/ / /

Примечание

07.01.2022

Это было хорошее время

Было что-то забавное в том весеннем деньке, и птицы щебетали как-то особенно ласково и самозабвенно, когда, — так уж случается это у них, у принцев с прекрасными волосами, — Дилюк потерял своего отца, а Кэйа, ну, Кэйа потерял отца Дилюка тоже.

Часть сказки — в прозе жизни. И никто не несет мир в твой дом.

Но.

В той одурманенной вереском и медом юности признавать не хотелось как-то особенно сильно, что Кэйа потерял отца не только Дилюка, но своего — тоже, и навсегда, он надеется, потерял того человека, который оставил тогда-еще-сына в ветреную мондштадтскую ночь на растерзание взрослым игрищам и детским страхам с гулким меня бросили? под налетом солдатских бравад, таких же гнилых, как и кости его Великой Страны, для которой ты, Кэйа, единственная надежда.

Хорошо, что он был довольно чистоплотным: на избавления от этой мерзости ушло года два или три, не больше.

На самом деле щебета никакого не было, да и день на погоду, честно говоря, выдался паршивым, а стоять под раздражающей моросью над еще теплым трупом не хотелось никому. Кэйе уж точно не хотелось потому, что, ну, дождь он не особо жалует, это Дилюку, с его-то сентиментальностью и ранимостью, не нравилось сидеть рядом с мертвым Крепусом, который лежал тут, обезображенный глазом порчи и сыновьим мечом. Кэйа, на самом деле, даже вдохнул полу-полной грудью, по горло в нечаянно оброненных мыслях о том, что вот, на одну гирьку на его совести меньше.

Он критично осмотрел труп, маленькая фигурка в этой очень большой игре.

Конечно, работу можно было сделать и почище. Но, ладно, Кэйа Дилюку скостит, так и быть, но ни в коем случае не потому, что они такие молодые и влюбленные, нет конечно. Просто Кэйе вспоминается — оглядкой в прошлое и собственную тень — кровь на ноже, которым он мальчишкой убил какую-то девчонку. У Кэйи и у самого были промахи, он же не зверь какой-то, чтобы не войти в положение — это его первое убийство, Селестия, все мы с чего-то начинали.

Тихое возмущение странно роится на дне желудка. Ему хочется понять, почему это чувство так знакомо.

Он хмыкает, и кто сосчитает, который раз. Столько событий, столько событий, а ведь время — смола, текущая по венам, застывшая в янтарь в глазу за столетия из звездной-только-пыли, и день лишь подходит к своему концу.

Честно говоря, думается Кэйе как-то лениво, и он весь — перезвон усмешки на губах, добрый и ласковый и свободный от долга от отца и тайн такой перезвон, – паршивой выдалась не только погодка. Но, ладно, он может с этим жить. Папочка говорил ему, что душевное уродство — не порок.

Ему объясниться оставалось только с одним человеком — до взрыва уже белого солнца и его личного катаклизма, где в душу стучалось волшебное чувство смертности и несмертной совсем невесомости. И он пришел сюда, весь из себя мокрая мышь: в мыле и с пеплом на макушке, потому что это было тем, чему учил его Крепус долгий первый год вместе.

С нами, говорил мужчина-скала, чужак еще тогда, и людей такой животной силы и винного баритона не существовало в мире, где его оставили одного. Сюда. Это — второй дом, поймет уже одиннадцатилетний Кэйа, наказывая Крепуса за доброту и не получая иглы в ладони в наказание — что значило любовь, но это поймет нелюдимый мальчишка сильно позже.

И он пришел сюда, шагая через года замыленной картинкой, — то есть в дом, где он вырос, а не застыл насекомым в янтаре бездны. В дом, где стволы-колонны по-прежнему держали деревянный потолок, где мебель не сдвинулась с места, как мир его — немного и с оси, и где сейчас с мрачными лицами ходили, все в заботах, три работницы с вуалью траура на лицах. Они тоже были частью этой его семьи, которую он не выбрал — во второй уже раз — и которая оказалась обжигающим принятием.

Невыносимо хотелось спросить, пренебрегая вежливостью, почему это они все такие смешные, ну правда же, и ему ваша грусть бы точно не понравилась, смерть как смерть, и он, Крепус, еще легко отделался. В прошлом его домишке, в руинах-замке, за прохудившимися стенами случалось и не такое, хочет сказать Кэйа в укор, и кровь с промерзших плит было оттирать особенно пакостно.

Он зашел в кабинет в гордом молчании. Нечего смотреть на него так, будто похороны семьи — необычное дело. Подумаешь.

Ту девчонку хоронили в полдник. Отец сказал, что тратить на это время — несусветная глупость.

А в кабинете все было так же.

По коже поползли страшные и неуместные совсем мурашки. Так бывает, когда Дилюк тут, у окна, разбитый и смешной, а где-то в небе, но точно не в их душах, бушует шторм. Кэйа подходит ближе, видит руки, фантомную кровь на которых пытаются упрямо и как-то совсем уж нелепо спрятать в огненных, красивых, твои пряди — пламенные вихри, Люк, я люблю их так же сильно, как тебя волосах, которые еще хранят тихое дыхание прошлой ночи. Мысль какая-то липкая, липкая, как чернеющая от проклятья кровь, и улыбка застывает на его губах совсем уж не вовремя.

— Мне нужно тебе кое-что сказать, — задушено-восторженно говорит Кэйа, следит за тем, чтобы не переиграть, и, великие Архонты, Кэйа, войди в его положение, не все были бы рады прикончить собственного отца.

Дилюк оборачивается, смотрит на него припухшими глазами и приподнимает бровь:

— Ты действительно хочешь поговорить сейчас? — спрашивает он как-то туманно, по-совиному кивая на последнем слове.

Ничего, милый, хочется сказать Кэйе, что розовые очки разбились стеклами внутрь, от этого мало кто умирал, а вот от осколков разбитого окна — какое-то просто позорное число людей, так что отойди, пожалуйста, от него подальше, пока ломанные линии, как те, что в твоих глазах наливают белки кровью, не расчертили небо.

Но Кэйа молчит. Он боится притронуться к чужим плечу или руке, потому что о щеке в соленых разводах даже подумать не смеет, а потом почти ласково произносит, потому что, ну, Кэйа же не идиот:

— Только не злись сильно, Люк, — его брови опускаются вниз, хмурятся, а Кэйа почти взрывается фейерверком искринок и смешков, которые сдерживает одной силой воли, потому что что это за волна такая, Люк, дорогой, море волнуется раз? Дилюк смотрит на него как-то очень уж подозрительно, но это не Кэйа тут несколько часов назад вспорол отцовское горло, так что не ему, наверно, судить. — Понимаешь, все это очень сложно, но… На самом деле я шпион Каэнри’ах, — Дилюк дернулся. — Да-а, неприятно, понимаю, но… У всех же есть свои секреты, Люк?

Когда Дилюк как-то совсем уж прерывисто вдыхает, Кэйа затыкается. Дыхание как-будто косится, срывается, и глаза приходится поднимать к потолку, чтобы тошнота отступила. О, эта дурная привычка — говорить какую-то чушь. Похоже, отец выбивал ее недостаточно усердно.

Хотя, понимает Кэйа, он должен похвалить себя. Он был патологическим лжецом, и он исправляет свои ошибки, правда.

— Ты — кто? — пустым голосом спрашивает Дилюк, оглушенный звуком падающих тел на простыни, стуком зубов о зубы — их первый неумелый поцелуй.

Кэйа тупо моргает.

— Шпион, — ответ, наверно, был неправильный, но он зачем-то уточняет. — Из Каэнри’ах.

На самом деле все было не совсем смешно, думает Кэйа. Прямо с непривычно грустного Дилюка у окна, потому что эй, Люк, я здесь, ты разве не рад? Кажется, я всегда умел тебя рассмешить. Что-то случилось?

— Ты мне лгал, — вырывается языками пламени из Дилюка, но хочется возразить, потому что я исправляюсь, честно, поверь мне, прошу. — Все это время. Кай, — тоскливо ломается голос на его имени, и оно отдается осколками в глаз, где пульсирует кровь его народа, и в сердце, где живут мертвые земли, но где уже расцветают звездами мондштадтские безоковные небеса, и, Люк, почему ты не видишь.

Дилюк издает какой-то страшный звук, полный горя и воя китов, которые хоронят свою семью на берегах чужой земли созвездиями холодной мраморной кожи. За ними такая сила, такая необузданная звериная мощь, и сердце их горячее бьется, качая по могучему телу тонны крови, и они мертвы.

Кэйю обжигает его словами, как и всегда. Тело Кэйи сопротивляется, окатывает себя ознобом и морозом, и пониманием — животворящей искрой — прошибает все мысли, потому что да, что-то точно случилось.

Например, Крепус умер — стыд обжигает скулы и легкие, — а ему, наконец, зачитали обвинение, отложенное только потому, что ему тогда — столько лет, но все еще десять, а мир наверху чуточку лучше большого могильника, где под взрослыми амбициями захоронено его детство.

Мир, может, и лучше, — и что-то кислое во рту, Кэйе лицо перекашивает, — а я точно нет.

— Люк, дай мне минуту, пожалуйста, я…

Точно, думает он, выдавая нервный смех — кровью и мясом из промороженной насквозь улыбки. Крепус умер, а дезертиров не любит никто, но, Люк, мне так нужно, чтобы ты понял.

— Ты просишь дать тебе минуту, — Дилюк шипит, и где-то там ярость и разбитое сердце все еще звучат китовыми кладбищами. Кэйа хмурится от веса в груди. — Минуты хватит на то, чтобы убить меня? Или ты хочешь прикончить весь город? — усмешкой разбитой. Его колючий взгляд — агрессия через край. — Почему ты, блять, молчишь?

— Мне не нужно тебя убивать, — Дилюк тянет губы в уродливой улыбке. Кэйа чувствует себя уязвлено. — Архонты, Люк, я влюбился в тебя в четырнадцать. Как, по-твоему, я должен был всех тут прикончить?

— Так я тебе помешал, — говорит он с невероятным понимаем.

— Что? Нет, Люк. Как ты вообще можешь…

Но Дилюк не торопится его слушать. Он — и все вокруг — шипит и пузырится, потому что не смей меня больше так звать, ты, ревет и полыхает, ты, мерзкий предатель! Так ты отплатил отцу за все, что он для тебя сделал?! И все как-то замыленно-не-четко, как будто он снова при смерти в снегу уже сутки лежит, ужасающей свободой окрыленный.

В глубокий же он тогда упал овраг.

Кэйа слышит скулеж, дергает головой, пряча глаза и вину на лице. Но стекла позади Дилюка неожиданно и громко вылетают из прочных дубовых рам, вылетают оплавленными пулями — траурный салют. Руки и лицо обжигает несдержеваемым жаром кремационных печей, и эти любимые пламенные вихри взлетают неумолимо и против него, потому что Дилюк направляет против Кэйи меч и кару небесную. Воздух лезвием выжигается в пепел.

А потом пламенный выпад не стал частью танца, и взмах двуручного сечения — на его руку, где в венах кровь кричит и оглушает их словом чужак одинаково сильно, и его собственный меч вырывается и звенит-резонирует и плачет я не хочу его ранить, но он выжег понимание к тебе и он уже тебя ранил, поэтому удары блокируются и наносятся в ответ, ведомые не яростью, а слезами, за которые берет стыд, потому что что он Кэйа натворил и прости меня милый.

Прости меня за боль, милый, но достоин я смерти или нет — не тебе решать.

Дилюк будто снисходит до него, человека, с которым он рос и лепил себя из глины под бога безусловной любви и всеобщего обожания, чтобы наконец привычно прочесть его мысли, и нет в нем никого принятия. Глаза проливаются злостью в почти незаметных каплях. Взгляд Кэйи прикован к его лицу, и он видит, как от этой жестокости слезы — в пар. Дилюк бьет сильнее, Кэйа выставляет обожженные руки перед собой, закрывает лицо. Бежать некуда.

Раздается костный звон, веет холодом, как при смерти.

Кэйа падает на спину от силы удара, подскакивает так быстро, как может. Лицо и грудь жжет, и как-то липко становится во рту, слизь заполняет дыхательные пути, да и как тут подышится, если его любимый любимый Люк ревет и воет раненым зверем с этой чистой яростью и пеплом на прекрасных губах, потому что меч закован в синие камни-льды, а он все рычит и пытается прорваться к Кэйе.

Только для того, чтобы убить.

Хлопья снега падают на ресницы, растворяются в заливающей все крови. Моргать становится так, так тяжело.

Кэйа, завороженный вьюгой, поющей в разуме, танцующей перед глазами, тянется к глазу бога. На нем металлом отлиты всего два крыла — подбитая птица на горелом полу.

Что за фарс тут разыгрывается, Селестия, думает Кэйа. Я никогда не был любителем твоих графоманских шоу.

Но так уж получается, что, когда он переводит замыленный взгляд на пламя и льды перед собой, тон голоса Дилюка шутки совершенно не предполагает. Ему говорят:

— Выметайся.

Ему говорят:

— Забудь дорогу к этому дому.

Его бьют наотмашь:

— Забудь о том, что я существую.

И, ух ты, влажно и слякотно становится не только на груди. Кэйа кивает болванчиком, уходит в ночь, за милосердную стену дождя, где кровь и пламя с рук — смоется, забудется, а он вернется — наверно, домой, и попросит у Дилюка прощения и за свои похороны — тоже.

Кэйа сжимается у чьей-то стены, сворачивается, закрывает рот обожженной ладонью.

И скулит.

///

Что ж.

На зло всем недоброжелателям, у Кэйи все хорошо.

Замечательно, он бы сказал, но это слишком приторно, и, из уважения к Кэйе? После кое-каких обстоятельств его от сладкого просто воротит. От людей, которые испытывают к нему особую страсть — тоже, но это его, Кэйи, маленький секрет. И, конечно, он просто не хочет обидеть этим Джинн, она же солнышко — не выжгла его из жизни после пьяного разбитым сердцем признания по типу тех, с которыми отъявленные шпионы заканчивают свою жизнь. Что-то между истерикой из просто-отстань и навязчивого предложения сдать его прямо Варке — на суд или на каторгу куда-нибудь на хребет, чтобы Кэйа бесконечное количество дней созерцал то, что происходит с предателями и отступниками. Что-то типа делай, что хочешь, Джинни, должны же вы мстить за такой долгий наеб.

Тогда еще было нелепо и смешно, но это все же в сотню раз хуже пятнашек с воздухом, когда ты оборачиваешься назад, где не поймаешь чужих искристых взглядов.

Так что. Недавно Кэйа стал капитаном целой кавалерии. Видимо, так вот чувствуется право второго — перенимать награды тех, кто всегда был не намного, но лучше тебя, и Эрох, человек, вложивший меч ему в руки, говоривший, что мир мечом этим, Кэйа, ты должен защищать, подвел его к этому пути, порекомендовал его кандидатуру — с улыбкой и словами о том, что Кэйа имеет полное право быть на его месте.

Эрох был одним из немногих взрослых, который всегда был на его стороне — он был тем, кто помог справится с драконом Урсой, из-за которого умер Крепус, даже если для этого пришлось призвать на помощь Фатуи. Эрох сделал это не только для Мондштадта, но и для него, Кэйа знает.

Он помнит, с каким лицом вернулся Эрох после победы над драконом.

— Прости, малыш, — он сел рядом с ним, тогда все еще разбитым, все еще в трауре по тем временам, когда рядом с ним был человек невероятной силы, который не воспитывал его, но напоминал о всем лучшем, что взрастила в нем мать. — Ордо Фавониус прекратил расследование. Не думаю, что у нас получиться выяснить, из-за чего Урса атаковала.

— Я… — Кэйа выдохнул, растирая лицо. — Спасибо. Урса побеждена благодаря вам.

— Мы должны помогать друг другу, — он кладет руку ему на плечо, сжимает, передает это человеческое тепло и уверенность безвозмездно. — Иначе мир не построить.

Кажется, что Эрох просто понимал его, как чужак понимает чужака — акцент Снежной даже спустя столько лет играет в его голосе щемящими переливами, и смеется он всегда громко и так свободно, как не делает никто из местных рыцарей и купцов.

Сейчас Кэйа невероятно благодарен Эроху за то, что он находится в этой точке своей жизни, что Эрох поддержал его, подтолкнул и загрузил работой, — он был тем, кто вместе с Джинн спас его от потерявших контроль пожаров и разбитых планов — на них двоих. Сейчас ему забавно и по-хорошему смешно, потому что Кэйа — даже замком из песка, детским сокровищем, но строит свою жизнь без чужих искрящихся целей, и прошлый капитан ничуть этого не омрачает, пусть кто-то только попробует в этом усомниться. Кэйа вообще в последние время крайне тщательно следит за тем, чтобы ни одна живая душа не портила ему настроение слишком сильно, спасибо, мы через это уже проходили год назад и, эй, год — не такой большой срок, чтобы забыть любовь всей своей жизни, когда ты — формально — не прожил и четверти века.

Поэтому, наверно, боги и решили подшутить над ним еще раз, как будто само его существование в этом прекрасном мире — и Кэйа плюется ядом — не было одной большой насмешкой.

Поэтому-то, наверно, в коридорах Ордо Фавониус ему встретился он, ручной пес Рэйндоттир, — такое вот явление безвременья с плакучими от пыли и столетий-песков-сквозь-пальцы глазами, в этом не искаженном несчастьем и смертями лице. Эти правильные черты и почти что прозрачная кожа, блеск волос и знакомый разрез глаз — мазками в потрете матери, оживающий полузабытый образ в его, Кэйи, голове.

Портрет мамы висел, такой же неуместный, в их страшных башнях, укутанный траурной вуалью уже в его восемь лет, а призракам уродливого прошлого не место в его жизни. Особенно — живым.

У Кэйи все внутри страшно и грустно дребезжит — хочется некрасиво крикнуть и пристыдить где ты был сын златогривой смерти.

Они воевали и умирали, а где были вы.

И Кэйа знал его, да, — шепотками и нитями слухов-предвестников, обрывками туманных встреч. Но осколки Каэнри’ах — из тех, что роились в голове и глазах затмениями — он выжигал из себя на живую, с криками. Кэйа так долго и болезненно собирал новую жизнь, когда сам таким же неприкаянным куском впаивался в мир — на поверхности, где не было рушащихся взводов и взрослых мечт, осыпающихся на детские головы пеплом. Кэйа там теперь — чужой, но и принцу мела, порождению греха их народа, не место в чем-то временнóм этого мира, где прошлое — мозаика и витражи, потому что вот так выглядела история не из-под ткацкого станка лжи Каэнри’ах — в гобеленах на дырах их неприступных когда-то стен.

И где здесь место существу, которое столько времени просидело в окопах отчужденности, спрашивает Кэйа у себя невольно. Я девять лет собираю эти мозаики и витражи и ращу в кромешной темноте цветы, у которых бутоны-шатры — звездное небо, поэтому кто вы такие, чтобы рушить меня и мой мир в огне, и кто такой ты, нелепый принц мела, наследник матери разрушения, виновной в Падении-Катаклизме, и что ты здесь забыл, это мой город, уходи.

Кэйа смотрит на него, вклеенный в чужую книгу-историю лист, слова и мысли от стен отражая. Не неси горе бессмертия в мой дом.

Принц мела тоже смотрит — прямо в его глаза, правду в ножнах сквозь маску уличая, и весь он о преданности черным светилам и праху беззвездных земель, — Кэйа видит.

Кэйе до тошноты и тоски страшно на него смотреть.

— Здравствуйте, Ваше Высочество, — щекочущая дерзость на привязи, вежливое движение губ — уголком к уголку.

Кэйа щурится. Каков наглец, — что-то печальное мелькает за шпилями дворцовых башен, где давным-давно жил маленький принц-его-королевское-высочество, и зачем ты пришел сюда.

— Не совсем понимаю, к чему это было, — говорит Кэйа скучающим голосом. — Я думал, принцы лет так пятьсот существуют только в сказках, — и бровью ведет, припечатывая.

Он изображает вежливое удивление, мол, что еще скажете, Ваше Высочество. На его лице замелькали ужимки-улыбки — Кэйа не удерживает быстрого взгляда на чужие губы, кривится — и ворох мыслей в чужих глазах бьет прямо в солнечное сплетение.

Почему ты стоишь здесь, думает Кэйа как-то отчаянно. Ну же, не молчи, принц мела, не смотри на меня таким взглядом, я не нуждаюсь в чьей-то скорбящей жалости.

— Мы с вами, мой принц, как раз из такой сказки, — вежливая улыбка вдогонку желанию уколоть.

Кэйа режет язык о слова и интонации, его губы — рубец, и никакой я тебе не принц, не здесь, где отстроен новый фундамент для жизни.

— Или ты выметаешься отсюда, пес разрушений, — он сыпет добротой — горючим маслом по водной поверхности. — Или я наконец проверю, как быстро разлагается пародия на плоть.

Кэйа улыбается ему напоследок прямо так, как в ту единственную ночь, когда они встретились в руинах его дома. У Кэйи тогда кровь свернулась на щеке, превратилась в грязное месиво — даром, что не своя, — и он держал до нелепого детский меч угрюмо и уперто, хотя валился с ног, пока эти двое, бесстыжие псы, неслись наполнять новые жизни несчастьем. Ну и что, что мать твоя умерла за разговоры с этой сукой и ее ручной собачонкой, — как-то бросил небрежно отец, — рано или поздно она предала бы Каэнри’ах, Кэйа.

Мама любила больше Каэнри’ах, чем эта гнилая страна когда-либо заслуживала — и так, как он бы никогда не полюбил.

Кэйа смотрит в отвратительно ясные глаза напротив, как в калейдоскоп — пламя свечей коридора в них преломляется, закручивается, как пространство вокруг. Его от всего этого просто тошнит, он не хочет возвращения, нет.

— Уходи.

У принца мела взгляд тяжелый, полный какого-то страшного чувства. Он вежливо кивает, и все в нем дребезжит голосами, полными жестокости выжженных тщеславием земель.

— Стоит лишь признать свою власть, мой принц, — он говорит со страшным спокойствием. — И я повинуюсь.

Кэйа разворачивается и уходит, утомленный разбитым солнцем.

У него, кажется, было немного вина на такой случай, да. И бумаги, не кончающиеся бумаги, конечно, и все это не для того, чтобы бесконечно умирать из-за земель, его проклявших, и людей, которые прятались сотни лет, чтобы учить его жизни даже сейчас, когда ему почти двадцать, и столько времени позади в его бесконечно долгом детстве погребено заживо. Он не хочет видеть свое отражение в этих льдистых глазах, пожалуйста, он не вынесет его рядом с собой в этом городе — тоже, так что уйди, уходи, принц мела, наше прошлое знает достаточно бед.

Кэйа должен успокоиться, не выдавать ничего. У него есть дети Эмбер, о которых он тоже должен заботиться и которых должен учить защищать — через все трудности и разный язык, а еще у него есть куча дел, и, видят Архонты, он любит свою работу, но это точно не повод для того, чтобы заставлять губить свои таланты в отчетах, даже если в трудные минуты они помогают о чем-то забыть.

И Кэйа пришел к Джинн, потому что она, в общем-то, знает здесь почти все и про всех, и что принц мела забыл в коридорах Ордо Фавониус, когда весь Мондштадт справедливо презирает порождений бездны, дорогая, все еще вопрос.

Он напускает улыбку, когда спрашивает, что за человека принесло в их милый городок. Кончики пальцев покалывает.

Джинн отвлекается от очередной стопки документов.

— Оу! — говорит она, с ощутимым удовольствием растирая запястья, и смотрит на него предательски веселыми глазами. — А я все думала, когда ты его заметишь. Взяли по рекомендательному письму, наш новый алхимик, Альбедо.

Дыши, потому что как же иначе, и что может быть очевиднее. Главный алхимик, от кого еще может быть это рекомендательное письмо.

Альбедо.

Я не дам подорвать Мондштадт изнутри.

— Ясно, — Кэйа щурится притворно игриво. — И ты поддалась на эти чары.

— Не ворчи, Кай, ты все равно у меня самый замечательный, — Джинн мягко смеется. — А к обеду я жду заполненные отчеты, — она качает головой. — Познакомься с ним, если так интересно. Он, вроде как, хороший парень.

Кэйа только улыбается ей, не говорит, что Альбедо — пес Рэйндоттир, а она — разрушила их мир.

И, ладно, может Кэйа снова сбежал, но только потому, что давать времени Джинн на размышления о его новой должности и количестве бумаг, которые она бы могла на него спихнуть, не хотелось совершено. Так что дело точно не в знакомом звучании причудливого имени — о, это точно про то, что никогда не должно было наступить — и росчерке воспоминаний из колыбельных и сказок о великих временах, когда жизнь кипела и пела свои нескромные песни о лестницах из знаний и куполах-небесах, нет же, за кого вы вообще его принимаете, Кэйа умеет держать лицо — даже когда во снах видит мать, а голова ее — обтянутый иссушенной кожей череп. Отец нежно целует потерявшие золото и жизнь волосы, сплетенные из редчайшей ржи, и желает ей спокойной ночи. Теперь — навсегда.

У него отцовские волосы. И все хорошо.

Кэйа уже не ребенок.

Он сможет защитить то, что ему дорого.

На следующий день Кэйа, отрыв всю документацию, связанную с Альбедо, почувствовал себя еще хуже. Нет, конечно, он и не рассчитывал найти там не вылизанную историю о мальчишке, который прибился к Алисе — даже Джинн смутно представляет, кто это — и которого она по доброте душевной обучила алхимии, но. Надежда всегда умирает последней?

И, самое печальное во всей этой истории.

Оказалось, этот нахал притащил с собой ребенка. Совершенно очаровательная девочка, честно, но как это поможет делу, когда Кэйа собирается прикопать Альбедо под каким-нибудь розовым кустом — не совсем ясно.

А еще Кэйа не без раздражения понимает, что перед ним встал новый вопрос, потому что кто такая Алиса и почему она оставила свою дочь с Альбедо, который чужак в этом мире и не скрывает вежливой отстраненности от всего вокруг.

О, Селестия. За что ему все это.

В конце концов, раз в пять дней Кэйа начал отсылать Альбедо жутко милые письма, потому что из города он так и не ушел. Содержание как всегда было мудрое — его учил Крепус, а не абы кто, хмыкает Кэйа между делом; кончиком пера он водит осторожно и с драматичными вздохами, прямо по пустым пространствам между сосредоточий их белеющих рубцов-насечек, потому что пошел ты к черту, принц мела, не вороши этот прекрасный человеческий муравейник, я только обрел дом не через человеческую глупость и звонкость юношеской любви, и передавай привет Кли, она замечательная девочка. Неловко будет оставлять ее одну в незнакомом городе, правда же?

И если Кэйа опускался до угроз пару раз, он будет отрицать это, да.

Ответ, непонятно как, всегда находился на его рабочем столе. Кэйа каждый раз смотрел на него брезгливо, фыркал, а потом открывал и дымился-острился, потому что Ваше Высочество, добрый день, к сожалению, покинуть Мондштадт насовсем я пока не могу по личным обстоятельствам, однако, если вас так смущает мое присутствие, вы всегда можете приказать мне уйти. Я найду, кому поручить заботу о Кли.

С-уважением-Альбедо в конце и совершенно не подходящая по тону приписочка о том, что Кли было бы неплохо с ним, Кэйей, познакомиться, потому что ваш горячо любимый человейник гудит и наматывает на мою и без того больную голову подробности вашей личной жизни, Ваше Высочество, поднимают бесшумную агрессию откуда-то из глубин раздавленного сердца, потому что спасибо, да-да, пошел ты нахуй, Альбедо, если думаешь, что я больше не способен на какое-то страшное эгоистичное и некрасивое действие. Например — кого-то убить.

Но чужие слова издевательски скалят зубы, мол, попробуй укуси, принц.

Не защищай предателей нашей земли, было написано прозрачными чернилами в междустрочьи, потому что любовью вымощена дорога в безымянную могилу. Принцы с прекрасными волосами должны править своими разрушенными королевствами, так что береги уже однажды обожженные руки, иначе не выдержишь веса долга, Ваше Высочество.

Кэйа шипит рассерженной кошкой.

Не учи меня жизни, ты, прячущийся в окопах от людей и правды беглец, отправил он последнюю записку, а потом погрузился в работу и друзей, потому что это то, чем Кэйа дышал последний год, когда не искал по каналам и нитям бумаги, в которых люди, виновные в смерти Крепуса и его, Кэйи, смерти тоже, обретали имена и лица.

Альбедо хотелось растерзать и вернуть в землю, из которой он пришел призраком прошлого, но толку от этого хотелось, если убивать кукольное тело — вон, смотри, марионеточные нити, обрежешь — и нет этого тихого возмущения со знакомым лицом — бесполезно и мучительно. На шее у него — отражение глаз Кэйи, нелепая проекция, доказательство того, что вот мы оба здесь, одной стаи и одной крови, и наболевшее, Кэйа понимает, гноем копиться будет даже после того, как он собственным льдом перережет сигнальную мы-здесь-и-мы-живы звезду.

Но на его появлении не кончается жизнь.

Год поиска наконец дает свои плоды, и несостыковки в чужих отчетах открывают ему имена — одно за другим. Он давно находил явно поддельные ведомости, прописанные позже необходимого времени, отличающиеся мелкими деталями, которые становилось сложнее заметить, когда Кэйа переходил к более высоким по рангу документам, но эти детали, эти крошечные ошибки и неточности, которых не избежит никто, выдавали кого-то, кого Кэйа все это время обнаружить не мог.

Всякий лабиринт имеет свой конец, а у Кэйи за спиной — разбитая юность и человек, с которым он должен расплатится, человек, который подарил ему новую жизнь, и кто Кэйа такой, чтобы просто забыть этот долг — весом в целое его будущее.

Как бы Эрох не старался замести следы, несостыковок в документации оставалось достаточно много — кто бы мог подумать, что именно бумаги, связанные с закупкой вооружения и инвентаря, выдадут всю правду. Она гнилым трупом всплывает на поверхность, и вонь затапливает глотку Кэйа, поражает зрение и мысли. Паника накрывает в первую же минуту, когда до него доходит, почему Ордо Фавониус так быстро прекратили расследование смерти Крепуса.

Все так нелепо и глупо, и Кэйа не хочет в это верить, Кэйа высматривает ошибки, пути, по которым мог бы отступить, по которым бы вдруг оказалось, что все доказательства подделаны, подброшены, и самого Эроха — подставили, ведь это тот человек, который принял его в Мондштадт одним из первых, учил танцам клинка — с поверхности, и Кэйа тогда не знал, как поет поднебесная сталь, и Кэйа так мало знал, что сокровищем хранил все улыбки, которые ему дарили.

Улыбка Эроха была густой и теплой, как мед.

У Кэйи щиплет глаза, когда он склоняется над ворохом бумаг. Нет никаких шансов на отступление, когда все герои обретают свои имена.

В тот день Кэйа импульсивно уводит бо́льшую часть патруля от одних из ворот. Там уже ждет Эрох, вызванный на встречу самим Кэйей, и лицо его обглодано тенями туч и омыто моросящим дождем, неуместным и неправильным в летнюю ночь, но, раз уж в мире правильно — когда умереть может хороший человек, и все будет так же тихо и мирно — по вине человека, который тебя тоже не выгнал, растил и выбрал, Кэйа как-то перетерпит холод на коже и слякоть где-то в душе.

Кэйа щурится, улыбается так искристо, будто призывает дух пламени из Архонты знают каких мест, мол смотри, беглец несчастный, я мщу за нас и во имя, а где от жизни прячешься ты.

— Привет, капитан, — Эрох трет глаза. — Надеюсь, у тебя что-то очень важное. Я смертельно устал.

Кэйе от его неосторожных слов лицо раскалывает улыбкой.

— Нам нужно выйти, — говорит он спокойно. — Погулять по лесу.

— Ну, если разговор не терпит чужих ушей, — задумчиво тянет Эрох и выходит прямо под мелкие капли, вздрагивая. — А я и забыл, какого это. Старость, похоже, берет верх, — и улыбается. Кэйа запрещает себе смотреть на то, как сеть морщинок у глаз расходится от этой улыбки — знакомо и тихим поощрением. — Кэйа. С тобой все хорошо?

Он дергается, как от удара.

— Кажется, я нашел главного заговорщика.

Эрох охает, переводит на него заинтересованный взгляд.

— Ясно, — он выдыхает, потирая бородку. — Уверен, что нашел нужного человека?

Кэйа останавливается под раскидистым деревом, укрывающим от усилившегося дождя, и откидывает мокрую челку в каком-то страшном разбитом жесте, открывая лицо и свою скребущую грусть — будто целому миру.

— Вам стоило усерднее подделывать документы и показания, мастер, — Кэйа оборачивается, смотрит прямо в чужие глаза, голубые-голубые, как ясное небо. — Я не понимаю.

— Не думаю, что сейчас ты сможешь понять, малыш.

Злость кислотой омывает его горло и легкие, когда он слышит эти слова, когда он видит это осторожное движение уголками губ, полное какой-то невероятной печали, как будто это Кэйа здесь предал его, предал ребенка, которому был наставником — почти что семьей.

— Так было нужно, — говорит Эрох, будто не видит его перекошенного лица. — Ты всегда был умным мальчиком, Кэйа. Я знаю, когда-нибудь ты поймешь.

Таким тоном говорила с ним мама, когда рассказывала про прекрасную Каэнри’ах в своих сказках на грядущую долгую ночь, и ночь каждый раз оборачивалась кошмаром, а потом мама умерла, бросила его с бесполезными сказками и словами о лучшем, Кэйа, будущем, в котором ты сможешь нас спасти.

Он смотрит на него, разбитый.

— Мне очень жаль, — и голос дрожит, не способный подчинить ветер. — Но до этого момента вы не сможете дожить.

И вскрывает Эроху глотку.

Он не сопротивляется. Наверно, так происходит, когда не ждешь меча в свою сторону от ребенка, которого поднимал из грязи так же, как делал это человек, который умер из-за тебя, который из-за тебя оставил сиротой сына и разбил его, Кэйи, жизнь. Наверно. Кэйа не знает, что происходило в его голове. И ему не нужны оправдания.

Кэйе девятнадцать, и это не первое его убийство, но мышцы на лице все равно сводит, как при судороге.

Это, наверно, радость от мести.

Кэйа не знает ничего.

Он тащит труп дальше в лес, прямо к утесу – могила Эроха будет попозорней той, в которой погребен его народ, и он будет гнить до тех пор, пока его не выловят, обезображенного, вздувшегося от всей той страшной лжи, которую он причинил Мондштадту — такова судьба предателей, Кэйа знает, Кэйа видел, как изменники его Великой, сын, Страны доживали свои страшные минуты, изуродованные пытками и безмолвием.

Кэйа хочет почувствовать, как с его плеч уходит хотя бы немного долга перед Крепусом. Но Кэйа не чувствует ничего.

Лицо отца складывается из полузабытых черт, калейдоскопом из детских сновидений, когда он, всесильный король, вел покорять поднебесный мир, и из его, Кэйи, отражения, и осколки зеркал впиваются в его тело, в глаз и сердце, начинают жечь.

Он стягивает повязку.

Восемь лет назад они так же пробирались к воротам — в какой-то новый, кажется, мир. Лес казался больше и опаснее, а от невероятного свежего ветра захватывало дыхание — тогда он, совсем маленький ещё, но уже человек, не знал слова шторм. Сейчас все было знакомым, выученным — и с выученным доверием к тишине тех мест, которые хоронили его худшие, страшные тайны.

Дождь вокруг — стеной, глаза заливает, но Кэйа — упрямец и холодный почти-что-мертвец, и кончики пальцев немеют так, что становится страшно — до смеха.

Смотрите, мама, отец, вся моя чудесная семейка, ваша единственная надежда годится только на это — кровь на щеке и убийства не во имя ваших целей и ценностей. Может потому, что родили меня в кровь, а не в воду, но что уж тут поделать, а?

В стороне мелькает тусклая рожь, и Кэйа нервно оборачивается. Все-таки пришла посмотреть на грехи сына, — успевает мелькнуть мысль.

Но там стоит Альбедо, и смотрит он внимательно на Кэйю и его руки — в крови и в грязи как в шелках.

Из его горла вырывается протяжный стон. Брови взлетают вверх.

Кэйа пугается. Так, как ребенок пугается осуждения взрослых.

— Сер Альбедо, — его пробивает дрожь. — Самое удачное время, чтобы привести стражу. Если я вашим планам, ну, — Кэйа выдыхает, перехватывает тело поудобнее. — Помешал.

Но Альбедо только вздыхает, и Кэйа немного пугается, потому что вздоха этого за дождем не слышно, а он просто выучил чужую привычку — и прошло столько времени, а Альбедо все еще здесь.

— Вы же понимаете, что так его будет легко найти, — коротко комментирует он.

Кэйа застывает, моргает исступленно.

— Ты меня раздражаешь, — делится он на грани истерики. — Просто… Уходи.

Альбедо наверняка хмыкает и закатывает глаза, но Кэйа отказывается на него смотреть, Кэйа просто ждет позорный конец его великой, сын, династии — ножом в спину и объятьями с трупом на дне безымянной могилы в целый залив.

Он и так задержался на этом свете.

— Я исследовал плотоядное растение, — Кэйа дергается, хмурится волной, смотрит в усталые глаза. — Будем смотреть, питается оно людьми или нет.

И все было странно, но кристально ясно в его голове, пока они тащили труп и ставили эксперимент — так это называлось.

И Кэйа не будет признаваться в том, как Альбедо помог тогда — молчанием и всем, чего не сделал город ради Крепуса и своей собственной гордости, — и помог Кэйе самому, остановил, взглядом с леденеющей яростью посмотрел.

— Прекрати вести себя, как ребенок.

И он бы прав, конечно, но Кэйа упрямый, у Кэйи до сих пор разбито сердце, и он точно не будет благодарить Альбедо за то, что тот не дал убить соучастников Эроха той же ночью.

— Ох, благородный принц мела, — Кэйа тычется чужим титулом, как ножом. — Не пойти ли тебе нахуй?

Альбедо, выточенный из камня атлант, выдыхает незаслуженно мягко, открывает рот, и слова, уверенные, звучат тверже и четче тех, что говорит он на мондштадтском.

Какой же ты все-таки идиот.

Ощущается встряской, думает Кэйа, и ух ты. До него доходит тогда наконец — шкатулками с тайной и расскажи ту сказку снова, мама, ту, где все мы — из звездной пыли.

Кэйа упивается медом родного языка.

Он тогда много острил и искрил, и резал совершенно незаслуженно — тоже, и, может, скороговоркой он попросит прощения за слова, и, может, сделает это только в голове, но как его можно в чем-то винить, когда хоть кто-то впервые за восемь лет пролил на почву воду, и он весь потянулся, ожил и захмелел — от осознания и вкуса жизни, и мы живы сейчас и оттуда — вместе, мой принц.

Позже Кэйа проверит отчет Альбедо о наблюдении за растением, где будет сухо описана смерть в результате несчастного случая и, честно, это был отдельный анекдот, ведь сэр Альберих, докладываю, в состоянии аффекта повредил образец, где был обнаружен неопознанный труп. И даже если Варка после этого ужесточит наблюдение и контроль над штабом, а Джинн будет со страшным пониманием косится на него из-за загадочных бумаг, где были доказательства участия некоторых людей в подрывной деятельности внутри Мондштадта, Кэйа унесет ту ночь в могилу.

И что за нелепая шутка разыгрывается с его жизнью, он не оценил, отмените спектакль, и кто там сценарист, мечется Кэйа, но теперь.

Теперь, когда Эрох и Крепус убиты, а Альбедо решил помочь ему — сном в руку, тихой тайной, умытой дождем, Кэйе придется принять, что мир чуточку сложнее, и нет разделения на предателей и они — инструменты в наших с тобой руках, сын, которое существовало в мире, где ему — десять бесконечное количество лет, а ветра сквозь стены насвистывают погребальные марши.

И так уж выходит, что мир ему новый — дали, вложили руки, которые два года — и сорок местных лет — держать умели только до нелепого детский меч. Дали мир — и сказали: неси его людям.

Кэйа и без того непозволительно долго оставался ребенком, и никто не защитит твой дом, когда мир вокруг усложняется, ускоряется, а у тебя есть только ты и Джинн — такая же потерянная, закруженная этой страшной жизнью, Кэйа понимает.

Кэйа понимает, что держи близко друзей, а врагов — еще ближе, и все хорошо, даже если так говорил отец. Он должен защитить то, что ему дорого.

И.

Когда последний день лета подходит к концу, а он здесь, в чужой каморке, где не обжито — совершенно, все ощущается сказочным — вот-вот из-за угла покажется тень злодея, который за чрезмерную доброту разрушит мир Кэйи. Тут оборудование бурлит, и Альбедо спит, живет, смешно общается с людьми и, сам не зная, мосты выстраивает прямо через дверь своей пещерки — в город и души людей, и Кэйа, подосланный бывший шпион, больше не хочет видеть сечения в каждом движении — и не хочет пропустить момент, когда его снова обманут, даже если Альбедо не взрослый — сейчас, ведь дети имеют свойство расти.

Может, даже город свободы шепчет и просит дать ему шанс, — Кэйа помнит, этот город заступился за него, отступника, и за ним все еще есть долг — весом в целую жизнь.

Кэйа в последний раз пробует:

— Уходи, Альбедо, — это место не примет тебя, тут россыпи чужих историй и звезд, не тебе быть концом и не я здесь начало. — Здесь люди наставляют и направляют клинки только за мир, и не по приказам на смерть. Здесь ни у кого нет господина.

— Я подданный черного солнца даже там, где правят боги, мой принц.

— Твой принц умер, когда над солнцем разверзлась бездна.

— Но бездна не отпускает своих детей.

И возмутительная приписка в живой диалог в темноте мондштадтской ночи: нас взрастили на одних колыбельных.

Руки трясет, и Кэйа выдыхает, потому что хорошо, что не письмо он пишет, а землю для будущего возделывает, даже если под нею — новая бездна.

— Мой меч умеет резать звезды, Альбедо, — мягким обещанием.

И возмутительная приписка сентябрьским ветерком в открытую настежь дверь: знаешь, на пепелище растут чудесные цветы.

Кэйа позволяет себе улыбнуться.

Альбедо смотрит.

///

Ну что, думает Кэйа, и в этих мыслях нет ничего дружелюбного, потому что с последнего его разговора с Альбедо прошел месяц, а от него ни весточки.

Где-то на подкорке зудит мысль, что Кэйа, видимо, полный неудачник в разговорах, где вскрывается эта уязвимая некрасивая честность, и пора снова ждать предателей — бывших друзей.

И, серьезно, почему бы просто не порадоваться, что от Альбедо в городе остались только редкие переговоры о вот том странном парнишке, способный он малый, у Варки прямо-таки чутье. Да, конечно, он и должен думать о том, что Альбедо пытается что-то натворить, потому что если у Варки и есть чутье, то только на потенциальных предателей, но.

Кэйа умеет быть честным с самим собой; и он должен это делать — хотя бы иногда, понял Кэйа где-то год назад, пока люди не начали уходить так же, как он — от правды, потому что последствия — не одиночество, а разговор наедине со всем, о чем он выбирает молчать.

Поэтому Кэйа понимает, что осторожности и недоверию есть место до сих пор, и что только их он и позволяет себе показывать — тоже, но думает он об Альбедо и потому, что за время его присутствия в Ордо Фавониус Кэйа как-то подозрительно быстро привык ловить чужой взгляд, который никогда не был направлен на него самого.

А еще Кэйа осознает: глаза Альбедо — мозаики-витражи на зимних окнах, и сколько же жизни в них, рукою грешницы сотворенных.

Но Альбедо нет — месяц, а жизнь такая красивая и страшная сказка, и ты не одинок — на самом деле, но ты остаешься один, огибаемый снежными вихрями, и молодые побеги зимою гибнут от холода и ветров, особенно когда ты как-то начинаешь встраиваться в знакомый танец под звуки детства и зимней почти что кутерьмы, а потом тебя лишают этого небрежно, необдуманно — даже тобой. Так страшно чувствовать эту необходимость в чужом присутствии.

С последней их встречи-столкновения прошла неделя, когда Кэйа все-таки зашел в каморку Альбедо снова, потому что где еще может пропадать этот трудоголик, и научись ты уже отдыхать, ради Селестии. Кэйа чихнул от пыли и спертого воздуха. Он не сразу заметил: на некоторых полках не хватает одной-двух книг, какое-то оборудование пропало, и тот неуверенный росток жизни, который смог пригреться у Альбедо под боком, совсем зачах. Джинн тогда сказала, что понятия не имеет, куда Альбедо делся, и вообще, почему ты не работаешь, дорогой, красивые мальчики отвлекают?

И, что ж, аргументы у Джинн довольно убедительные, когда она буквально утопает в бумагах, а еще — в заботе о Кли, которую Варка усадил ей на шею, будто бы у нее и без того было мало дел.

Кэйа покивал пару раз ради приличия, мол, понимаю-понимаю, эти дети, да, и сбежал задавать вопросы Варке.

— Секретное задание, — незаинтересованно сказал он, прогоняя Кэйю прочь.

Варка, очевидно, все еще не был лоялен к нему — и к Джинн тоже, на самом деле, не водите с Кэйей дружбу — после компрометирующих документов по закрытому делу и пропажи Эроха, но что уж тут поделать, если его правосудие запаздывало вот уже на год, а Кэйа способен своими собственными силами рассудить месть и справедливость.

Ведь Эрох был предателем.

Руки Кэйи давно в крови.

— Раз уж речь зашла про нашего алхимика, капитан, — вдруг заговорил Варка и задумчиво помял бородку. — Ты окажешь услугу всему Ордо Фавониус, если возьмешь на попечение дочь моей близкой знакомой. Ты должен был видеть ее с сэром Альбедо, — он кивнул чему-то, просматривая раскрытый перед ним документ. — И у тебя как раз есть опыт общения с пиро-детьми.

Подростками, поправил Кэйа в голове машинально, они были почти что подростками, страшно гордыми этим маленьким фактом, когда Селестия вдохнула в чужие жесты и цели-пожарища настоящее пламя. Ох, он был так рад и горд за него.

— Насколько я помню, магистр Варка, Джинн тоже не страдает отсутствием опыта в этом неблагодарном деле, — заметил Кэйа, чудом сохраняя вежливый тон.

— Да, но на рыцарку Джинн столько всего навалилось, — из-за вас, хочется ответить Кэйе кисло, но Варка приподнял брови, мол, еще что хочешь сказать, или обойдемся без этих вежливых пререканий, сэр Кэйа. — Завтра у тебя будет выходной. Подготовь для девочки место и попытайся с ней подружиться. Уверен, ты справишься, капитан.

Кэйа кивнул с самым приятным лицом, на которое был способен, потому что что за нахуй, Альбедо, ты будешь должен оживить этой своей алхимией мои нервные клетки, когда соизволишь-таки вернуться.

На что он потратил свой обеденный перерыв, Архонты.

Но, справедливости ради, Джинн, вникнув в злой монолог, который он сбросил ей на голову, начала буквально сиять, а еще пообещала, что, если быстро прикончит свою, обязательно поможет разобрать хотя бы часть его завтрашней документации.

Сомнения и домыслы о том, чем же могла быть вызвана такая реакция со стороны Джинн, начали закрадываться в его голову ближе к ночи. К тому моменту Кэйа уже разобрал бумаги, провел время с детьми на тренировочном плаце, успел придти домой, прибраться и дойти до дома Гуннхильдров, где только Джинн не имела дурную привычку смотреть на него, Кэйю, как на грязь из-под ногтей.

У ворот его уже ждала Фредерика Гуннхильдр и дворецкий Вилли, который, к тому же, держал на руках малышку Кли, и, что ж, в тот момент она казалась довольно безобидным ребенком.

— Здравствуйте, мадам, — легко кивнул Кэйа, давно привыкший не замечать поджатые губы и презрительный взгляд. — Вы как всегда добры ко мне, — и не сдержал маленькой язвительной улыбки. — Вышли отдать Кли в такое позднее время.

Фредерика выразительно промолчала, и Кэйа почти услышал ее невпечатленное выговорился, шкет, бровью подведенное.

— И хотя я сомневаюсь, что ты можешь обеспечить достойную жизнь ребенку, Альберих, магистр Варка по неизвестным мне причинам все еще верит тебе, — медленно кивнула она, не утруждаясь ответным приветствием, и в словах, спустя столько лет, все еще мерзко звенело слово чужак. — Слуги будут приходить к тебе время от времени. Я должна быть уверена, что девочка не умрет с голоду после первой же недели.

Она махнула Вилли, мол, передавай, и зашагала за ворота.

Кэйа только и успел открыть рот, потому что подарком к Кли точно не шел скверный характер Фредерики, но имеем, что имеем, подумал он устало, когда Вилли спустил девочку на землю и передал ему не особо большую сумку вещей.

Кэйа улыбнулся притихшей девочке.

Ясно, подумал он тогда, и ты здесь — осколок, чье-то потерянное зерно.

— Ну привет, Кли, — он присел перед ней. — Меня зовут Кэйа. Рад, наконец, с тобой познакомиться, — и руку ненавязчиво протянул.

Он на самом деле довольно неплохо представлял, как вести себя с детьми — годы мучительной практики и прямо-таки нечеловеческих пыток. Малышам, вышагивающим по мощенным улицам во времена, когда они, тогда еще неделимое целое, росли и впитывали подростковые влюбленности и бунты, сейчас по двенадцать, и они сами бунтуют и рвутся на защиту города, упрямые, веселые до искр в глазах и такие живые.

Кэйе почти страшно перенимать на себя роль человека, который смог этот прекрасный, пышущий юными сердцами город предать.

Кли премило моргает, пожирая его волосы и зрачок своими глазами, и вдруг улыбается — широко-широко и с ямочкой, раскрывая свое лучистое веселье, как одуванчик — лепестки, и протягивает маленькую ладонь.

Кэйа никогда не повторит его предательство, нет.

— Альбедо рассказывал Кли о Кэйе! — она радостно подпрыгивает. — Альбедо обещал Кли, что мы обязательно подружимся! — и сколько неуемной радости в этих глазах.

Кэйа любит детей, олицетворение самых светлых мечт, а потому, когда взаимность поглощает и топит в хихикающем смехе, Кэйа расцветает — улыбкой и всем, что читается счастье.

— Оу, какое совпадение, — его лицо, он уверен, выглядит излишне растроганным. — Тогда обрадуем Альбедо, да? Мы же с тобой подружимся?

Кли быстро-быстро закивала, готовая, кажется, взвиться в небо от этой распирающей детской радости. Кэйа тихо умирал от того, как ее крохотная ладошка цепляется за пальцы — так правильно и горячо.

Его квартирка не была такой уж большой, и все, что она из себя представляла, было форменным кошмаром, сказал бы Кэйа, потому что именно в таких местах и происходят великие трагикомедии.

Тот факт, что подарил ее Крепус — им двоим, превращал эту историю в настоящий фарс, где Кэйа, идиот с разбитым сердцем, ходит-подбирает осколки безмятежной юности, а потом режется и сбегает — пить или работать до потери пульса, и он до сих пор невероятно благодарен Джинн за гамак — самый лучший подарок на восемнадцатилетие в жизни. Спать на работе могло быть чьим-то кошмаром, но, очевидно, не для таких неудачников в любви.

Так что не было ничего удивительного в том, что Кли в его квартирке понравилось, потому что Селестия, очевидно, Кэйю ненавидит, а дети обожают смотреть на страдания взрослых.

На самом деле, квартира замечательная, хотя и не особо большая. Кухня, любимое место Кэйи с шестнадцати лет, пестрая и просторная, и готовить там — одно удовольствие, особенно сейчас, когда за обеденным столом — снова двое, а Кли раз за разом бросает вызов его кулинарным способностям.

В первую ночь она вела себя на удивление тихо. У Кэйи сердце разбилось — отдачей в дрогнувшие улыбку и руки, когда Кли шепотом попросила остаться с ней в комнате, потому что

— Братец Кэйа же не бросит Кли, как мама с Альбедо? — она слипающиеся глаза трет — широкими мазками по палитре, где смесь детских надежд и не детских совсем предательств. Тоскливая выходит картина.

И

— Нет конечно, милая, ложись, я пока принесу себе одеяло, — Кэйа улыбается ломано, и все с мыслями бедный ребенок, и какой же ты мудак, Альбедо, раз снова заставил пройти ее через расставание.

Они научились жить вместе — быстро и несмотря на то, что за душой у Кэйи — сплошь тайны да недомолвки, а это то, чему никак не место рядом с детьми. Ложь заканчивается страшным бунтом, и, при всей его нелюбви к этой ужасной, кошмарной квартире, ему надо где-то жить. Желательно — вместе с Кли.

У него в комнате теперь — детская кровать и милый дубовый стол, который выдерживает эксперименты Кли вот уже две недели, а в группе детей, которых он обучает, на одну участницу больше.

Кэйа этим детям передает знания о тайном языке и пении клинка — поднебесном и том, который укрывает проклятье выжженных земель, и, честно говоря, ему просто пиздец как сложно, потому что учить владеть мечом и глазом бога детей-подростков не так уж и просто, когда каждый должен вернуться домой не только живым, но и невредимым.

Он не понимает, как Эрох справлялся с ними тремя. О, Селестия, они ведь были настоящей катастрофой, крушащей, сметающей все на пути жаром своих юных, не разбитых сердец. Кэйа не понимает, как справляется без него сейчас.

Эрох выбрал не Мондштадт — и не ребенка, которого в Мондштадт вписал.

Он предатель, и все давно закончено.

Кэйа, он знает, не справился бы без Джинн, которая завела привычку заходить к нему на чай в дни, когда на работе приходилось засиживаться допоздна. И она каждый раз смотрела на него этим своим взглядом, мол, кому и что ты тут рассказываешь, Кай, мы дружим с тобой не первый год.

— Перестань. Ты снова работаешь больше, чем спишь, — она заливает кружки кипятком, садится, зевок подавляя. — Не думала, что Варка на тебя еще и детей свалит. Но за Кли спасибо, а то как-то у нас… — Джинн смешно повертела рукой, и Кэйа хохотнул, потому что об их отношениях наслышан весь штаб. — Ему еще и смешно, — и глаза по-доброму закатывает.

Кэйа улыбается, тянется рукой через стол и чужую ладонь перехватывает. Я соскучился, говорит он, чужие пальцы мягко сжимая, и я тоже, дорогой, — и все теми взглядами, которые говорят мы должны были быть врагами, но я так рад, что ты выбрала хоронить не меня, а со мной — мои худшие стороны.

— Пустяки, — Кэйа фырчит; момент — вдребезги, и Джинн смешливо улыбается. — С детьми я и раньше иногда занимался, просто сейчас… Знаешь Беннета? Околачивается с нами, искрами так и плюет, а Кли еще и масла в огонь подливает. Ей-то шесть, а он…

Кэйа замолкает. В глазах Джинн — отражение его собственного лица, а еще — смертельная осторожность.

— Да уж, — говорит Джинн незажившей раной и губы привычно облизывает. — А ведь Беннет младше. Сплошные проблемы с этими пиро-детьми.

— Да брось, Джинни, — он смеется. В груди что-то мягко хрустит — точно лед под ногами проламывается. — С Беннетом я справлюсь, но что делать с Кли, когда я даже вместе с Эмбер не могу за ней уследить?

Джинн только глаза закатывает.

— А я о чем говорила, дорогой. И это ты еще не видел всех ее фокусов.

Что тут сказать. Кэйа ждал милого игривого ребенка, который временами шастал за Альбедо, а получил взрыволучистую шестилетку с премилыми эльфийскими ушами и пиро глазом бога, и, ну, это была маленькая катастрофа.

Селестия, как он ее любил.

— Думаю, мы можем обустроить для нее какую-нибудь темницу, — она отпила чай, невинно моргая.

Кэйа невпечатленно выгнул бровь.

— Кажется, я понимаю, почему магистр передал Кли мне.

— Пф. Больно надо.

— Пресвятая Селестия, Джинн, — очередь Кэйи закатывать глаза — Кли шесть, дай ей разогнаться, вот тогда за решетку и упечешь.

Джинн легко смеется.

— Дурак, — она качает головой. — Мы за ее безопасность перед Варкой отвечаем, не забывай. В темнице это гораздо проще обеспечить.

И, ну, они сошлись на компромиссе. Джинн говорила что-то про испытательный срок, но, конечно, все это было одной большой игрой на поражение, потому что в какой-то момент Кли запретили взрывать бомбы на тренировочном плаце со словами она-травмирует-наших-бойцов-и-это-возмутительно.

Кэйа возмутительным счел только то, что рыцари не смогли защитить себя от шестилетнего ребенка и имели наглость на это жаловаться. Тем из них, кто числился в кавалерии, он назначил дополнительные тренировки и патруль. Потому что нечего.

Конечно, обратиться за помощью к Джинн все-таки пришлось. Его педагогические способности не безграничны, спасибо, а сдерживать и направлять таланты Кли было необходимо хотя бы для того, чтобы она не растачивала силы впустую. Бонусом, как-то добавила Джинн, не убивала других.

Вместе они за ночь придумали «Правила выживания в Ордо Фавониус», и, что ж, завлечь Кли в игру было хорошей идеей, потому что рыцарка Искорка, клянетесь ли вы защищать Мондштадт мечом и Додоко, а в ответ — почти что искрами из глаз, раздутой от гордости грудью — клянусь, сэр Кэйа. И, слава Селестии, ей было достаточно интересно, чтобы следовать правилам вот уже неделю.

Весь Ордо Фавониус, кажется, наслаждался мгновениями тишины.

На самом деле, конечно, несмотря на проказы Кли любили все и даже Джинн — за строгостью старшей сестры и другими шестью печатями. И да, Кэйа был горд и переполнен радостью — он до сих пор щедро разбрасывается смотрите, моя малышка идет, трепещите все — прямо как в счастливые пятнадцать, когда другой человек рядом — ураганами достижений и жаром рта в поцелуе — заставлял давится нежностью и трепетным счастьем.

И мог ли Кэйа всего месяц назад даже предположить, что такое невероятное спокойствие ему в руки вложит пришелец с далеких земель, с которым они — стрелки́ на открытой местности, и проиграет тот, кто отпустит тетиву первым.

Долгими вечерами он думал о том, что за месяц, Селестия его побери, Альбедо давно уже мог уйти — далеко и надолго. Кэйа даже представлял, забавляясь, как Альбедо этими своими глазами искристыми убеждает, что никуда я не уйду, смотри, залогом у меня здесь — почти сестра, да и девчонка в ученицы набивается, опыты кипят, борьба не на жизнь, а на смех ведется, и все это безотлагательно и срочно, целой жизни бессмертной не хватит, а сам — к ноге хозяйской, и Мондштадт — горит.

Смешная шутка получалась. Он-то ушел так же, только не к кому-то, а от города — прочь, оставляя на лице и груди раны, вопящие здесь-был-дилюк.

И не то что бы Кэйа беспокоился о том, что его предадут, поджидая самый уязвимый момент. Он давно уже увеличил число патрулей и успел рассказать все Джинн — мы ждем гостей, дорогая, так что будь наготове, родственнички, как-никак. Просто спустя столько лет его сердце, кажется, все еще не было готово расстаться с Каэнри’ах, проросшей анемонами, у которых с Мондштадтом одна на двоих прародина и его, Кэйи, жизнь. Это было неприятно, потому что когда ты должен быть настороже, наблюдая за чужими ходами и руками, отвлекаться на голос, где акцент открывается, кажется, с одним только тобой фамильной шкатулкой, не лучшая идея.

Да и, Кэйа обещал себе быть честным, по отзвукам детства в колыбельных он просто скучал.

И хорошо, что взрывы мысле-откровенностей таких — про песни с напевами, слова-искры родные, которыми Альбедо сыпал неосторожно, забываясь, — случались только в такие тихие вечера, как этот, когда октябрьский ветерок шептал что-то в закрытые окна, а Кэйа наслаждался приятной усталостью и детской возней под боком и, украдкой, даже в груди.

Кли сидела за столом и что-то увлеченно рисовала, шепотом переговариваясь с Додоко. У них двоих было много-много общих тайн, и о некоторых из них не позволялось знать даже Альбедо, эй, не подслушивай! Кэйа смеялся каждый раз, понимающе подмигивал, как сейчас, мол знаю, милая, ухожу-ухожу, а сам — наблюдал за ней осторожно, чтобы дарить молчаливое присутствие, и, Крепус, смотри на меня, надеюсь, я все делаю правильно.

Она была такой бодрой — и днями напролет, не только сегодня, на самом деле, — что Кэйа в первое время даже немного пугался. Но ей шесть, в конце концов, и хотя он сомневался, что десятилетние дети сильно лучше, сам он был в разы тише. Не без причины, но, эй, он не собирается мериться болячками. Всем им не повезло.

И Кэйа поглядывал на нее с нежной завистью, помешивая овощи на плите, потому что куда ушли его собственные юношеские годы, когда они, пышущие пожары в сердцах, поцелуях и объятьях, днями напролет изучали поместье и город — вместе, набирались слов и выражений на улицах, где ветер пел и танцевал, забываясь и соблазняя всех вокруг, а потом учились понимать историю и мир, и учили понимать — друг друга.

Наверно там же, где разговоры с конем Яблочко о самом сокровенном, о том что противный конь, я убью тебя первым, раненное предательством взрослого, последнего будто бы взрослого во всей его крохотной детской судьбе. Ему было так сложно, Селестия, а поднебесный мир давил на него цветами, ветрами и тонами-акцентами в чужих словах, и ночами он стоял, ребенок-шпион, бесполезная брошенка, вел эти вот разговоры с ненавистным конем — тихой сказкой на родном языке, и тогда можно было плакать, сомневаться. Посторонние не увидят слезы в ночи, а мондштадтские ветра укромные, певучие, совсем не такие честные, как в заброшенных пещерах его великой страны.

Те ночи живут в сердце колыбельной, страшной-страшной и такой, что нигде им больше и не нашлось бы места.

Отец учил: то, что ненавидишь, храни в сердце и как можно ближе к себе, чтобы пропитаться и вжиться в роль — ты же воин. Мама говорила — мой маленький храбрец.

Кэйе было десять, когда мондштадтский ветер запел в его сердце.

Кэйе было четырнадцать, когда в сердце запела некрасивая юная любовь.

Но.

Бумаги, вздохнул он тяжело, годы твои, Кэйа, уходят в отчетности и бумаги, и было бы хорошо, если бы сентиментальность ушла туда же.

Он спокойно ставит тарелки на стол, напевая какую-то незатейливую мелодию, когда в коридоре скрипит половица.

Кэйа только вздыхает, когда чувствует у горла металлический холодок.

Он устал, в конце концов. И он пришел домой, чтобы поесть, а не пугать ребенка чужой кровью. Ну за что.

— Братец Альбедо! — где-то на периферии Кли вскакивает и тут же замирает. Смотрит недоуменно. — Зачем ты хочешь поранить Кэйю? — рука у горла дрогнула. Кэйа позволяет себе смешок.

Лезвие прижимают сильней, и Кэйа шипит, раздраженно дергает плечом.

— Прекращай, герой. Ты портишь ребенку аппетит.

Альбедо делает быстрый шаг назад. Задетый стул с грохотом падает. Кэйа бросает на него невпечатленный взгляд, слишком занятый взволновавшейся Кли, которая пытается спрашивать что-то у Альбедо, но все как об стенку: он молчит, смотрит на них, потрепанный, все еще готовый вспороть Кэйе горло за одно неверное движение.

— Ох уж эти взрослые разборки, — Кэйа сочувственно улыбается Кли, помогает ей сесть обратно за стол. — Извини, всегда мы все портим.

— Но мама говорила Кли, что Альбедо хороший, — она хмурится, забавно засовывая за щеку кусочек картофеля. — Разве Альбедо не твой друг тоже? — Кли переводит взгляд на чужой клинок, вглядывается в лица озабоченно, ерзает, но смирно жует.

— Я…

Кэйа оборачивается, бровью ведет. Глазами говорит молчи, не беспокой ее еще и этим.

— Ну что, дружище — Кэйа присвистывает, подмигивая Кли. — Вышел-таки из леса.

Альбедо моргает как-то тупо. Думает, наверно, почему еще носит голову на плечах.

Кэйа задается тем же вопросом.

— Я был в горах, — бросает он невпопад.

Кэйа смеется. Ты прелесть, почти делится он, и рад видеть, что ты жив, мелкий мудак.

— Сядь, — Кэйа отодвигает для Альбедо стул. — В Мондштадте принято говорить о приключениях на полный желудок, — он улыбается Кли. — Раз уж ты решил вернуться.

Альбедо потерянно кивает, и они минуту играют в какие-то странные гляделки. Кэйа осторожно забирает нож из чужих рук.

Тебе столько лет, думает он, смотря в чужие дикие глаза. Так что поверь мне на слово и без лишних пререканий: бесполезно проклинать что-то, если сердце сказало — дом.

///

Альбедо упрямый до скрежета, понимает Кэйа. Третий глаз от осознания не открывается, чужие раны не излечиваются, кактус на подоконнике не зацветает. М-да.

К чему были ненужные споры, Селестия. У него целый пиро-идиот за плечами, он сам кого хочешь переупрямит.

Альбедо шипит, смотрит взглядом я-тебя-убью, но кого ты там пытаешься напугать, принц мела, когда сидишь передо мной — голый по грудь и весь в фиолетово-синих переливах. Кэйа с милой улыбочкой дует на рану, одну из тех, что опутывают чужие предплечья, и, ну, кто может винить его за маленькие радости, когда Альбедо не было месяц, а Кэйе снова пришлось уговаривать, чтобы оказать медицинскую помощь. Кто вообще учил Альбедо накладывать бинты, Архонты.

И да. Этот придурок вернулся просто в отвратительном состоянии.

— Сколько дней ты не ел? — спросил Кэйа за столом, когда Альбедо не слишком умело удержал очередной порыв перевернуть в себя всю тарелку.

— Дня четыре, — он прокашлялся, удивленно выгибая брови. — Или пять. Я не очень хорошо помню.

Так что Кэйа не дал ему объесться, ага. Не хватало еще, чтобы Альбедо прополоскало прямо на его любимый ковер.

Кли он отвел в комнату спать, хотя сделать это было сложно — через все пожелания доброй ночи, болезненные объятья и слезные просьбы не пропадать, как тогда. Кэйа предпочел молчать все это время, потому что Кли Альбедо любила, и потому что Альбедо, нежная улыбка в талый снег, любил Кли. Кэйе даже подумалось на мгновение, что за такое вот безоговорочное тепло в голубых глазах можно простить многое, а Кли и не собиралась кого-то винить.

Они сидели на кухне одни, и тишина была улыбчатая, но холодная до дурноты. Альбедо дышал глубоко и как-то бархатно, и, может, это все его присутствие тут, на кухне Кэйи, где чужая грудь поднимается и опускается через хрипы и простудный кашель, а сердце все-таки слышно сквозь слои бинтов. Приятно знать, что ты не один в целом мире с проклятьем в кровь и в жизнь, думает Кэйа, и спасибо, что вернулся — не только от Кли.

— Пей до конца. Надеюсь, ты любишь мед.

Альбедо послушно делает глоток, хотя морщится от тянущего кожу пореза.

— Ничего-ничего, — Кэйа заваривает чай и себе. — Перетерпишь эту ночь, а завтра пойдешь к Барбаре. Ты же не хочешь ждать, пока все пройдет само.

— Не имеет значения, — Альбедо сонно моргает, подпирая голову. — Мое тело выносливее человеческого.

— Это не значит, что нужно испытывать его на прочность.

Все получается так же, как с Джинн, — мысль заставляет улыбнутся. Ее обеспокоенных жалящих взглядов не хватает очень сильно, но Альбедо даже повезло, что ее нет — получил бы по полной. Вряд ли после прошлого раза Джинн была бы в восторге от окровавленных бинтов на столе и уж тем более от задушевных разговоров типа как-ты-только-умудрился и я-бывший-предатель-так-что-руби.

— С Кли… — начинает Альбедо как-то неуверенно. — Кли не сильно переживала?

— Ого, это что, стыд в твоем голосе? — Кэйа выгибает бровь. — Конечно, Кли переживала. Ты бросил шестилетнего ребенка в незнакомом городе, не понимаю, на что ты рассчитывал.

Альбедо пристыженно поджимает губы, но кто будет винить Кэйю за желчь в улыбке и голосе после всех тех ночей, когда он, разбитый мир и гомон мертвых улиц, беспощадно топил в подушке слезы.

Отец велел ему ждать. Кэйа до сих пор не знает, чего.

— Я успел предупредить только Варку. Дело было срочным.

— Это, конечно, многое меняет, — Кэйа добродушно улыбается. — Почему тогда Варка ничего не сказал мне?

— Может потому, что ты не так давно чуть не явился с поличным прямо в главный штаб?

Альбедо смотрит оборонительно — взъерошенная птица с подпаленным крылом.

Кэйа задумчиво кивает.

— Это было глупо, согласен. Но я был в состоянии аффекта.

— Поздравляю, ты выучил строчку из моего отчета. Удивишь чем-нибудь еще?

Кэйа громко фырчит и глаза закатывает.

— Ты должен извиниться перед ней завтра.

Альбедо странно смотрит на него, но кивает — как-то по-совиному очаровательно. Кэйа держит улыбку в узде, не позволяет ей вырваться, потому что не заслужил ты, дорогой, но.

Альбедо был так похож на него самого, когда ветра вокруг пели непривычно и мягко, а чужие еще глаза смотрели на Кэйю с заведомым прощением и безусловным принятием, и он делал первые шаги навстречу городу и людям, а еще всему тому, что в городе этом было любовь.

Вдруг Альбедо — взгляды-перебежки, глаза решительные и ясные — до слепоты — вытаскивает из кармана грязный сверток. Кэйа почти протестует, почти говорит убрать это с кухни — возмущенно и зло, и убирайся сам с нее прочь, неблагодарный, а не пачкай ее до кучи.

Но он закрывает рот. И смотрит недоверчиво — в чужие руки.

— Да ты смерти моей хочешь.

Улыбка проходится по лицу трещинами воспоминаний, и робкая радость от встречи тоже тускнеет, раскалывается, как ствол дерева под весом времени-песков-сквозь-пальцы. Там — проклятье народа, вшитое в сердце и глаз — блестит-переливается янтарь с печатью горы, то есть печатью Селестии, которая сказала и Альбедо тоже — живи, грешник.

— У Селестии ужасное чувство юмора, а? — Кэйа сглатывает ком.

Потому что показать гео глаз бога — самый отвратительный способ сказать смотри, я вверяю этому месту не только плоть, но и что во мне — душа и разум, и не только потому, что так сказала мне наставница — мать, — мой мир пожаром сомнений подпалив.

Это — его доверие народу Мондштадта.

В свете тускло блестят три пары пера.

— Что за нелепость, Альбедо, блять, — Кэйа запрокидывает голову назад, нажимает на веки, то есть делает все, чтобы — шаг влево — не впасть в истерику, чтобы — шаг вправо — никого не убить. — Похоже, у Ноэлль наконец-то появится напарник в тренировках. Не одному же мне отдуваться за детей.

Он слышит громкий вздох.

— Я пойду.

— Если ты сейчас уйдешь, — сообщает Кэйа абсолютно спокойно, умудрено кивая головой. — Я не смогу гарантировать, что не убью тебя.

Он открывает глаз. Альбедо сидит — напряженной струной, поджимает губы. У него зрачки — витражи на морозных окнах, и сколько же жизни в них, и хрупкостью — серебром неловкости, золотом действий — переполнено все.

Момент смешной — до невыразимости, и плевком в кое-чью сторону. Глаза заревом просто слепит.

— Хорошо, — Альбедо закатывает глаза. На вкус Кэйи — слишком заносчиво для того, кто ввалился в его дом полумертвым. — И где ты предлагаешь спать?

Он выгибает брови выжидающе и совершенно нахально, но осторожность неприметной водомеркой балансирует в каждом его движении, и Кэйа улыбается — бессовестно и как-то несдержанно счастливо. Он не хочет думать об этом. Не сейчас.

— Ну. Кровать у меня одна, — Кэйа подмигивает. У Альбедо лицо становится кислым — мгновенно, и Кэйа смеется. — Ладно-ладно. Иди в комнату к Кли. Сейчас принесу чистое белье.

— А ты.

— А я буду спать на кухне.

— Тут холодно.

— Нет?

— Кэйа.

И, ух, Альбедо выглядит таким раздраженным. Он просто не может промолчать.

— Рад, что мы на том уровне отношений, знаешь, — Кэйа бесстыже играет бровями. — Обращение на ты. Забота друг о друге. Красота.

Альбедо возводит глаза к потолку.

— Нужно было оставаться в горах.

Кэйа фырчит.

— Даже не начинай. У нас, знаешь ли, дела завтра.

— И ты идешь спать в кровать, — Альбедо скрещивает руки на груди, и, ну, кто будет винить Кэйю на нечаянно оброненные взгляды — не только на лицо.

Неприятно сосет под ложечкой, потому что вот что значит твоя верность, а? — ядовитым шепотом. Но не тебе судить, мудак, думает Кэйа весело, раз уж именно ты сорвался с песней и прочь.

— Альбедо, дорогой, — Кэйа хлопает ресницами. — Если это такая попытка затащить меня в постель, можно было просто попросить.

— Да, — Альбедо закатывает глаза. — Это именно то, что я пытаюсь сделать последние пять минут. Как ты догадался.

Кэйа ловит крошечную улыбку, и чувствуется это чем-то живительным, опасно-всесильным, как вода, — она проливается в уголках его губ, и улыбаться сейчас в ответ удивительно приятно.

— Что сказать. Я человек множества талантов.

В ту ночь они все-таки спят вместе, несмотря на страхи и звенящее недоверие под сердцем — раной, нанесенный мечом, который выковал из Кэйи воина на этой новой, поднебесной земле. Из него уже прорастает — вот так вот, спиной к спине, теплом живого тела — тихое я-тебе-верить-хочу. Оно хрупкое, как кристальные бабочки, и Кэйа им крылья ломать совершенно не хочет, дышит осторожно, вслушиваясь в детское сопение.

Он и забыл, какого это — спать с другим человеком. Чувство невероятное — и иглами в кожу так, что парализует. Ему давно не пятнадцать, не шестнадцать и не каждая-ночь-когда-они-спали-вместе, но все волшебно — так же, и вспышки жалящего счастья по-прежнему ошеломительные до рези в глазах.

Альбедо сказал ему в первую встречу, что все они — дети бездны, и вот, наверно, про что это было: про жизни вопреки и доверие выживших.

Колыбельная обретает голос, а не ведет хоровод из мертвых звуков и их живых мертвецов. Впервые ему снится Альбедо, и лицо его странно накладывается, растворяется почти в лице матери, в лице Рэйндоттир, в лице Дайнслейфа, в лицах тысяч каэнрийцев, — так ростки пробиваются сквозь тернии чужих ошибок — обезличенные войны в безликую смерть — прямо к отнятым звездам и горьким мечтам.

И ночью спится спокойно.

///

Жизнь шла… Странно. Настолько, что Кэйа уже был готов это признать.

Это крайняя степень отчаяния, на самом деле. Всем известно, что, если закрыть глаза, все проблемы сразу исчезнут, а Кэйа большой любитель побегать от сложных вопросов, спасибо. В детстве его закормили этим до смерти.

Все началось с решения, что жить Кли будет у Кэйи. Альбедо был даже рад установившемуся расписанию: большую часть времени Кли проводила с Кэйей, а сам Альбедо проводил с ней время, когда заканчивал работу. Другое дело, что Кэйа через недельку начал буквально выталкивать его из подсобки, чтобы он проводил время с ребенком, но, в общем, в мире был мир, в голове — тишина, а Монштадт по прежнему пытался удержаться на земле под градом бомб и гнева Джинн.

В череде зимних дней, когда на улице стоял страшный холод, Альбедо привычно читал потрепанный том из библиотеки вернувшейся в город Лизы, а Кли увлечено разыгрывала сцену из сказки, Кэйа вдруг заметил, что книжная полка заполнена незнакомыми книгами.

А потом он нашел чужую ленту для волос, и, ну, Кли любила его и Альбедо заплетать.

А потом он стал мыть на одну кружку больше, — это Джинн поздравила Альбедо с возвращением, а он принес сюда, мол, в лаборатории ей точно не место.

А потом Кэйа обнаружил, что будничным тоном предлагает завести, наконец, тут щетку: нечего бегать по ночам в свою каморку, чтобы поспать на неудобной раскладушке. На улице холодно, Альбедо.

Оставайся тут.

— Щетка, — Альбедо заторможено моргнул.

Кэйа вздернул брови, мол, что-то не так? Но Альбедо только задумчиво покачал головой:

— Хорошо.

Бедный. Устал, наверно. Снова всю ночь от книги не отрывал.

…Кэйа тогда нервно улыбнулся, засмеялся, избегая осуждающего взгляда.

Это был полный провал.

Как ответственный взрослый, Кэйа снова зарылся в работу. Возможность выжимать себя и физически, и умственно казалась благословением: все, на что его хватало по вечерам, это готовка и мытье посуды. И, ну, Кэйа не мог не радоваться, что Кли, его маленькое сокровище, понимала это и старалась вести себя чуть тише по вечерам, так что жить в таком темпе было не особо сложно,

особенно когда так усердно пытаешься отвлечься от навязчивых мыслей.

Не то чтобы это помогло в прошлый раз, но обстоятельства сейчас совсем другие, ладно? Кэйа просто пытается не угодить в очередную историю и спокойно, блять, пожить.

В этом было только одно маленькое но — Альбедо работал в том же здании, что и Кэйа. И приятно, конечно, когда в общении с тобой пытаются проявить инициативу, только вот Альбедо уже наприятствовался — и через чур. Кэйа бы и сам посмеялся с ситуации, если бы не просиживал в библиотеке очередной перерыв.

— Как хорошо, что наш алхимик вернулся, — выдохнула Джинн, делая глоток. Лиза непринужденно подлила себе что-то в чай, посмотрела на Кэйю, мол, тоже трудный день? и после усталого кивка налила и ему. — Мне уже осточертело выполнять чужую работу. За бесплатно, Селестия.

Лиза засмеялась. У Джинн задергался глаз.

— Осточертело, дорогая, серьезно? Кто научил тебя таким хмурым словам?

Джинн невпечатленно уставилась на Лизу, мол, на себя посмотри, хмурым, надо же.

— Сумеру не пошел тебе на пользу. С каких это пор ты придираешься к словам?

— Джинни, милая, — Лиза сделала глоток. — Это тебе Мондштадт на пользу не пошел. Ты такая нервная, — скучающим тоном. Кэйа был почти впечатлен. — Помочь расслабиться?

Джинн застонала, и Кэйа не смог сдержать улыбку. Эти двое такой разливающийся дом, бушующий, сметающий почти, бескомпромиссный, и не нужно никакого огня — все вскипает искрящейся радостью.

Лиза переводит на него взгляд, глаза закатывая. Кэйе за прерванный момент ни чуточку не стыдно.

— А тебя, я смотрю, на блондинов потянуло, — Лиза бесстыдно улыбается в кружку.

Джинн невероятно устало закатывает глаза.

— Я же просила, Лиз.

— Да-да, любовь моя. Не сыпать соль на рану, все такое, Кэйа, так вот. Помнишь, что Джинн уже занята, ага?

— Что за бред, — Кэйа демонстративно сербнул чай, с невероятным удовольствием смотря на перекосившееся лицо Лизы. — Какие блондины, дорогая. Я все еще самый завидный холостяк в Мондштадте.

— Самый бедный, ты хотел сказать?

Кэйа возмущенно фыркнул:

— Какая же ты невыносимая язва.

— Чем богаты, тому и рады. Не всем же быть наследниками богатых семей.

Правильно, рыцарей-аристократов в Мондштадте навалом. Кто-то должен занимать место загадочной ведьмы и неудачника-принца мертвой страны. Вселенская справедливость, мировой баланс, все дела.

— Так или иначе, в холостяках тебе ходить не долго, — Лиза довольно улыбается.

— В каком это смысле, — Кэйа отзывается почти возмущенно. В груди все еще болезненно и как-то неуместно, не к его жизни сейчас вообще разгорается по новой лавиной-волной воспоминание о таком вот Дилюке, и город шептался тогда о них такими же смешливыми намеками-прибаутками, хороводы вокруг их сплетения водил, — вот что такое юношеская любовь.

В груди саднит злость, и это тоже юношеская любовь, — ее он больше не хочет.

— Я думала, ты давно заметил, как наш алхимик на тебя смотрит? — Джинн выглядит до обидного недоверчиво.

Кэйа даже не пытается не застонать.

— Сделаю вид, что вы обе, — он выразительно тычет пальцем в каждую из них. — Просто пошутили.

— Селестия. Неужели эти три года и тебя превратили в монашку.

Кэйа щурится, смотрит невероятно до́бро, попивая чай. Для нервов, говорят, полезно.

— Я понял. Вы все просто решили поиздеваться надо мной. Какая низость.

— Я еще даже не начала, дорогой, — Лиза закатывает глаза. Улыбка на ее лице растекается приторным медом.

— О, я тоже, — он с довольным лицом допивает чай, медленно поднимаясь со стула. — Сегодня с Кли сидите вы.

Даже если Кэйа чуть не словил чашку лицом, он был всем доволен. Лиза сама виновата: это она подлила в чай алкоголь.

И нет ничего плохого в том, что этим вечером Кэйа решил расслабиться.

На самом деле он не любил вкус алкоголя. Кэйа слишком хорошо помнил те дни, когда он сбежал из дома Гуннхильдров — из-под булавок-уколов из слов и глаз, наполненных едким несчастье ты в дом несешь, детище смерти. Дороги и ноги тогда вели в таверну, куда с Дилюком они сбегали иногда, чтобы спрятаться от добродушных, но обременительных взглядов, — так юность требовала безраздельной любви и верескового меда, и все текло по пищеводу, грело изнутри, и тлело их сознание, как сумеречный свет.

Этот свет — потусторонний, дребезжащий свет — был его секретом. Тогда Кэйа шептал ему в губы, что здесь — мой дом, а Дилюк смеялся так молодо и гулко, и сердца их бились под стук зубов, сжимались в ритм хмельным вздохам. Потом — почти два года назад — он пришел сюда потерянный, брошенный, с новым клеймом, и пьяных поцелуев не было больше, не было украдкой рассказанных тайн — был лишь он, стакан и бесконечные похоронные марши.

Так что да, Кэйа не любил алкоголь. Все, чего он от него ждал, минуты тишины в голове, когда мысли о пламенных вихрях и полях, усеянных жженной юностью, не крепчали, как ветер тогда.

Поддаваться соблазну было так же просто, как ловить нити света в пещерах Каэнри’ах.

И ты делаешь вдох. Нос щекочут пылинки. Ты стоишь, памятник эпохе чужого величия, ты влажными ресницами ловишь этот свет, сечешь его маленькими руками, робкими вздохами. Скирк подгоняет, зычным голосом мутит воздух, путает и рвет им нити, и ты дрожишь. Она воплощение вашей изуродованной жизни, ты знаешь, ты не раз слышал это от отца. Голос Скирк — дребезг маминого фарфора. Эхо расходится, дребезжит пыль, нити вьются-путаются прямо у горла, и ты сливаешься с пылью и тоже дребезжишь, пропуская через себя потоки подземных ветров, обволакивающих мир целый.

У него волосы жесткие были, тяжелые, — ночами они лавой текли по твоим плечам, когда вы целовались, задушенные молодостью и слепым обожанием, но сейчас, сейчас ты ловишь нити света, а не медные лавы-лавины, и мир чувствуется на твоих плечах страшной сказкой без выхода-конца, так правильно-предрешенно.

Голос Эроха звенит, укутанный морозами Снежной, укутанный временем-песком, проливающимся сквозь пальцы:

Сколько жизней, Кэйа, будет стоить твоя слабость?

Джинн вытащила его тогда, он знает. И ошибок не собирается повторять.

Поэтому сейчас перед ним всего третий стакан вина. Он тихо потягивает его, переговаривается с Розарией, и, ну, эта девушка — главная причина, по которой он до сих пор ходит в таверны. Так происходит, когда любовь всей твоей жизни совсем уж безрассудно машет мечом, а ты стоишь, оголенный нерв, этот меч безраздельно принимая, и воспоминания накаляют места и события до предела: приходится остужать ожоги чужой промерзшей историей и общей увлекательной игрой.

Розария в первую их встречу пахла затхлостью и вином. Это лучше, думал Кэйа, чем запах мальчишеского пота и костра, когда под марши и с ломкой улыбкой тянулся к тонким губам.

Розария себя поцеловать дала, а потом отстранилась, сделала еще один глоток, и с прищуром и смехом в глазах сказала:

— Нет, малыш, меня не интересуют пьяные дети.

Кэйа нахмурился тогда, всклокоченная птица, и недовольно проворчал:

— Да не ребенок я, Архонты.

Розария умудрено кивнула и промолчала, продолжая сверлить его незаинтересованным взглядом. Розария была замечательной девушкой.

Кэйа до сих пор благодарен ей за то, что она остановила его, свела общение в другое русло, познакомила с молчаливой тоской, а не с сжигающим саморазрушением, — и мир становится чуточку ярче, правда, когда ты учишься смотреть на других людей не через призму чужого великолепия.

Так его учил старый город, — Кэйа будто бы вновь начинает помнить. Монолитные, мощные дома стали кроша́щимися убежищами под весом земляных потолков. Обелиски и звезды сыпались с них, бесхозные, и дети Каэнри’ах давно уже не знали, что такое настоящий звездопад, под который рождаются желания и мечты.

Звездопад, под который рождаются.

Каэнри’ах давно не знала, какого это — видеть новую жизнь.

Дети Каэнри’ах не были бесхозными — они прочными нитями вплетены в такую же монолитную, как дома, историю, где липовые сладости, портреты великих правителей и оконные мозаики-коллажи. Дети были вплетены в историю, в прошлое и в прошлые цели взрослых, и ты-ребенок смотрел на людей через это обманчивое чувство чужого веса и красоты, хотя над тобой — километры грунта и чужих безымянных могил, над которыми небо, о котором ты слышал из распадающихся легенд.

Вечера с Розариией — как тихая дрожь.

Кэйа улыбается ей благодарно, несмотря на скуку на чужом лице, и уходит, делая последний глоток.

///

Иногда Кэйе кажется, что февраль вскружил ему голову.

Ну, право слово, кто влюбляется в феврале? Цветы распускаются весной, а не в лютые морозы и колючие снега, но, Кэйа знает, Крепус ему рассказывал давным-давно, — пламя тогда горело не только в гостином камине, но и в бледных ладонях хозяйского ребенка, Кэйа так звал его тогда, и ребенок этот позволял себе обжигающие прикосновения, голодный до чужой кожи и искр извне, — и Крепус рассказывал, что снег укрывает молодую зелень, чтобы после она взвилась с новой силой, вдохнула жизнь и заняла собой все, что ты, Кэйа, мог на этой земле видеть.

Так за страшным временем грядет расцвет. И в твоей жизни, несчастный ребенок, расцвет будет тоже.

Март был тихим, как мамина колыбель, — так перебивались они в страшное время.

Альбедо в городе не было. Джинн, кажется, говорила, что он снова ушел на хребет. И это было хорошо. Спокойно, на самом деле.

А в апреле на деревьях появляются почки, на стеклах гроздьями бухнут капли, превращая окна в мерцающий калейдоскоп. Кли вечерами просится гулять, потому что, Кэйа, смотри, как на улице волшебно. Она с другими детьми возится в грязи и бегает по мощеным улочкам, постоянно на него оглядываясь. Проверяет, все ли с ним хорошо, ведь:

— Братец Кэйа грустный. Кли расстроила тебя?

— Нет. Нет конечно, милая, — он выдыхает. — Я просто немного устал. Сегодня было много работы, помнишь?

Кли придирчиво осматривает его, щурит пуговичные глазки.

— Значит, — зашептала она грозно. — Во всем виновата Джинн?

— Кли, — Кэйа фырчит, и улыбка сама появляется, дарится ей безвозмездно и просто за то, что она есть. — Джинн устала точно так же, как и все мы. Иди играть, раз уж мы гуляем. Главное, не убегай далеко.

Он невероятно ее любит, правда, и все блестит молодостью и обновленной жизнью, несмотря на усталость, и расцветом блестит, но, думает Кэйа, через несколько дней годовщина, когда они вместе с Джинн хоронили хорошего человека, и Кэйа один хоронил его сына и их будущее, пока тихо затухали детские цели и мечты.

Ведь, если долго ждешь рассветы, жди и кровью пахнущую ночь. Так пела его мама.

Имя жжется на рубцах и кислит во рту утренними поцелуями, но Дилюк, его Люк давно уже призрак. Кэйа знает, что Дилюк жив, знает, что Натлан принял его в свои объятья и сжег последние отпечатки губ на веках и следы зубов со светлой кожи. Так Натлан проводит обряд инициации — жертвой Вечному огню станет тленная история, и, право, Кэйа знает слишком много для того, кто не был в мире над столько долгих лет — Кэйа знает, как Натлан кует мальчишек в клинки непрекращающейся войны, наследуя славную, славную традицию Селестии.

Он — воспоминанием — знает слишком много о землях, в которых был с одной лишь колыбельной, и все где-то в старом и страшном детском сне, где память не играла в прятки с лицом матери, — пожалуйста, улови за хвост ее слова, как каэнрийцы, милый, за хвосты ловили кометы.

Кли с криком проносится мимо, чуть не сбивая его с ног. Какой-то мальчишка пытается догнать ее, злобно хохочет.

Кэйа улыбается, растирая подмерзшие руки.

Когда-то Натлан участвовал в уничтожении Каэнри’ах, и это было слишком давно, чтобы оставаться правдой, но. Натлан тогда, озлобленный голодом и нищетой, был направлен своей Архонткой и самой Селестией на борьбу с его народом, и об этом мама рассказывала сказками и в колыбельных — тоже, а отец к десяти годам доходчиво объяснил, кто им враг и как его надо сокрушать, — Натлан всегда был одним из множества государств, кто наследовал страшные традиции Селестии.

К сожалению, Каэнри’ах стала множеством тоже.

Он не замечает чужие шаги. На плечи падает тяжелый плащ.

Кэйа тянет будто бы в оправдание:

— Смотрите-ка. Кто пришел.

Улыбка растягивает губы прежде, чем Кэйа успевает заметить: чужое тепло ослабляет его защиты и колкости, сглаживает выстраиваемые углы, и Альбедо садится к нему ближе, чем позволяют приличия, но гораздо неприличнее оказывается то, что Альбедо улыбается ему тоже — отражением безмятежной теплоты.

— И тебе привет.

Кэйа с трудом отводит взгляд от чужого бедра, прижимающегося к его собственному.

Правда, правда тепло.

— Напомни, который раз ты уходишь без предупреждения?

— Но в этот раз я предупредил Кли?..

Растерянный Альбедо выглядит еще моложе, чем обычно, — юность в его глазах просыпается морозными узорами, светлые брови хмурятся, а Кэйа цепляется за детали с жадностью, трепещет.

— Ты не предупредил меня.

Кэйа выдыхает, когда Альбедо беззастенчиво укладывает голову ему на плечо.

— Не знал, что это для тебя так важно.

Слова тиша́т, но он различает в них мягкую улыбку. Они чувствуются прочными, как будто слова упираются в уверенность, и покой, и чужие действия, и искренность сбивает с толку даже больше, чем чужое поведение — Альбедо принес с собой зиму, бескомпромиссный снежный ком.

Кэйа улыбается.

— Думаю, ты должен взять за это ответственность.

Но Альбедо упрямо говорит:

— Думаю, эту ответственность я смогу на себя взять.

Он переезжает на следующих выходных, обременяя квартиру тремя ящиками, а не одной лишь предложенной месяцами назад щеткой. Места катастрофически не хватает из-за прибавляющихся шалостей Кли, поэтому Кэйа делает то, о чем еще пол года назад не хотел и думать: открывает их с Дилюком комнату, где в разбитых вазах лежат осколки чувств и не проходящей боли, а кровать, в которой раньше совершались таинства поцелуев и прикосновений кожа к коже, перевернута, вывернута, — Кэйа помнит, как пахнет сожженное со злости белье, и помнит головную боль от той невероятной соленой печали и серого дыма, витающего в молодых сердцах.

Там все в точности так, как было пару лет назад.

Вид царапает глаза куда меньше, чем вездесущая пыль, и, когда Альбедо бросает неосторожное:

— Не представляю, что ты делал, чтобы устроить такой бардак.

…его не цепляет. Кэйа улыбается, когда говорит:

— Смотри, вот так разбивается сердце, — он подмигивает. — И твоя голова разобьется, как эта ваза, если ты превратишь в это сердце Кли. Понятно, надеюсь?

Альбедо хмыкает и швыряет мокрую тряпку ему в лицо. Улыбка у него до безобразия красивая.

— Аналогично.

Заводить разговор о том, как же в итоге вышло, что в старой спальне они стали спать вдвоем, Кэйа бы не рекомендовал никому. Вообще-то он планировал отдать комнату Альбедо и переселить туда Кли, но она отказалась наотрез, с абсолютно серьезны лицом заявляя:

— Только подумай, Кэйа, — тоном мрачным, как самая черная лакрица. Он почти приходит в ужас. — Братику и Кэйе придется переносить столик, кровать, игрушки и все-все книжки.

— Ну и что, — он тоже шепчет, не подает виду. — Не ты ведь будешь это делать.

Кли только возмущенно пыхтит.

— Но Кэйа сказал, что это комната Кли. Кли не хочет переезжать, — она сложила руки на груди, продолжая кидать на него грозные взгляды.

— Хочешь, чтобы с Альбедо жил я? — Кэйа задумчиво хмурится. — Кажется, ему не слишком приятно находится рядом со мной.

— Глупости, — она отвечает до смешного по-взрослому. — Братик бы никогда не пришел домой, если бы Кэйа ему не нравился. Но ты ему нравишься! Братик даже говорит с тобой дольше пяти минут, — она утвердительно кивает, и Кэйа раскрывается улыбкой, как цветок раскрывает солнцу свои лепестки. — Джинн всегда жалуется, что братик Альбедо не хочет ни с кем говорить дольше пяти минут. Видишь? — она широко раскрывает глаза. Кажется, для убедительности. — Кли права.

Кэйа только смеется в ответ.

— Доверюсь тебе и Джинн, милая, — он треплет ее по голове и подмигивает. — Если Альбедо выгонит меня из собственной комнаты, я останусь жить у тебя, — Кэйа делает страшно трагичное лицо. — Навсегда.

Она визжит, с силой выталкивая его из комнаты.

— Кли не пустит Кэйю!

В итоге все выходит даже слишком хорошо. Альбедо будто бы и не замечает, что теперь ему приходится делить комнату с другим, незнакомым, вообще-то, человеком, который относился к нему, мягко сказать, не особо хорошо все начало их знакомства — лица к лицу. И Альбедо, конечно, тогда тоже показывал зубы, но? Справедливости ради, это была обычная самооборона: ни один уважающий себя человек не должен давать поливать себя грязью, особенно когда единственный твой грех перед другим человеком состоит в том, что ты вышел из места, которое нельзя не ненавидеть.

Которое — узорами жестов и черт лица, отданных проклятием в наследство; болью — нельзя было не любить.

И Кэйе нравилось, как Альбедо ставил себя — через слово и через жест. Он был фигурой, которую не спутаешь ни с чем — фигурой каэнрийского человека, заточенного подземными ветрами и обломками их общей истории, и время течет, течет сквозь пальцы, и ты понимаешь как-то, что человек рождает улыбки на губах и желание сблизится, приблизится и обаять. Он — осколок из прошлого, осколок из будущего, осколок множества историй, событий, стран и людей, и так приятно видеть, прочерчивать пальцами швы-диалоги — так в жесте доверия прочерчивается ряд позвонков, он помнит еще то волнующее чувство, — чтобы снова и снова собирать человека в цельный витраж.

Если Кэйе это позволят. Если Кэйа позволит это снова — себе.

Неудачно прощупанные стеклышки обычно больно режут, а у них с Альбедо на двоих как-то неприлично много тайн.

Кровать, на которой они с Дилюком спали, была разделена на две. Так, на самом деле, появилось даже больше места — и все для того, чтобы однажды ночью Кэйа спросил:

— Я могу полежать здесь?

— Раз уж тебе мало места на своей кровати.

Альбедо подогнул бумажный угол, закрывая книгу, и доверительным жестом съехал с подушки — на его уровень, точно так же смотря в потолок.

Они с Дилюком лежали вот так в юности на лугу, рассматривая небо со сказками-звездами, хранившими большие и страшные секреты. У Кэйи тогда разгорались новые, поднебесные мечты, а поцелуи узнавались на вкус как запеченная индейка, и дыхание резонировало с влажной травой и прохладным воздухом, руки дрожали от чистого восхищения и влюбленной слепоты, и он улыбается звездам сейчас — тоже, но сквозь крыши и сердце, не перепачканное следами их глупой, некрасивой любви. Так, как все и должно быть, так, как пелось в колыбельных матери — и в голосе Альбедо, и всех тех, кто навечно погребен под гноем прошлого — поколениями раненных существ.

— Знаешь, — Кэйа сглатывает. Альбедо поворачивает к нему голову, и они лежат теперь почти нос к носу, голову от такого начинает кружить. — Нет ничего хуже, чем иметь общие секреты. Эта связь… Давит, когда человек уходит от тебя.

— Даже если ты давно попрощался с человеком.

— Да.

— Я понимаю.

Улыбка трогает губы Кэйи невесомым поцелуем.

— Я правда волновался, когда ты ушел.

Альбедо зарывается лицом в сгиб руки, пристыженно сопит и выдает совершенно невозможный тихий звук — грудь и щеки Кэйи обдает жаром.

— Извини. Я забыл. Это не оправдание, просто…

— Хорошо-хорошо, я тебе верю, — Кэйа тихо смеется. Лицо у него горит. — Главное, что ты предупредил Кли.

Альбедо вырывается из своего кокона красный и растрепанный — кажется, это было не очень удобно, — и смотрит на него недоверчивыми глазами-щелками, тихо улыбаясь.

— Хм, даже язвить не будешь?

И Кэйа улыбается в ответ:

— Неа. Буду мстить тебе по-другому.

— И как же?

Он делает глубокий вдох, чтобы влажный от их дыхания воздух вскружил голову.

— Разрешишь себя обнять?

Альбедо застывает, качнув головой. Кэйа носом тычется в теплую звезду, кладет руку поверх чужой маленькой талии — и различия с Дилюком чувствуются неожиданно правильными, неудачный коллаж. Он понимает, он к новому опыту готов, а к призракам прошлого и тлеющего будущего он привык слишком давно для того, кто — формально — не прожил и четверти века.

От чужой кожи пахнет мылом, а не по́том и костром. Его руки легче, мягче — они осторожно охватывают его плечо, изучая кожу, притираясь, как уличный кот, и Альбедо губами прислоняется к его волосам, дышит спокойно-спокойно, впервые, кажется, выдыхая вместе с воздухом сложные слова:

— Я путешествовал по миру до того, как остановился в Мондштадте. Моя… Рейн, моя создательница, хотела, чтобы я сам научился видеть мир. До сих пор не знаю, что это значит, — легкий смешок прямо в волосы. — Думаю, она просто хотела вытащить меня из Бездны.

— Ты действительно считаешь, что она просто заботилась о тебе?

— Не знаю. Она не была плохим человеком.

— Но она из Каэнри’ах.

Альбедо мягко прочертил позвонки сквозь тонкую сорочку.

— У твоего доверия слишком хрупкий фундамент, Кэйа, — он грустно улыбается. — А Каэнри’ах не всегда была такой, какой ты ее помнишь.

Кэйа смотрит в пустое пространство, хочет сказать, что знает, что знает так много, что образы душат — и душит Величие, Альбедо, не отводи взгляд, смотри.

— Отец старательно показывал, какой эта страна была и до, — слова текут ртутью по пищеводу. — И сотни людей, которые шли вслед за ним. И твоя создательница, виновная в Катаклизме. Кажется, все это было достаточно красноречивым.

— Не думаю, что все так однозначно, — и снова этот успокаивающий мазок — шепотом по волосам и мурашками по коже. — Да и где твой отец сейчас.

— Видимо, все еще пережидает шторм, который послал меня закончить, — Кэйа издает невеселый смешок.

В конце концов, если Альбедо оказался не тем, кем он его представлял, почему история его земли не может быть такой же. Ведь мама, его давным-давно умершая мама всегда любила это место — сквозь отца, сквозь обломки величественных зданий и ожесточенные лица горожан. Может, она просто не могла делиться таким сокрушительным чувством с восьмилетним ребенком, может, у нее был план на будущее, которое растоптали, как хрупкий цветок, будущее, которое никогда не настанет, но…

Значит ли это, что через жестокость, убийства и кровь он Каэнри’ах не сможет любить научиться?

Кэйа… Не хочет терять этот шанс. Не хочет просто так сдаваться перед отцом и своими детскими страхами. И мама бы для него такого — не хотела.

Альбедо с его мамой ужасно похожи. Тихим голосом, бледной кожей, волосами и изгибом губ. Словами и смыслами в них вложенными, укрывающими и по-взрослому сильными, — в Альбедо нет места существу, которое столько времени просидело в окопах отчужденности, ведь он тоже был в поиске все это долгое время — в поиске себя и всех страшных правд, в которых когда-то давно им, детям бездны, отказали, которые Мондштадт согласился им, простым теперь детям, боже, как же он с тех пор повзрослел, дать.

— Альбедо?

Кэйа опирается на локоть, чтоб привстать и увидеть чужое лицо — оно было мягким.

Альбедо приподнимает брови, и это страшный доверительный жест, говорящий делай все, делай, увлекайся, живи — и я многое тебе позволю.

Жест, полный…

— Я могу тебя поцеловать?

Чужие щеки наливаются невероятным персиковым цветом — Кэйа не видел его таким никогда, но Альбедо, кажется, и не хочет давать на себя смотреть — он сам робко тянется, мягко давит рукой на плечи. Пушистые ресницы отбрасывают тени на красивое лицо, а у Кэйи все трепещет внутри — так счастье проливается сквозь край волной-лавиной, и оно не обжигает, оно обволакивает тебя зимой и запахом мыла, вкусом молока с корицей и неумелым ртом, пока у тебя дыхание срывает — прыжком в ледяную воду, почти как в первый раз, и ты думаешь, как смог так долго прождать.

Альбедо отрывается, пытаясь собрать растраченный воздух. Он улыбается почти невесомо.

— В следующий раз можешь не спрашивать.

— Оу, — Кэйа улыбается с робким восторгом. — Я запомню про следующий раз.

Альбедо довольно щурит глаза, когда снова тянется к его лицу.

И ночью спится спокойно.

///

Жить стоит ради тех моментов, когда ты оглядываешься, а сзади не просто тень недалекого прошлого, не просто спокойное настоящее, а, ну, счастливое будущее.

Будущее — очень страшное слово для того, кто вырос среди памятников былого величия, где часто полы были пропитаны кровью потомков — детей королев, и бастардов, и бессчетного количества других детей и взрослых, которые должны, Кэйа, перейти в качество, — ведь ты выполняешь свою работу недостаточно чисто и хорошо.

Будущее — слово-клич, как мишень или проклятье, и ты должен держать рот на замке, а руки — в оскале, маленький воин в этой очень большой игре.

Но, возможно, Кэйа не зря учил арифметику, ведь минус на минус все-таки дал плюс.

Странное было чувство.

Эти переглядки на работе, которые стали чем-то трогательным, чем-то на грани заботы и теплоты. Эти касания, когда ты ведешь по плечу, наверняка вызывая мурашки, — так тянут тетиву, и перо едва-едва скользит по коже, чтобы стрела потом устремилась в чье-то сердце и ранила, убила, закончила, а ты стоишь, ошарашенный, и дышишь часто и беспокойно, взмыленный и в бреду. Стоишь — и смотришь.

И, Селестия, как он любит его шею, — кажется, Рейндоттир отняла у Каэнри’ах небо и звезды только для того, чтобы вложить их свет и чувство кружащей свободы в него одного, в его тонкие бескровные губы, и Кэйа касается, касается, собирает тихие вдохи и теплоту звезд жадно, до собственной хрипоты.

Джинн говорит о его горящих глазах осторожно, — улыбается, пробует. В ее глазах — отпечаток старых-старых легенд. Они преломляют ее свет, и он расходится, как через речные стекла — смехом и детством и радостью такой силы, что Кэйе в глаза ей больно смотреть.

— Ну? Когда там у нас семейный ужин, — бросает она непринужденно.

Поэтому в конце недели, когда у них совпадает выходной, на кухне шумно гремят тарелки, стаканы и вилки, как когда-то очень давно было в доме Рагнвиндров. Воспоминания оживают под звон голосов Лизы и Джинн, и они удивительно долго ведут беседы на отвлеченные темы — чтобы распалить, чтобы диалог потек, как вино в их стаканы, и у правды, оказывается, бывает не только горький вкус.

— Итак, — Джинн промакивает губы салфеткой. — Очень мило с вашей стороны, что вы наконец-то решились. У малышки Кли, наконец, полная семья.

— Джинн, — сокрушенно стонет Кэйа.

Она тянет очаровательную улыбку — делится так полу-шуткой, радуется за Кли, за них — на самом деле.

Кэйа никогда не заслуживал ее безвозмездной верности и любви.

— Нет-нет. Ты только подумай, дорогой. Теперь, когда блудный отец вернулся к ее второму отцу, она может и подуспокоиться. А я — наконец отдохнуть, — Джинн приподнимает бровь, даже не старается выставить все так, будто радуется она только от собственной выгоды.

Кэйа перехватывает тягучий взгляд Лизы, улыбается. Да, шепчет она солнечными паутинками от прищура, она — драгоценность.

— И как тебе удалось заполучить такого завидного холостяка? — Лиза подливает ему вина, переводит на Альбедо глаза и улыбку.

— Думаю, все потому, что я понравился Кли.

— О да, он примерный отец, — Лиза хихикает — Кэйа осторожно переводит взгляд на Альбедо. — Но, боюсь, с появлением малышки Кли Кэйа может стать несколько… Скучным. Ну, знаешь. Этот рутинный, однообразный супружеский…

— Лиз, — Джинн закатывает глаза с самой безобразной улыбкой.

— Я убью вас, — доверительно сообщает Кэйа, отражая улыбку Джинн. — И Архонты мне будут свидетелями.

Альбедо опирается о руку, и его лицо преображается, черты смягчаются под теплым светом свеч — он смотрит на него с таким бездонным доверием, что Кэйа забывает, как дышать.

— Уверяю, — он приподнимает брови — Кэйа отслеживает движение, замирает, как перед прыжком-нападением. — С ним сложно заскучать.

— Знаю, господин алхимик, — Лиза прикусывает губу. — Мы терпели выходки Кэйи так долго, что готовы скинуть его на вас прямо сейчас. Что думаете?

— Звучит ужасно, — тихий смешок соскальзывает с чужих губ. — Думаю, мне придется принять его. В качестве наказания, разумеется.

— Разумеется, — она подмигивает.

От вина у Альбедо краснело лицо. От пьяного Альбедо у Кэйи в груди разгоралось так, что собственное тело казалось окоченевшим — его ужасно тянуло к чужому теплу.

Кэйа выдыхает, когда Джинн с Лизой уходят. Он любил их, правда, но иногда они начинали выбивать почву из-под ног, особенно когда Лиза пила, — Селестия, как она вообще вывела все в этот глупый диалог, — а Альбедо делал такое доверительно-нежное лицо, подставляясь под пламя свечей, тая под ними и под взглядом Кэйи так бессовестно и игриво, как делал это лед в его глазах – вопреки стужам их общей истории.

Когда Альбедо лбом вжимается в его грудь, до Кэйи, кажется, доходит.

Пахнуло вином, а чужие руки потянули пуговицы рубашки, чтобы Альбедо разгоряченными губами прижался к солнечному сплетению, толкая его к стене — Кэйа от разницы температур выгибается.

— Стой, — он шумно выдыхает, сжимает чужие плечи. — Альбедо. Ты уверен, что знаешь, что делаешь?

— Отец не рассказывал вам, что время на поверхности идет иначе, Ваше Высочество?

Альбедо отстраняется. Его глаза в тот момент отражали лунный свет и звезды, и еще одна звезда жаром живой плоти горела, пульсировала частым дыханием, когда Кэйа прижимал к чужому горлу ладонь, — чувство окрыляющее, полное страшного доверия, которое говорит возьми, возьми, мое тело — твой инструмент, и, если хочешь, можешь использовать меня, я приму все, что ты дашь мне.

— Я просил не звать меня так, — прошептал Кэйа, вцеловывая в белую кожу собственную тихую грусть. — На поверхности нет господ.

— Я на поверхности больше сорока лет, — Альбедо улыбается, мягко впутывает пальцы в чужие волосы. — Знаю ли я, что делаю и говорю?

Кэйа чувствует, как дрожит его дыхание.

— М-м, — он тяжело сглатывает. — Это была девушка или парень?

— Парень, насколько я помню.

Альбедо расстегивает первую пуговицу на своей рубашке, и Кэйа подхватывает, и Кэйа, Селестия, Кэйа теперь всегда хочет подхватывать — действие, слово, мысль, чтобы чувствовать эту прекрасную подконтрольную тягу, когда вы не соперники в поцелуе, в кровати и жизни, а союзники — почти по судьбе.

Он чувствует, что умрет, если язык перестанет привязывать его к чужой груди, а слова — к его собственным мыслям.

— Он только трогал тебя? — робким шепотом

— Не думаю, — Альбедо улыбается в поцелуй. — Но в комнате, кажется, будет легче вспомнить.

— Ты ужасен, — Кэйа смеется прямо в чужие губы.

— Прости, но я уже пообещал принять тебя, — выдыхает Альбедо. — Так что далеко ты не убежишь.

Он охает, когда Кэйа прикусывает его ухо.

— Определенно. Самый ужасный человек.

И утром, когда они оба просыпаются у Кэйи в кровати — голые и замерзшие после свежей июньской ночи, все хорошо.

Они улыбались друг другу.

Никакой неловкости от утренних поцелуев, никакой неловкости от чужой наготы. Нет неловкого стука зубов о зубы, нет бессмысленных извинений за волосы в глазах и во рту — никакого пожара, только прирученный к другому костер и спокойствие уходящего дня, когда они идут забирать Кли из дома Гуннхильдров.

Мир Кэйи как-то больше не оглядывается на чужие пылающие цели и мечты, когда чужая рука — прохладнее, меньше, нежнее — вкладывается в его руку, и Кэйа — не меняется, хотя тело поет, разливается в улыбке, и жизнь кажется преодолимой, жизнь хочется жить ради будущего, а не вопреки.

И Кэйа действительно ценит те разговоры, которые Альбедо принес ему в жизнь.

Он чувствует, как неосторожное восхищение проливается в словах его родной земли, но теперь он может довериться, Альбедо же обещал, и Кэйа дает этим словам распуститься — в воспоминания, мысли и все самое лучшее, чем было его детство и та страна, которую он помнил, которую он, похоже, никогда не знал, но которую любил со страшной оглядкой в грязь и разруху величественных зданий, — так детей учили любить то, что у них навсегда было отнято.

— Господин Крепус… — как-то начал Кэйа. — Люди наверху воспитывают детей не так, как в Каэнри’ах.

В голове билось: Эрох.

В голове билось: я жалею, что его не похоронил.

Они лежали на кроватях, снова сдвинутых одна к другой. Альбедо читал, пока Кэйа тихо следил за его руками, за этим рутинным перебиранием страниц и букв мягкими подушечками — так они отдыхали после тяжелого дня, когда Кли спала, а им самим ложиться было еще рано; так страшно-притягательно строился их быт.

Кэйа потянул на себя чужую руку, прижался губами к переплетению синих вен. Альбедо пальцами прочертил его скулу.

— Иногда мне кажется, что он любил меня больше, чем собственный отец.

— Твоя мать любила тебя так сильно, что об этом знали во всей Бездне, — Альбедо откладывает книгу, оборачивается к нему, чтобы смотреть с тихим доверием — глаза в глаза; улыбка застыла в их ясном цвете. — Тебе повезло больше, чем многим детям.

— Да, — пустой улыбкой. — Иногда я забываю, что даже восемь лет любви — непомерная роскошь.

Альбедо выдыхает и ложится на спину, переплетая пальцы с Кэйей.

— Рейн часто говорила, что я был делом всей ее жизни.

Кэйа затаил дыхание.

— Но я не был первым. У меня были братья. Рейн называла их ошибками.

— А они?..

— Живы. Некоторые из них. Хотя на людей они похожи сильно меньше моего, — он невесело усмехается. — Рейн как-то сказала, что воспитывала меня, как человека, и поэтому эксперимент удался. Легко создать биологическую оболочку, гораздо сложнее дать ей жизнь.

— Это точно. Жаль, что отец так и не понял этого, — Кэйа натянуто улыбается. — Хотя я сильно сомневаюсь, что ему нужна была моя жизнь.

Альбедо переводит на него взгляд.

— Когда твоя мать умерла, Рейн сказала уходить. Ничего не объяснила, только дала мешочек моры, который я потратил в первый же месяц, — он вздохает. — Жизни вне Бездны меня никто не учил.

Кэйа улыбается — оброненной грустью.

— А отец меня готовил. Быть шпионом в десять не самое простое дело, знаешь ли. Даже к климату адаптироваться было нелегко.

— Предполагаю, что климат не был твоей самой большой проблемой, — Альбедо зеркалит его улыбку.

— Да уж, — смеется Кэйа. — Не знаю, как повернулась бы моя жизнь, не встреть я тогда Крепуса.

Альбедо поджал губы.

— Я знаком с традициями Тейвата. Тебя воспитывали как слугу мальчишке Рагнвиндров.

Улыбка сошла с лица Кэйи.

— Это было недостаточно справедливой платой за все, что Рагнвиндры мне дали. И за все, что причинил им я.

— Я не знаю, что ты сделал, но уверен, что это, — Альбедо осторожно ведет по шраму, пересекающему глаз, ведь повязки и тихие тайны с ним можно послать прочь — и Альбедо несчастно хмурился от этого сложного доверия. — И вот это, Кэйа, — пальцы скользят по ключице к груди, очерчивают нити расплавленной и вновь застывшей кожи. — Могло тебя убить. Я не верю, что ты мог это заслужить.

Кэйа оттягивает чужую руку от себя и своих шрамов, целует пальцы и запястье, прижимается к нему щекой, пытаясь услышать стук чужого сердца, а не те шепотки с очужившихся улиц, когда он вновь — мальчишка из-за стены, шпион или вероятный убийца, когда не чурались его только дети и Джинн, когда весь чертов город оказался так близок к правде, за которую его могли казнить.

Страшные были времена, — тогда огонь ушел из его дома.

— Мы были детьми, которые жили в одном доме, — перед глазами вспыхивают лабиринты виноградников — Кэйа щурится, будто снова попадает под то летнее палящее солнце. — Мы ели одну еду, учились у одних учителей, — он выдыхает. — Мы делили одну постель — все время проводили вместе. У нас был общий язык. Невероятное чувство, на самом деле, — Кэйа грустно смеется. — Но потом я пришел рассказать ему правду. Я понимаю, что выбрал неудачное время, да…

— Кэйа.

— …но я ничем не смог помочь Крепусу, я заслужил наказание. Я был прислан следить, а не любить. Этого мало для…

Кэйа.

Кэйа чувствует, как что-то склизкое расползается по лицу — щекам почему-то становится холодно, как в ту долгую дождливую ночь.

— Альбедо, — выдыхать воздух почему-то становится страшно трудно. — Ты тоже уйдешь от нас? Я предал Каэнри’ах, но Кли не виновата, не поступай с ней так.

— Ты никого не предавал, — шепчет Альбедо в губы, легко целует, сморит на его лицо со щемящей нежностью. — Никого. Ты никого не предашь, пока не предашь самого себя, Кэйа, — поцелуй. — Потому что ты носишь фамилию матери, а Альберихи всегда остаются верны своим людям.

Альбедо перекидывает ногу, садится сверху мягко, но так, чтобы прижать бедра к кровати, и наклоняется к нему, очерчивая страшные ожоги-сечения по сердцу и былой любви.

— Я не уйду от тебя до тех пор, пока ты сам мне не прикажешь.

Кэйа сглатывает.

— Я сказал, что не собираюсь приказывать ни тебе, ни кому-то еще.

— Значит, — Альбедо улыбается. — Ты не можешь приказать мне забыть о том, что ты — мой принц.

Иногда Кэйа видит в нем небесное существо. Пламя свечи отбрасывает тени на его красивое лицо, волосы блестят северным холодом, клинком и домом, и это страшно, каждый раз так страшно закрыть глаза и понять, что Альбедо больше нет рядом, что это бредовый сон после ожога и дождя, и он проснется — лихорадочный, раненный, чтобы город снова отвергал его, как и весь остальной мир, чтобы Альбедо снова играл с ним в смертельные танцы, но теперь бы они никогда не сошлись вот так — рукой к руке и шрамами к шрамам, чтобы сердце разрывалось от пушистых светлых ресниц и чужого редкого смеха.

Альбедо. Пожалуйста, не рассыпайся, как мираж, Альбедо.

— Я люблю тебя, — шепчет Кэйа. — Я не хочу возвращаться туда, где тебя со мной не было.

— Не думаю, что этой возможно, мой принц, — говорит он с тихой грустью. — Когда-нибудь нам придется уйти из Мондштадта. Когда-нибудь случится большая война.

— В Бездну войну. Люди устали и не хотят терять родных.

— Да, но войну начинают не обычные люди.

Кэйа закрывает глаза, чтобы удержать слезы. Улыбается так, как всегда улыбалась мама — предсмертным спокойствием и тихой тоской, колыбельной в темную-темную ночь, и колыбельная, Кэйа, обязательно тебя убережет, ты просто слушай, мой маленький, — она так горько плакала тогда, — всегда слушай, а потом борись, обращай все слова против врагов, ведь только так ты спасешь дорогих тебе людей. Никогда не повторяй моих ошибок.

— Я не брошу тебя и не раню, мой принц. Кай, — тихо зовет. — Я люблю тебя.

///

Дилюк возвращается в Мондштадт к осени. Видимо, складывается какая-то странная традиция, когда раздражающие Кэйю люди — люди, которых Кэйа очень некрасиво и пылко любил, чтобы потом обжечься о собственное пламя и найти новых людей, чувства к которым лечили, а не напоминали о себе смертельными ранами — приходят в это славное время.

Очевидно, не по грибы.

Кэйе жаль, очевидно. Он все еще надеется, что Дилюка, одурманенного вином, а не жгучей ненавистью, будет легче убить.

И Кэйа не избегает его, правда, потому что за два года пора бы уже отпустить призрака давно мертвого человека, и его голова — не за́мок с промерзшими плитами, здесь мертвые должны быть мертвыми, а не брать над ним власть, но… Они правда не пересекаются. Слишком долго для тех, кому бы пора свести старые счеты и не воплотившиеся мечты.

Он наслаждается жизнью, он отпускает себя, он заботится о ребенке, которая любит его — их, эта мысль пробирает до дрожи и спертого дыхания — так искренне и светло, как делать могут только дети, и он счастлив — не бурей внутри или диким штормом, а теплом под боком, рукой под чужим свитером и поцелуем в висок.

Альбедо же цвел. Кэйа смотрел на него столько, сколько было позволено, смотрел по утрам, когда он просыпался, и он тянулся, как кот, а солнечные морщинки собирались у его глаз в восхитительные морозные витражи, отражая мерцание льдистой радужки, — он смотрел на него днем, когда Альбедо тонул в работе, забавно злился и устало пил чай, смотрел вечерами, когда, усталый, он упорно занимался с Кли рисованием, дарил ей одной свои улыбки, время и любовь — безраздельно.

Кэйа так его любил, что Джинн могла бы посмеяться, но она только бросала улыбки вслед их случайным слаженным жестам — и это был жест настоящей любви.

Именно она сказала, что Дилюк пришел. Такая вот осторожная честность.

— Делай с этой информацией все, что хочешь, — сказала Джинн тогда. — Но город должен быть цел. И ты — тоже.

— Не все сразу, милая, — Кэйа усмехается. Трогать то, что стало прошлым, оказалось неожиданно страшной работой. — А ты уже?..

— Он пришел поздравить меня с повышением, так что да. Пожелал удачи, — Джинн криво улыбается. — Он вырос, знаешь. Изменился.

— Как и все мы, — выдыхает Кэйа.

— Как и все мы.

Джинн кладет руку ему на плечо.

— Ничего не будет как прежде, Кэйа. Но строить что-то новое придется. Ради Мондштадта, да?

— Конечно, — Кэйа отворачивается от окна, за которым жизнь бурлит так, будто прошлое не пришло в этот дом. Он улыбается Джинн обещанием. — Ради Мондштадта и его детей.

В конце концов, империи рушились тогда, когда прошлое родителей ставилось выше, когда тщеславие предков превращало ошибки и поражения в месть — и в еще один проигрыш, а не в благодатную почву для детей, ведь все ради детей, и скоро — война, а Кэйа никогда не допустит, чтобы дети Мондштадта перенесли на себе пепел веков, как это было с его детьми, с его народом, за которым было будущее, а их втоптали в грязь, в колонны, интриги и окровавленный пол — и дети не должны стать частью этой пакостной картины.

Хочешь напитать землю кровью? — сказала как-то Скирк, и голос ее был стальным-резонирующим, откалывающим кусочки брошенных пещер. — Так напитай ее кровью врагов, юный принц. Союзниками в войне не размениваются.

Он знал, она была правильной взрослой — ей верила мать и ей верил отец. Скирк говорила много жестоких вещей, но она была одной из немногих, кто выжила в той страшной войне, кто выжила после Катаклизма — и с ясной головой, и Кэйа знал, что ей можно верить до сих пор — она же точка опоры, хрупкий баланс между жизнью и смертью, самый приспособленный вид.

Такие они, монолитные мощные взрослые, которые не рухнули, которые держат его страну, его мир несломленными каэриайскими колоннами — такие, каким его отец никогда бы не стал.

Такие, каким никогда не был Эрох.

Крепус тоже таким был, Кэйа знает. Он воспитывал их с Дилюком строго, но любил — невиданной для аристократов щедростью и неслыханным доверием к тем, кто пришел из-за стены диким зверем, брошенным в ветреную мондштадтскую ночь. Он знает, что должен отплатить доверием за доверие. Попытаться. Опять. Так напела судьба с ее страшными ветрами.

Теперь Кэйа должен Дилюку возразить. Сказать нет, милый, прошли те времена, знаешь. Прошли времена, когда были мы и ты и почти никакого меня, и обожание сменилось страшной памятью о светлых временах, повторения которых ты не хочешь ни за что в жизни.

Кэйа должен, а Альберихи всегда остаются верны своим людям, даже если те давным-давно мертвы.

Они встречаются через неделю после приезда Дилюка. Кэйа не искал его взглядом, не играл в догонялки с тенями, как это было раньше — просто это Дилюк, и Дилюк даже видом одним — рокочущее и пламенное, вихристое, притягивающее, не спутаешь решительно ни с чем, а Кэйа повзрослел и успел набить руку в этом неповторимом сиянии тоже, что звучит как знаешь, я больше не хочу быть тенью от чьей-то жизни и тихой игрой в пятнашки с атмосферой в комнате, когда ты улыбаешься, несмотря на напряжение, и все хорошо, правда хорошо — хотя бы потому, что рядом нет остывающего трупа, а руки у Дилюка не в отцовской крови.

Руки у него, на самом деле, в перчатках, — что-то новое, привезенное в качестве экзотической птички-привычки, и Кэйе почти что смешно. Они красно-черные, как раз такие, которые смогут скрыть кровь уже врагов — или всех тех, кого Дилюк ими посчитает.

Милая, милая деталь. В такие спустилось все их глупое доверие.

Дилюк смотрит долгим, тяжелым взглядом — страшно властный жест, и так хочется спросить где ты, Люк, этого понабрался, — ужасно игриво, разливаясь беспечной юностью, только Люка нет, давно нет, правда? И союзниками не размениваются, а долги нужно платить, поэтому Кэйа первый делает шаг — для их нового знакомства.

И Дилюк Кэйю узнает.

В его глазах тоска напополам с детской яростью, в их отражении Кэйа видит себя-ребенка, открывающего мамины сундуки из ее — нас всех, милый — лучшего прошлого. Там пересыпаются золото и янтари, шелестят охровые платья, которые больше не стоят ничего, но ты отдаешь дань уважению — удивляешься, как у них могло быть такое богатство, и как много они сделали для самих себя, — ты удивляешься их лучшим временам, и Кэйа все это видит.

По линии челюсти у Дилюка заметный шрам — это Кэйа видит тоже. Наверное, именно так выглядит свершенная месть.

Волосы стали еще непослушнее, думается с каким-то пугающим узнаванием, и у него теперь настоящие вихри из пламени, надо же.

Как бы не обжечься во второй раз.

— А ты… Действительно вырос, — улыбается Кэйа.

Дилюк несмело открывает рот:

— Почти три года прошло, — произносится голосом с эхом былых дней.

— Да, — задумчиво кивает Кэйа. — Тройка всегда была моим счастливым числом.

Дилюк потерянно молчит, и Кэйа настороженно ждет рвущегося пламени. Джинн сказала, что он изменился, но разве можно унять тот огонь, которым тебя наградили — в десять лет, когда ты пропитываешься духом легенд и опасных приключений, белой моралью и звоном своего верного клинка, и жизнь плавится под этим огнем, выковывается в новые цели, и ты живешь, припечатанный, клейменный своей судьбой и Селестией, поджигая других — всю короткую жизнь.

— Ты сильно изменился.

И у Дилюка правда красивый баритон, но лицо от этого осторожного звука у Кэйи перекашивает.

— Обстоятельства вынудили, — он тянет улыбку. — Для чего ты здесь?

Дилюк, кажется, читает на его лице угрозу: он трогает глазами осторожно, собирает руки на груди в обманчиво-защитном жесте, дергает подбородком вверх — все движениями, изученными вдоль и поперек, и новыми, вписанными в пределы чужого тела шрамами-рунами — еще один белеет на щеке.

— Я решил, что пора вернуться, — упрямо чеканит он. — Домой.

Кэйа леденеет.

— Пора было, когда Варка ушел, — он вскидывает брови. — Пора было, когда Эрох гулял на свободе. Пора было, когда ты только-только ушел, знаешь, — Кэйа кривится от сказанных слов. — А я с порезанным лицом шел хоронить человека, который растил меня с десяти лет.

Что-то недоброе мелькает в чужих глазах, — Кэйа ужасно веселится.

— Мне было восемнадцать. Я своими руками добил отца.

— Мне не было и того, когда ты чуть меня не прикончил.

Дилюк молчит.

Кэйа знает, что любая версия Дилюка, которую он знал тогда, раньше — продолжила бы спор. Но Натлан ломает людей лучше — под сталь и так, чтобы огонь не вырывался наружу ревущей яростью. Кэйа замирает, как перед прыжком.

— Ты прав. Я должен был покончить с Эрохом.

— К сожалению, ты опоздал.

Дилюк смотрит настороженно, хмурится. Кэйа чувствует, как холодеет лицо.

— Кто?

— Уже неважно, — Кэйа поджимает губы. — Ты должен проведать своего отца.

У Дилюка на лице ни тени догадки, — черты его ломаются, как в детстве, когда приходилось признавать собственную неправоту. Он выдает каким-то глупым оправданием:

— Он был и твоим отцом тоже.

Кэйа смотрит на него, вздернув бровь. Улыбается тихо-тихо — с такой улыбкой, кажется, объявляют начало войны.

— Он никогда не был моим отцом, а я — его сыном.

Дилюк хмурится.

— Сомневаюсь, что он бы с тобой согласился.

— Кажется, о некоторых вещах ты просто решил забыть, господин Дилюк, — Кэйа щурится. — Мне пора.

Дилюк выдыхает, усмехается, этим вот новым жестом поправляя перчатку — на лице сложное спокойствие, согласие с чужой игрой — и усталость от дороги в три года. Кэйе, кажется, смотреть на это неприятно. Кэйа, кажется, даже не удивляется самому себе.

— До свидания, сэр Кэйа.

И Дилюк разворачивается, снова уходит первым.

У Кэйи, кажется, снова дрожит обожженная рука.

///

Он громко ставит стакан на стол. Чай проливается.

— Прости, мята закончилась. Я тебе с бергамотом заварил.

Альбедо, наконец, перестает бросать на Кэйю эти свои внимательные взгляды, откладывает книгу в сторону — милосердие перед пыткой, не иначе.

— Спасибо, — он кивает. — Расскажешь, что произошло?

— Да ничего, вроде как.

— Кэйа, — тянет Альбедо устало. Кэйа несчастно хмурится.

— Я встретил Дилюка, — кривит губы. — Я не хотел его встречать. Понимаешь?

Альбедо тихо выдыхает, берет горячий стакан в ладони, греет лицо над паром и делает осторожный глоток. У него глаза сейчас — тоскливые стеклышки, будто звонкий лед радужек тает под натиском жары, мутнеет. Кэйа чувствует панику на кончиках пальцев.

— И… Как?

Кэйа хмыкает.

— Думаю, все могло быть и хуже. В конце концов, мы не подрались.

Альбедо переводит на него этот свой мягкий взгляд, замутненный чем-то страшным, и Кэйа тянется к его руке, цепляется, как при спасении — он тычется губами в костяшки, вцеловывает в кожу свое дыхание и присутствие, кажется, чтобы показать самому себе, не Альбедо: он здесь, он с ним, он…

— Ты бы не смог его ударить.

Альбедо тянет руку, чтобы вплести пальцы в его челку, и Кэйа открывает глаза.

— Да, — признается он, отражает чужую улыбку, хрупкую и дребезжащую, как первый снег. — Я бы не смог. Я бы многое с ним не смог, знаешь.

Альбедо тихо улыбается.

— Я… Я очень рад, — еле слышно. Он почти что сипит. — Не подумай, я не…

— Все нормально, — Кэйа выдыхает счастливо, толкается в чужую руку, как кот — чуть не мурлычет. Такой контраст из пламени в груди и страшного холода в пальцах пьянит, он улыбается, наверно, совсем уж безумно. — Я тоже рад. Рад, что ты не решил, что с ним будет лучше.

— Я ведь обещал, что никуда не уйду, Кай, — поцелуем в плечо.

Так мысли рисуют бессвязную память — круговоротом любви, и от этой страшной нежности и трепета не потеют ладони, как с ним и тогда, и это очень страшное слово. Кэйа почти может его потрогать.

А Альбедо выбрал себя.

Себя.

Глаза режет от его блеска. Опасный, опасный солнечный снег и звенящие морозы на окнах — даже в апрель. Так страшные сказки выжигаются на роговице, впечатываются даже в жизнь — инеем и белой зимой, и мама рассказывала ему о них, об этих грустных историях, где любовь, конечно, спасала миры, а Кэйа просто надеется, что любовь сможет спасти Альбедо, что не будет войны — хотя бы в сердце, раз уж мир им никак не спасти.

Мама врала ему, Кэйа понял, и Кэйа не тот, кто может ее судить. Так любят их страшные родины-земли, так ее слова складывались в попытку спасти.

— Ты бы видел свое лицо, когда Джинн сказала о его возвращении, — Кэйа мягко смеется, целует в губы короткой нежностью. — Как будто ты прямо там собирался прыгнуть обратно на хребет и больше не мешаться.

— Но ты по нему скучал, — Альбедо кивает почти что пристыженно. Улыбка светится на его лице. — И скучаешь до сих пор.

— Наверно. Я же с ним теперь почти не знаком, — он задумчиво хмурится. — Я знаю, что люблю тебя.

— Да, — говорит Альбедо. — Да, конечно.

— И даже не скажешь в ответ, как сильно меня любишь?

— Кай, — Альбедо щурится, уже не сдерживая эту раздирающую улыбку.

Кэйа смеется прямо ему в губы:

— Ладно-ладно, понял, ты…

Альбедо закатывает глаза и целует его, зубами ловит болтливый язык.

— Да, я, — выдыхает он, прижимаясь к губам доверием, сердцем и жизнью целой. Рассудок Кэйи крошится-сыпется, как снег и песок — временем сквозь пальцы, страшной материальностью в сказочном сне. — Я люблю тебя.

Кэйа улыбается.

— Хорошо. Я верю тебе.

///

Следующая их с Дилюком встреча происходит не неожиданно. Кэйа, кажется, такую бы не пережил, и ему не хотелось пытать очередное с ним счастье, но.

Кэйа по молодости раздавал много глупых и пылких обещаний. Без слов, одним взглядом, одним только тем, что принял чужую руку и выучил язык доверия к диким странникам и нелепым лжецам — такими были те дети, которые забредали в Мондштадт и селились, дружились, влюблялись, горели — Кэйа смотрит на спину Дилюка, на широкие плечи под темной тканью и весом того, что этот город дарит своим чужакам.

— Кажется, господин Дилюк немного сконфужен.

Он вздрагивает, оборачивается и смотрит на него с недоверием. Кэйа дарит ему улыбку.

— Здравствуй, — Дилюк выдыхает, прекращая натирать стакан.

Так неловко подходит ближе, Селестия.

— Скучал по этому шуму, да? — Кэйа хмыкает, обводит полный зал глазами. — Не мог не скучать.

— Я подменяю бармена, — бормочет Дилюк. — Только и всего.

И Кэйа почти смеется. Он всегда был таким, когда дело касалось памяти — жадничал, приходилось идти на мир. Так Кэйа поступал раньше.

— Как скажешь, господин Дилюк. Нальешь мне вина?

У него действия сковывает неловкостью, но такой уж это обряд — посвящением в дети Мондштадта, принятием в дом и в жизнь всех тех, от кого он, целованный огнем подросток, так спешил убежать.

Но от себя не убежишь, Дилюк. Уж Кэйа-то знает.

Он кивком благодарит за вино.

— Поздравляю с повышением.

— Твоими стараниями, господин Дилюк, — Кэйа салютует бокалом.

— Я здесь не причем, — Дилюк морщится. — Меня даже не было в Мондштадте, — как будто бы в оправдание.

Кэйе, кажется, все-таки смеется. Нехорошее чувство.

— Вот именно, — тянет он. — Тебя не было, а капитан должен быть. Не самый плохой вариант для замены, согласись. Тебя уже, кстати, просили вернуться?

— Это была не Джинн, — признается Дилюк, кривит лицо сильнее, как будто все, что Кэйа говорит, вызывает у него жуткую мигрень.

— Конечно же это была не Джинн, — он кивает, отпивая вино. — Джинн не ругалась на меня даже тогда, когда ты решил уйти, знаешь. Но факт остается фактом.

— Тем не мене, ты все еще капитан, — Дилюк хмыкает. — А город до сих пор стоит на месте.

Кэйа улыбается так, чтобы Дилюк сразу понял: не время, не место и никакого доверия между ними, чтобы так шутить.

— Думаю, мы должны поблагодарить Джинн. За оба эти события.

Но Дилюк, кажется, не понимает намеки. Или просто не хочет их понимать.

— Слышал, в Ордо Фавониус новый капитан. Такой хороший боец?

— Не переживай. Думаю, что резать людей — не его профиль, — кивает Кэйа.

— Замечательно. Значит, убить его будет легче, — Дилюк сжимает кулаки, и перчатки скрипят от этого неаккуратного действия.

— О да, тебе никогда не нужен был повод, чтобы кого-то убить.

Он скалится — тихо-тихо так, предвещающе, возвращая чужой диковатый оскал.

— Я всего лишь хочу обезопасить город, Кэйа, — шипит Дилюк. — Я не собираюсь вредить тем, кто ни в чем не виноват.

— Ох, значит, тот вечер был просто ошибкой.

На что он надеялся. Дилюк так давно перестал быть просто мальчишкой, а Кэйа, ну, Кэйа стал его первым опытом не только в высечении из человека искр, но и крови — по сердцу и коже страшными метками.

И все, все в его глазах — кроме любви.

— Я должен извиниться за шрамы, — Дилюк поджимает губы.

Кэйа чуть не срывается на смех.

— Твои приоритеты, — тянет он почти восхищенно. — Не беспокойся. Шрамы — прекрасное напоминание о том, как строится доверие.

Кэйа бы подумал, что Дилюк выглядит уязвлено, но это не по его части, нет. Никакого стыда в человеке, который пышет пламенем с десяти лет, загорает всех вокруг и не просит прощения, если за собой уводит чужую жизнь.

Но Кэйе давно — не четырнадцать, когда чувства к нему освещали жизнь, и Дилюк — не мальчишка, которому Кэйа бы мог что-то так легко и бездумно простить.

— Не трогай Альбедо. Он давно уже не чужак.

Кэйа взглядом говорит — в отличие от тебя, Дилюк.

Тот фырчит, как много лет назад.

— Я не трону тех, кто не вредит Мондштадту. Я сказал, — вежливым недоверием.

И Кэйю не ранит. Не сейчас. Больше — нет.

Он же прошлое.

— Даю тебе шанс, Господин Дилюк.

Ведь прощение начинается с малого, а Кэйа должен научиться давать шанс тому, что его ранило — ради любви, ради мамы и ее песен о прекрасной стране, тому, что творило, мерцало, дарило покой и бунт — против тирании и того, во что оно превратилось после. Против жизни у детей взаймы.

Его путь невозможен без Мондштадта и того, что для Кэйи им стало и колосилось-цвело в сердце принятием, учением страшным истинам и выученным чувствам где-то очень глубокого в груди. А Дилюк…

Дилюк — Мондштадт.

Он учил любить его городскими закоулками, историей расцветающего мятежа и людьми — через себя и любовь прикосновением к коже. И город дал ему шанс, как и Крепус, и Кэйа долг вернет, ведь Альберихи держат слово, даже если плутают в чужой-чужой ночи, где предательства ранят не так сильно, как помощь и поддержка от гигантских для дикого ребенка людей.

Дилюк смотрит. Кэйа дарит шанс и улыбку, как десятилетний ребенок дарил ему тепло — в раненные проклятьем сердце и глаз. Он тогда впервые в жизни прогрелся, обжегся, и проклятье застыло под весом чужой теплоты.

— Тост за людей из прошлого, — говорит Кэйа смешливо.

И Дилюк, конечно, закатывает глаза.

— Я не пью.

Кэйа смеется и допивает вино так показательно, как только может.

— А возраст не идет тебе на пользу.

Дилюк отворачивается — Кэйа слышит только тихий хмык. Гомон людей поглощает его, как и толпы людей, разделяющих их через время. Как и его, Дилюка, спина. Страшный водораздел, и спина теперь — не к его спине.

Кэйа выучил, что в жизни верить можно только осколкам. Таким стал Дилюк — осколком себя самого, любовью к Мондштадту; таким был Альбедо — льдинкой из брошенных земель и башен с их куполами-пиками, давно не способными пробуравить пределы небес, таким был он сам — через сердце и глаз, проклятьем народа, которому он должен, должен дать шанс.

Ведь ветер крепчает, а они — единственная надежда.

Примечание

Итак, эта история длинной в год. Она говорит со мной об очень важных вещах, даже если я не совсем понимала этот диалог в самом начале, ведь

Время расшифровывает любую историю

[Комментарий был удален]
Аватар пользователяКим Пак Сидр
Ким Пак Сидр 05.02.23, 22:08 • 2172 зн.

Мыслей слишком много, как и эмоций. Будто затянуло в самый настоящий тайфун. Но постараюсь изложить всё не так сумбурно, как это было у меня в голове. Пусть мне и кажется, что передать все те чувства от прочитанного у меня не выйдет... То, как меня сначала разбило, а потом так же постепенно собрало по частям..

Я в восторге.

Ваш Кэйя ...