у меня не сложилась партия — прям всухую.
у тебя не сложился день и, наверно, год.
когда досчитаю до ста ударов — я тебя поцелую.
и всё пройдёт.
© хедвиг
Это стало обыденностью, традицией, почти привычкой — заглядывать к нему после каждого бега, даже самого пустякового, с которого они возвращались еще до полуночи.
Просто приходить, облокотившись плечом о дверной косяк, и наблюдать за тем, как он тренируется, как разминается, готовясь ко сну или пытаясь успокоить, умиротворить сжирающую его ярость и эмоционально-физическое перевозбуждение, сбить скакнувший адреналин гимнастикой. Это традиция — задавать ему дурацкие неуместные вопросы, неловко теребя рукав футболки, пока он неловко пытается подобрать ответы, прежде, чем найти в себе силы выпроводить её.
Он все еще не привык. Все еще обижен.
Все еще зол.
Лайтнинг не уверена, что это когда-то пройдет.
Он не слышит ее, не замечает, когда она в очередной раз занимает свое привычное место в дверном проеме, наблюдая за ним.
Она смотрит на рельефно изгибающиеся мышцы его напряженной спины и рук, отталкивающих массивный корпус от пола раз за разом, и вслушивается в шепчущий себе под нос баритон:
«Шестьдесят четыре, шестьдесят пять, шестьдесят шесть».
Она не посмеет его прервать, не посмеет задать очередной неуместный вопрос, выдать свое присутствие.
Она больше не семья для него, не самый-близкий-на-свете-человек, не якорь, не тихая гавань, подле которой можно расслабиться и не думать ни о чем, пряча лицо в ворот потрепанной куртки, пытаясь скрыться от запаха паленых покрышек в конце переулка и пожирающего чувства вины. Она — наблюдатель. Чужачка, маргиналка, плюющая на закон, который он заставил себя научиться чтить и уважать.
Он имеет право злиться на нее. Лайтнинг это понимает, принимает.
Она разрушает его привычную жизнь до основания, перекраивая на свой лад как мировой дизайнер дешевую шмотку какого-то неумелого портного, с завидным упорством и постоянством уже который раз.
У него есть полное право ее ненавидеть.
И она повторяет это себе раз за разом, ложась в холодную сырую постель, скрипящую старым металлическим сетчатым каркасом, прогибающимся под ее весом.
Он приехал в Гонконг, чтобы найти Рэя. Чтобы найти своего отца. Не для того, чтобы тень его незавидного прошлого в очередной раз отбросила его назад, превращая в несдержанного пацана, выбивающего людям зубы и коленные чашечки об асфальт с удивительным усердием и страстью. Не для того, чтобы пустить под откос годы, потраченные на дисциплину и самоконтроль, который он вырабатывал у себя потом и кровью под злобную физиономию вечно недовольного Блэка.
И сейчас, когда он снова тот самый пацан, которого пожирает гнев, и который лишь по щелчку ее пальцев готов вышибить мозги любому, на кого она кивнет, сейчас, когда он, в принципе, и без щелчка кидается на всех как сорвавшийся с цепи цербер, размахивая винтовкой, стоит кому-то только подойти к ней на дюйм ближе, чем позволено условным безопасным расстоянием, она на самом деле чувствует себя виноватой. В детстве, тогда, на улицах, тыкая пальцем в своих обидчиков, натравливая свой личный переносной таран на них, наблюдая, как он разбивает их лица о кирпичную стену одним ударом, она не чувствовала себя виноватой. Она не чувствовала себя виноватой, говоря ему «подчистить хвосты» после их неудачной кражи, не чувствовала себя виноватой, когда просила показать «тому тупому засранцу, который обул нас на деньги, что в Пустошах обманщикам не рады».
Сейчас Дункан стал куда опаснее, чем двенадцать лет назад. До Рэймонда Блэка, до Одинокой Звезды. Тогда, будучи пятнадцатилетним пацаном, которого вскормили банды и Пустоши, он был куда менее ловким, спортивным и умным, полагаясь только на свой рост и тупую силу, когда ломал кости и лица, подрабатывая на очередных головорезов. Сейчас это обученный офицер, коп, почти что ходячая машина для убийств, которая может голыми руками свернуть шею или изрешетить из винтовки пока гусиное перо падает на пол.
Сейчас его проблемы с контролем агрессии представляют по-настоящему серьезную угрозу. Для миссии, всех вокруг и, что самое главное, для него самого.
Он замечает ее не сразу.
Заканчивает отжиматься, когда с шумным выдохом произносит довольное: «Сто!», — и вскакивает на ноги. Растягивает мышцы, наклоняясь в разные стороны, и, кажется, наконец ощущает чье-то чужое присутствие, замирая на пару мгновений, будто пытаясь прощупать спиной, затылком, нутром кто посмел так бесстыдно и бесшумно за ним наблюдать.
— Давно ты тут? — он бросает вопрос небрежно, через собственное плечо, хрустя шейными позвонками.
Она улыбается слегка печально, слегка неловко.
— С шестьдесят пятого.
Он делает круговой оборот шеей, правой рукой, затем — левой. И лишь потом разворачивается к ней лицом.
— Я смотрю ты больше любишь наблюдать, чем сама заниматься, — он усмехается одними губами, его замысловатые движения плавные, дыхание размеренное и ритмичное и, ей кажется, что это гимнастика тайцзи-цигун.
На Дункане — только легкие спортивные штаны, опоясывающие бедра намного ниже пупка, оголяя рельефы пресса и косых мышц живота. Она ловит себя на мысли, что безбожно пялится на его полурасслабленное и до чертей идеальное тело, играющее мускулами в тусклом мертвенно-желтоватом свете единственной лампочки, вкрученной в его каюту. Лайтнинг замечает его самодовольную ухмылку и вопросительно поднятую бровь не сразу, потому что он не прекращает свою гимнастику, лишь молчаливо наблюдает за тем, как она в задумчивости глазеет на него.
Он рано повзрослел. Чертовски рано, возможно, даже для орка. Ей было четырнадцать, когда они встретились в одном из закоулков Пустошей, ему — почти двенадцать. Уже тогда, когда у нее только начинали проклевываться вторичные половые признаки, Дункан уже напоминал агрессивно растущую вверх и вширь передвижную скалу. Тогда она, зажатая в угол возле огромного мусорного бака местными отморозками, которые только вчера стали совершеннолетними и вступили в одну из местных банд, могла только смириться со своей назревающей участью, съеживаясь и плача, выслушивая красочные описания того, как они «поимеют её» и как она «должна быть за это чертовски благодарна», пока один из них тряс перед ее зареванным лицом дешевым пистолетом, а второй рвал на ней грязную старую одежду. Она рыдала громко и с каждым ударом по лицу начинала рыдать еще сильнее, задыхаясь от истерики.
Тогда-то они и встретились. Под звуки щелчков затвора незаряженного пистолета, рассыпающихся по асфальту зубов и ломающихся костей. Он просто влетел в переулок как натравленная псина, игнорируя наличие пистолета, хоть и незаряженного, и парочкой ударов головы о кирпичную стену мгновенно сбил спесь с зазнавшихся ублюдков. Второго, шустро полезшего по пожарной лестнице, ему пришлось стаскивать вниз, пока первый ползал по асфальту, сплевывая лужи крови вперемешку со слюной, слезами и соплями.
А потом он просто вытащил их обоих на обочину проезжей части, пнув напоследок по почкам и отобрав верхнюю одежду и обувь.
В той отобранной куртке, которую он ей отдал, она ходила года четыре, не меньше, пока рукав не сгорел почти полностью, задетый перекинувшимся пламенем от гранатомета. А в той обуви, оказавшейся новой и добротной, до самого инцидента с тюрьмой и корпоратами. Никто не мог ее убедить выбросить «это отвратительное старье».
Он рано повзрослел, превратившись в ее защитника и мускулы, пока она была его учителем и мозгом.
Пока он превосходил в физической мощи даже своих одногодок-орков — таких же уличных крысят, курил и бегал на свиданки втайне от Рэя, она в свои двадцать слонялась по Сиэтлу, пытаясь понять, осознать, сообразить, почему чистая теплая кровать, нормальная еда, крыша над головой и человек, который о тебе заботится и которому хотя бы немного, но есть дело до тебя, душат ее как полиэтиленовый пакет, накинутый на голову и затянутый на шее. На улицах дышать было легче, несмотря на дым от паленых шин и сгнившего мусора, чем в богато обставленном доме Блэка. И она корила себя за это чувство, пока он пытался поднять их обоих на ноги, Дункан агрессивно этому сопротивлялся, нарываясь на конфликт, а она молчаливо принимала помощь Рэя, пытаясь разобраться с собственными противоречивыми чувствами.
В итоге, единственным, кто на самом деле сопротивлялся, оказалась она.
Ву был в центре конфликта, в центре происходящих с ними изменений. Она — лишь наблюдатель. Не здесь, не рядом, где-то в собственных мыслях, наедине с собственным психологическим диссонансом, полным непринятием новой жизни, куда, зацепив поводок, тащил их Рэймонд, бунтующих и непонимающих смысл происходящего.
Она — прикормленный волк, искоса смотрящий в сторону теней, улиц и бандитских разборок, среди которых она выросла, которые вскормили её заместо безымянной матери. Дункан — с трудом прирученная избитая псина, искусавшая руки, но верная до зубного скрежета.
— Ты пялишься, — наконец говорит он, давясь смешком, вытягиваясь вверх, доставая кончиками пальцев до низкого потолка каюты.
Она бормочет невнятное «извини» и неловко потирает запястья, вперившись взглядом куда-то в плинтус, под кровать, где стоял ящик с горой гранат и патронов.
Он смеется, наконец-то. Смех у него скрипучий и низкий, но при этом для нее — самый приятный, самый теплый, самый родной. Он отшвыривает ее на десять лет назад, во времена их жизни на улице, во времена, когда во всем мире, кажется, не было никого, кроме них, когда важность составлял только он и она. Он упирается ладонями в бедра и хихикает, прикрыв глаза и покачивая головой. Зубы у него белые как слоновая кость и ровные, словно выточенные величайшим скульптором, только длинные клыки, затупленные слегка, изгибаются из-под нижней губы. Это единственное, что в нем не изменилось за эти годы.
Она снова ловит себя на том, что пялится.
Смотрит на его поджарое тело, на высокие скулы, короткую щетину на лице, и её мозг почти диссонирует с тем образом Дункана, который она пронесла через тюрьму, через годы одинокой жизни и попыток восстановиться, влиться в русло.
Она помнит пухлого подростка с дурацкой прической, пахнущего выпечкой с корицей, на которую он тратил последние деньги, и дешевыми сигаретами, иногда — кровью и потом. Помнит, как они спали в обнимку на деревянных ящиках и куче старых вещей на заброшенном складе, среди контейнеров, выстроенных в ряд. Помнит, как впервые поцеловалась — с ним — сразу после их первого удачного дела, первых заработанных денег, которые позволили бы им купить столько всего. Помнит свой первый секс — и его тоже. Он все лето работал на какую-то банду, а она — в прачечной через дорогу от заброшенного склада, где они часто ночевали. Она пустила все свое обаяние на то, чтобы убедить старую каргу-владелицу прачечной позволить им жить в свободной комнате ее квартиры за символическую плату, которую она вычитала из её заработанных денег.
Ему — пятнадцать, ей — семнадцать. Такая почти осязаемая в этом возрасте разница становилась незаметной, когда старая карга уходила в магазин на другом конце города, потому что там стиральный порошок на четыре ньюйена дешевле, чем в местном супермаркете в Пустошах, и они оставались одни.
Она прикусывает губу, пока Ву широко улыбается и потирает выбритый висок.
Столбняк, ввязавшийся всерьез в какую-то банду, ненавидел их и то, что им удалось отхватить себе комнату за такие смешные деньги, пока он жил в бандитском бараке.
А потом владелица злополучно отбросила копыта, и ее юрист с треском вышвырнул их опять на улицу.
Она помнит, как Дункан со злости разбил все окна прачечной старым ржавым ломом, который ему дали бандиты, так, на всякий случай, хотя он обычно и без него прекрасно мог выбивать людям зубы и долги.
Она помнит, как они вернулись на склад. Как сидели на импровизированной кровати, собранной из шести деревянных коробок, покрытых кое-где плесенью, и кучи одеял, стащенных из квартиры старой карги, и целовались. Она — у него на коленях, утопая в огромных объятиях. А потом они засыпали, снова в обнимку, потому что иначе невозможно согреться, даже несмотря на тлеющие деревяшки в огромной металлической бочке недалеко от кровати.
А потом появился Рэймонд.
ДиТи притащил их в какой-то волонтерский центр, где кучками ошивались такие же неприкаянные бездомные подростки. Никто из этой кучки понятия не имел, почему их сюда притащили, но горячая свежая еда, койка-место, предоставляемые центром, и подработка вынуждали их там остаться, вместо того, чтобы снова бежать в дебри улиц.
Им с Дунканом повезло гораздо больше, чем тем детям, оставшимся в центре.
С переездом в новый дом, со сменой обстановки, с открытием новой, чистой страницы, Ву отдалялся от нее все дальше, как будто теперь она в нем не нуждается, как будто теперь он не нуждается в ней.
Или, может, на самом деле отдалялась она, замыкаясь в себе.
Он был сосредоточен на спорах с человеком, который упрямо планировал заменить им родителей, которых они толком не помнят. Он был сосредоточен на том, чтобы насолить Рэю, а потом еще сбегать на свиданку с Дэвидом, живущим по соседству, или со Сьюзан — какой-то там племянницей двоюродной сестры по отчиму миссис Мэлони, или с Мэгги — на редкость красивой гномкой из подросткового центра. Он бегал на свиданки, курил, взрослел и срался с Блэком, пока Лайтнинг пыталась собрать по крупицам свою жизнь, напоминавшую старый дом, который шар-клином превратили в груду камней, фанеры, металла и воспоминаний, намереваясь построить там современную капсульную многоэтажку. Она нарушала раз за разом правила Рэймонда, сбегая обратно в ту трясину, из которой ее вытащили, прыгая в кровать к наркоманам, дилерам и головорезам, в попытке найти осколки себя хотя бы там, чтобы потом вернуться еще более потерянной и запутавшейся, словно ребенок, заплутавший в лесу.
Её душил богато обставленный дом и чужая забота.
Но Дункан просыпался в поту и приходил к ней посреди ночи, чтобы пожаловаться на кошмары о гулях, окровавленных трупах бывших друзей, разорванных и изувеченных, о запахе тухлого паленого мяса, о переломанных позвоночниках и собственных грехах.
Он не хотел возвращаться на улицы, задавая ей один и тот же вопрос, уткнувшись носом в шею, почти задыхаясь от панической атаки:
«Мы не вернемся туда. Мы же не вернемся?».
И она, обнимая его, позволяла душить себя, все сильнее затягивая полиэтиленовый пакет на собственной голове:
«Нет. Нет, мы не вернемся. Никогда».
Она нарушает обещание лишь наполовину, когда врет ему о том, что ее друг в беде и ему нужно срочно помочь, поэтому она исчезает из его жизни под покровом ночи. Она говорит — врет, — что вернется через пару дней, а на деле срывает с головы пакет, жадно хватая свежий воздух, не обремененный Рэймондом Блэком, который во что бы то ни стало решил превратить их в достойных членов общества, и Дунканом, готовым было сражаться за каждый свободный шаг и вдох с их строгим и справедливым благодетелем, лишь бы только не возвращаться на улицы.
В итоге — меняет единственных людей, которым было до нее дело, на железные решетки и тюремную робу.
Она не может осуждать Ву за то, что ему нужно время, чтобы снова к ней привыкнуть.
Она может лишь надеяться на то, что это не займет вечность.
— Я скучаю по тебе, — тихо, так, чтобы услышать — надо слушать.
Он замирает на несколько мгновений, она видит его озадаченное лицо, отражающееся в маленьком зеркале в открытой ванной; губы кусает, сбито дышит, пытаясь утихомирить колотящееся сердце.
— Мы болтаем каждый день. Бегаем каждый день, — он смотрит на нее вполоборота, выражая полное непонимание ситуации и ее слов.
Она с силой прикусывает нижнюю губу, затем языком по ней проводит. Вдыхает.
— Я не это имею в виду, Дункан, — и лицо у нее такое виноватое-виноватое, будто ему семнадцать, и она рассказала Рэю, что он курит; она обхватывает себя руками и раздраженно-нервозно потирает ладонью собственное плечо, кидая на него короткие взгляды из-под ресниц.
Она уже собирается сказать, мол, «забудь, я сморозила херню, наверно это из-за той подозрительной лапши в лавке напротив, напомни мне больше никогда не слушать гастрономические советы от Гоббет», как напряженно-неловкую тишину, повисшую между ними на несколько секунд, нарушает его короткий вздох осознания.
Ву смотрит на нее с приоткрытым ртом, хлопая своими блестящими щенячьими глазами. Во взгляде — все и сразу: понимание, злость, отчаяние, тепло — калейдоскопом переливающиеся в нем, пока она смотрит ему в глаза. Она съеживается под этим взглядом, чувствуя грохот бьющегося сердца в собственных ушах, заглушаемый все остальное.
Он выдыхает, шумно, почти со стоном, его напряженные плечи опускаются и во взгляде, словно кто-то щелкнул выключателем, исчезает все. Это бьет по воспаленному еженощными кошмарами и воспоминаниями сознанию вдвойне сильнее. Она шею вытягивает, всматривается в его глаза, пытаясь найти там отголоски хотя бы чего-то, хотя бы презрения, хотя бы злости, хотя бы осуждения. Чего-нибудь. Но видит не его, нет — видит офицера Одинокой звезды, бегущего в тени, агрессивного малолетнего бандита — кого угодно, но не Дункана. <i>Её Дункана.</i>
А её ли он теперь вообще? Сколько его взлетов и падений она пропустила, сидя в корпоративной тюрьме ради спасения шкуры какого-то очередного наркомана-бандита, с которым провела лишь одну ночь и была готова кинуться из огня в полымя? Сколько изменений и переломных моментов она не застала? Сколько раз её не было рядом, когда он нуждался в ней больше всего?
Она не вспомнит. Потому что не знает. Она ничего не знает. Она не знает его. Она знала его восемь лет назад, но не сейчас.
И теперь вся эта ситуация кажется ей до боли абсурдной. До сжавшегося в комок нутра. До колотящегося о ребра сердца с ритмом в сто двадцать. У нее перед глазами — плывущие желтые блики. И молчаливый ссутулившийся силуэт.
Ву настойчиво трет пальцами переносицу, хмурится, сжимает губы.
Лайтнинг считает удары собственного сердца.
«Шестьдесят четыре, шестьдесят пять, шестьдесят шесть».
У нее гремит в ушах.
— Знаешь, нам обоим нужно поспать. Уже поздно. Я устал. Поговорим завтра, — он кивает ей, уперев руки в бедра.
Она пытается улыбнуться, но улыбка пропадает за долю секунды. Чувствует, как невольно съеживается в комок, глядя на его расправленные плечи, на взгляд, в котором читалось ничего, в котором было пусто, в котором она видела только желтоватый отблеск тусклой лампочки.
Она считает удары.
«Сто».
И молча кивает.