в руинах заброшенной церкви. То, что так бережно укрывала ночная тьма, теперь предстало на свету, бесстыдно и во всех подробностях. Выстроившись полукругом, четверо наблюдали, пока Артур удерживал Джошуа в разорванной одежде под собой. Джошуа не сопротивлялся, напротив: двигался навстречу. Приоткрытый рот со свисающей ниточкой слюны, остекленевшие, как у животного, глаза, которыми мне раньше нравилось любоваться, судорожно сгибающиеся и разгибающиеся пальцы, царапающие то спину Артура, то собственную грудь: что в нём осталось от той святости, от той чистоты? Замерший, я так же смотрел, как всегда: на алеющие разбитые губы, на следы укусов, на тёмные синяки, на все следы, что должен был оставить только я. Едва Артур отстранился, его место занял один из наблюдателей. Другие, не боясь ни Бога, ни осуждения товарищей, ласкали себя. Всё это походило на ритуал, ритуал ненависти и обожания одновременно, и Джошуа был здесь центром ритуала, чашей вина, которую надлежало испить, и одновременно — главной святыней. В тот миг, по воле случая, наши взгляды вновь пересеклись, и вдруг лицо его исказила горестная гримаса. Он рыдал, рыдал так отчаянно и горько, что невольно все пятеро грешников переглянулись: не понимали, с чего вдруг безвольное тело обнаружило в себе измучанную душу. Он плакал и выл, как раненный зверь, и тогда Артур, обернувшись, заметил у дверей меня. Остатки рассудка, почти покинувшего, твердили, что я должен немедленно остановить подобное святотатство, спасти от осквернения моего ангела и некогда святое место.


Но как ни в чём ни бывало, Артур подошел ко мне и положил руку на плечо.


— Только не говори, что не чувствуешь, — его голос всё ещё звучал хрипло, как от тяжёлой болезни. — Дьявол заставляет нас… И тебя тоже. Ну так пусть получает то, что просит!


Острый запах пота, голодные взгляды: нет, не знакомые мне юноши — стая диких псов, истекающих слюной, культисты, недовольные прерванным обрядом, в котором они были едины и в плотской любви, и в ненависти. Второй из них закончил и отстранился, натягивая штаны. Джошуа лежал с разведёнными ногами и не пытался ни отползти, ни прикрыться. Что-то переменилось внутри: в его слезах вдруг почудилась попытка самого Дьявола не потерять лицо, остаться передо мной невинным и непричастным, на деле наслаждаясь игрой. И я не сбежал, я бросился к нему, чтобы с силой потянуть за каштановые кудри, чтобы целовать, овладевая и слыша, как скулят в нетерпении дикие псы. Став частью стаи, я мог делать то же, что они, наслаждаться, как они, и в свой же адрес слышать пробивающиеся сквозь рыдания сперва крики, а затем — сорванный шёпот:


— Будь ты проклят, будьте все вы, все вы… — эйфория окутывала меня, несла к высшей точке нашего единения, и проклятия звучали так же сладко, как его стоны. Я не был собой, был лишь ещё одним бесом в чудовищной оргии, был глух к крикам и слезам, и не видел в дрожи тела под собой ничего, кроме обещания долгожданного блаженства.


Такова правда, что не даёт покоя даже теперь, столь долгий срок спустя. Я мог разделить с моим ангелом его муку, но предпочёл бесноваться в своре грешников, испить с ними в едином кровавом причастии божественной крови. Что мог такой жалкий смертный, как я, опутанный терниями похоти, противопоставить толпе? Уже на пути назад, оставив им на потеху едва живое тело, я полагал, что всё расскажу, и пусть меня судят как соучастника. Мысль эта пугала, но странным образом воодушевляла, дарила шанс на искупление тяжкого греха, на чистоту души ко дню Страшного Суда. И непременно так бы я и поступил, если бы не увидел, как сами собой притихли мои новые грешные братья, и как в тёмном коридоре мистер Берч, склоняясь к Джошуа, словно невзначай заправляет прядь его кудрей за ухо. Тотчас я представил, как наяву, как мистер Берч, высунув язык, раздвоенный, как у демона, вылизывает им трепещущее горло, как овладевает омертвевшим телом, распростёртым под ним, и проклинает, громче, яростнее, чем в самой откровенной проповеди, клеймя любовника Дьяволом.


К облегчению всех нас, повязанных общим грехом, Джошуа вскоре пропал. И вновь было множество слухов: что он сбежал, или что погиб, что в последний раз видели его на тропе, ведущей к утёсу, у подножия которого — глубокое озеро. Ясно я представлял его, влекомого тёмными водами, в образе то ли мученика, то ли безумной Офелии, и эти глаза, такие же мёртвые, как тогда, в руинах заброшенной церкви, когда я ласкал его, тщетно силясь передать хоть малую долю прежнего трепета.


Года пролетели, омрачённые страшными снами. В бегстве от свершённого я избегал других соблазнов, завершил учёбу, к вящей радости отца, и стал тем, что принято называть уважаемым гражданином. Ежели Господь дарует мне силы, однажды я покажу сии записи моей Анне, драгоценной супруге, которой клялся пред небесами в вечной верности. Сумеет ли она, столь слабая и невинная, похожая на павшего ангела, в должной мере понять глубину моего раскаяния, разделить её? Однажды у нас будут дети, и больше, чем их гибели, я боюсь, что небеса накажут меня мальчиком с тёмными, как озеро под утёсом, скрывшее следы, глазами.


Дьявол… О, тогда он блуждал среди нас, смеялся и торжествовал, довольный свершившимся злом. У Дьявола были мои руки, моё лицо, и он входил в мою душу, насиловал её, осквернял, глубоко внутри оставляя семя греха.


Остаётся лишь молиться, надеясь, что никогда более не прорастёт оно снова.