01

Он наблюдает за её профилем, на котором причудливо играли тени и блики, задумываясь больше о чем-то своем, чем о дерьмовой ситуации, в которую они все сейчас внезапно угодили.

Видит отблеск мертво-голубого света экрана в ее глазах и на лице, на котором застыло наполовину удивление наполовину злость. Он часто видел ее в таком освещении. Харпер проводила приличную часть своего свободного времени если не на прогулке по Крейцбазару с Данте или в «Джезве», тратя остатки выручки на «настоящий» турецкий кофе Алтуга, то за компом-франкенштейном Моники. Теперь уже её компом. 

Пока она сидела, скрючившись за столом, обложенная мониторами и КПК со всех сторон, практически сияющая в мерцающем свете, Блитц считал своим долгом развалиться на кровати напротив и «контролировать процесс», как он сам это называл. Пока она пялилась на напечатанные коды, письма и тексты, пытаясь разобраться в ситуации, в которую Шефер их всех затащила, а потом отбросила копыта, переложив всю ответственность на Харпер, Блитц пялился на нее. Неконтролируемо и бесстыдно.

Он этого не скрывал. А она пересматривала в двадцать шестой — он считал, — раз видеодневники Грина Винтерса, прокручивая снова и снова один и тот же момент, всматриваясь в его лицо, вслушиваясь в его бредни, повторяющиеся заевшей пластинкой настолько часто, что Блитцу к концу недели уже начал сниться этот странный жирный сорокалетний мужик в кружевных чулках, отрубающий голову дракону. Она прибила к стене пробковую доску и обклеила ее какими-то дурацкими заметками, постоянно таращилась в КПК и кучу вкладок со статьями из желтых газетенок и топиками в Мире Теней, открытыми на четырех компьютерных мониторах, чтобы хоть как-то разобраться в том дерьме, которое ей без почестей передала Моника. 

А Блитц продолжал просто пялиться, засыпая под ее бормотание и риторические вопросы, которые она, кажется, задавала сама себе.

В комнате, где они проводили каждый вечер, никогда не выветривался стойкий терпкий запах кофе и его дешевых сигарет. Иногда паленого пластика, когда особо агрессивный защитный черный ЛЕД вынуждал её выдернуть дата-кабель из своего виска, спасаясь экстренным бегством. 

А затем она перлась туда снова. Раз за разом. Пока не достигнет намеченной цели, пока нужная информация не окажется в ее руках, отобранная, как конфетка у ребенка. Пока она не найдет еще один обрывок, который можно будет скотчем присобачить к огромной картине происходящего в Берлине, к информации о Файершвинг, к гибели Моники, к ебаной пробковой доске в конце концов.

А он наблюдал, махая воображаемым флажком под ее ухмылку, когда она наконец его замечала.

Его до охуения удручало то, что остывший труп Шефер и Берлин, балансирующий на грани между пепелищем и нормальным свободным государством, привлекали ее внимание куда больше, чем его полуобдолбаное тельце на соседней кровати. Он купил лучшую траву, которую только продавали, и лучшее пиво, которое только мог найти во всем ебаном Берлине, и скачал все серии «Рыцарей-Королей Лайтнингхолда». После того бега на лабораторию он просто обязан был показать ей весь сезон этой херни, которую невозможно было смотреть на трезвую голову. Но он, естественно, и это предусмотрел. И все ради того, чтобы отвлечь любимого шефа от тяжелой рутинной работы. Все ради того, чтобы она хоть пару минут посмотрела на него, а не на заплывшую сальную физиономию Грина Винтерса, который взирал на них с экрана телевизора, прерываемый помехами и статическим шумом. Он, по крайней мере, симпатичнее. Все ради того, чтобы она хотя бы пару часов думала о нём, а не о ебаной мертвой Монике. Он, по крайней мере, жив.

Дитрих перехватывает его, снующего за Харпер как маленький ребенок за своей мамашей, хлопая по плечу своей тяжеленной рукой, говорит:

— Оставь её. Ей нужно время. Нужно переварить все… это. 

— Ты имеешь в виду Шефер? — Блитц сбрасывает его руку, чешет щеку, покрытую густыми рыжими бакенами, глядя на него сверху вниз, и складка на его переносице, образовавшаяся из-за сдвинутых бровей, делала его еще более несерьезным и наивным болваном, чем обычно.

Шаман головой качает, складывая свои покрытые витиеватыми татуировками руки на груди — такой же разрисованной знаками, пентаграммами и прочей шаманско-панковской лабудой. Блитц готов поклясться, что он смотрит на него как лысеющий дедуган, у которого в распоряжении полувековой опыт, на маленького пацана, задающего тупые вопросы. Возможно, так оно и было.

По его темным маленьким глазам можно было понять, что он знает куда больше, чем вся остальная местная компашка маргиналов, у которых эмоциональный диапазон был на уровне куска пластмассы, видимо, как и уровень вовлеченности в нерабочую жизнь своего босса.

— Ты никогда не терял охереть каких дорогих тебе людей или как? Ей нужно время и пространство. 

«Охереть каких дорогих тебе людей»? 

Он ловит эту фразу как черный ЛЕД неумелого декера, истерично пытающегося выбраться из Матрицы раньше, чем расплавятся его мозги. Крутит ее в голове раз за разом как Харпер кассеты Грина Винтерса. Воспроизводит, ставит на паузу, прокручивает снова. 

Пару месяцев назад «охереть дорогие тебе люди» означало бы «Эмили». Сейчас Эмили — значит «наёб феерического масштаба», «разбитое сердце», «манипуляции, манипуляции и еще раз манипуляции». Эмили — значит «я сыграю на твоем эго и твоих чувствах, а потом брошу тебя у разбитого корыта». 

Харпер, спустя всего несколько до одурения насыщенных месяцев, значит «я с удовольствием помогу, если тебе это поможет перестать ныть». Или — «ты не должен подвергать себя такой опасности в одиночку». Харпер значит — «я заткнусь, а ты выговорись, тебе это нужно». 

Но затыкались все равно они оба. И это не было по-дурацки неловко, словно они старшеклассники, запертые в кабинете физики, которые слишком херово друг друга знают, чтобы о чем-то поговорить. Это успокаивало больше, чем раздражало, позволяло разложить мысли по полочкам, разобраться, систематизировать, понять что-то, чего раньше не понимал.

Блитц, докуривающий шестнадцатую сигарету за день, сидя вечером в полубредовом приходе от очередных легких колес и сизой дымке от паленного табака и бумаги, по-настоящему упивался их молчаливыми моментами, ее силуэтом в мерцающем свете мониторов, ярким пятном врезающимся в его воспаленный мозг сквозь пелену дурмана, и запахом настоящего кофе, перебивающим жжёную пыль.

А потом он трезвеет. И ему кажется, что он угодил в какую-то до охуения смехотворную войну с собственными чувствами. Это блицкриг, не иначе — разберись с этим дерьмом разумно и быстро, или это дерьмо разберется с тобой само. И оно явно не собирается ждать, пока ты закуришь сигарету и драматично в облаке дыма скажешь «ебаный в рот», глядя прямо в камеру и ломая четвертую стену.

Но он откладывает. Каждый ебаный раз. Занимается самой блядски поганой прокрастинацией в мире. Он говорит сам себе, своему подсознанию, что разберется потом, не сейчас, сейчас много дел — выбраться из долгов, выкурить юбилейную двадцатую сигарету за день, ломануть чей-то очередной сервер ради каких-то дешевых данных, засыпав все спамом. И когда он доламывает, докуривает и выбирается из долгов при помощи Харпер, он снова говорит самому себе, что сейчас не время.

И цикл повторяется. Изо дня в день. В любом произвольном порядке. Но итог всегда одинаковый: он заваливается на кровать напротив ее стола, пока она занимается делами, закуривает, закидывается и пялится, представляя, как трахнул бы ее на этой самой клавиатуре, на этом самом столе, в этой самой комнате, пока за стенкой Айгер собирает и разбирает винтовку на время, Глори и Пол смотрят «Змей Сегодня», а Дитрих с Данте в ногах глушит уже шестую банку пива в кресле, упорно делая вид, что ему неинтересно это тупенькое ночное шоу.

Он представляет — почти чувствует — свои губы на её шее, жар кожи, упругость бедра в собственной ладони, влагу на кончиках пальцев и сбитый вдох прямо в ухо. 

А потом отрубается к середине ночи под ритмичное стаккато пальцев на клавиатуре и тихий противный писк звука уведомлений. И когда просыпается — она уже на ногах. И на вопрос «шеф, ты вообще спишь?», отвечает:

«Иногда. Когда Берлин не стоит на пороге пиздеца», — и усмехается.

И из-за этой ее уютно-домашне-уставшей усмешки он не может себя сдержать, поэтому лыбится в ответ как девятиклассник, скрывая улыбку за сигаретным фильтром, зажатым меж зубов. И убеждает сам себя, что отношения — не для него. Особенно после Эмили. Что это все из-за травы, колёс и отсутствия секса. Убеждает себя, что причина его временного помешательства — заебов, как он сам это называет, — кроется именно в дешевой траве от этого запиздевшегося торгаша Заака и половом воздержании. 

Блитц чувствует себя каким-то сопливым десятиклассником — одним из тех, кто пускает слюни по красивой новенькой, держащейся отстраненно и сосредоточенной только на учебе. Харпер — та сама новенькая — красивая как дьявол, но в разы умнее. Харпер — та самая новенькая, которая к концу года начинает ходить за ручку по коридорам с местной знаменитостью — капитаном чирлидерок, президентом студсовета, призеркой городского конкурса по программированию, королевой бала и что там еще обычно входит в список? Моника — та самая местная знаменитость, королева бала и центр всей убогой вселенной. 

Можно подумать, что он какая-то дешевая замена Шефер. Суррогат. Она — свежесваренный турецкий «напиток богов» от Алтуга в «Джезве», он — противный растворимый сойкофе из палатки с булочками напротив Убежища.

Он пашет без продыху лишь бы Харпер наконец-то обратила на него внимание. Пытается прыгнуть выше собственной головы, выше головы священной Моники Шефер, вокруг которой вертится все происходящее на пробковой доске и вся жизнь шефа в принципе.

Ему противно от ситуации, в которую он угодил. Ему противно от самого себя — зацикленного наркомана, рыжей катастрофы, несущей проблемы и хаос как в свою жизнь, так и в жизнь окружающих его людей.

Ей, наверное, тоже противно. Ему бы на её месте было бы.

Кто он такой, чтобы тягаться с Шефер, пусть и мертвой? Харпер самой пришлось пару разочков спасти Крейцбазар и помочь местным ленивым засранцам с интеллектом членистоногих, чтобы они, наконец, смогли счесть ее более-менее достойной заменой своей любимой «мамочке». Ему, наверное, придется лично отрубить голову Файершвинг, чтобы она наконец-то посмотрела на него другим этим своим взглядом, не таким как сейчас, отличным от откровенно настопиздевших щенячьих глаз, полных разочарования из-за внезапного осознания того, что бормочет ей под руку наставления в середине происходящего на беге пиздеца не всезнающая любимая Моника, а он — дефолтный декер мелких наркобанд и кучки местных маргиналов, приправленный подливой из жалости, мол, помоги, а не то очнется бедняга где-нибудь в канаве голым и с отрубленными пальцами на руках и ногах. 

Блитц не помнит в какой конкретно момент вся его жизнь превратилась в ебаный сюр.

В Шварце Херцен определенно такого дерьма не было. 

В Шварце Херцен было относительно приемлемо, если не выходить на залитые отходами и кровью улицы Дрогенкиппе, отсиживаясь в Котельной, немного опасно, иногда, самую малость, когда лидер банды сваливал куда-то по делам за пределы города, но в целом приемлемо. В Шварце Херцен хотя бы не было агрессивно настроенных драконов, желающих поджарить твою жалкую жопу. И чьих-то мертвых бывших подружек. Зато была качественная дурь. Качественная дурь — залог успешных дел и работающих мозгов, которых не клинит на одной женщине, превращая ее в центр его никчемной жизни и всего сраного Берлина.

Он чувствует себя максимально ущербным придурком. Наивным сдвинутым пацаном. От безысходности порочного круга, в который он сам себя загнал, хотелось биться головой об стену, наматывая собственные сопли на кулак.

В какой-то определенный момент, он не помнит в какой конкретно, явно в одну из очередных «точек невозврата», очередных особо молчаливых вечеров, очередных прослушиваний кассет Грина Винтерса, очередных метаний по комнате и выслушивания причитаний «черт побери, Моника, ты даже не представляешь, как я в тебе сейчас нуждаюсь», он вводит в свою многострадальческую вену почти лошадиную дозу крэма. Его накрывает тогда не сразу, даже позже, чем от обычной дозы, взгляд плывет, и вместо привычной энергичности и сконцентрированности мозги выворачивает на изнанку, и последнее, что он помнит — как каким-то куском металлолома, валявшегося под кроватью, с остервенением превращает пробковую доску в груду бумаги и деревянных щепок. Помнит, как маленькие желтоватые ошметки фанеры летят в разные стороны, как в воздух поднимается огромное облако пыли, как рвется бумага и как сморщивается под ударами лицо Шефер на одной из фотографий. И тихий голос Харпер.

А затем — темнота.

Когда он приходит в себя, то лежит на столе в клинике Эзкибеля под капельницей, подключенный к издающим противные звуки медицинским машинам, и слышит приглушенную какофонию мужских и женских голосов. Он с раздражением выдергивает иглу и пытается сфокусировать взгляд и слух, разбирает злой низкий женский рокот не сразу, но раньше, чем срывает с себя датчики и протяжный писк аппаратов не концентрирует все внимание на нем. 

Айгер уволакивает его в Убежище на собственном плече под конвоем Глори, несколько раз, определенно не нечаянно, стукнув его головой об какой-нибудь столб или кирпичную стену. Весь путь от клиники до дома он пытается совладать с тошнотой, подступившей к горлу, и задает один и тот же вопрос:

«Боже, что за хуйню я натворил?».

Его бросают на диван как заплесневелый мешок с луком. Вокруг кружком собирается вся маргинальная компашка, явно собирающаяся вершить суд Святой Инквизиции — не хватает только Харпер и Пола. Дитрих говорит, что Пол на встрече с очередным высокопоставленным ублюдком, возжелавшим нанять незаконную помощь для своих грязных делишек, на вопрос о Харпер — все молчат.

Он накручивает себя. Снова и снова. Вертит в голове эту противную мысль, дирижирует ею перед оркестром из собственной тревожности, страха и чувства вины. 

Повторяет раз за разом:

«Боже, что за хуйню я натворил?».

Айгер бросает в него пустую коробку из-под пиццы, рычит сквозь зубы, чтобы он заткнулся, блять, наконец. Дитрих просит ее успокоиться, Данте смотрит на него своими маленькими желтыми глазенками с каким-то практически разумным осуждением, Глори водит металлическим когтем по журнальному столику, почти раздражая этим мерзким скрипучим звуком — ударом старого хрома о стекло.

Что за хуйню он натворил? Ранил её? Убил? Поступил с её костями также, как он поступил с пробковой доской? Нет. Он этого не сделал. Айгер бы уже разряжала в него весь свой дробовик, пока Дитрих поджаривал его задницу своим огнем прямиком из магической бездны, а Глори снимала все это на камеру, чтобы потом они все могли это пересматривать вечерами под чипсы и пиво вместо «Змей Сегодня». 

Он не мог этого сделать.

Может они ждут Пола. Может они ждут, когда он расслабится. Ждут подходящего момента, чтобы вспороть ему горло во сне. Чтобы швырнуть ему в лицо заключение о смерти от коронера, где на первой же странице жирным шрифтом будет написано имя Харпер, а на краю листа на ржавой скрепке держалась бы фотография её изуродованного тела. Он представляет размозжённый череп, сквозь трещины в котором видно сероватую оболочку мозга, неестественно вывернутые конечности и кровь — много крови. Она по всюду: на теле, под ним, растекаясь лужей по старому поцарапанному паркету, на его одежде и руках, сжимающих кривой кусок металлолома. Он представляет это и тут же пытается отмахнуться от этой картинки, как от наваждения, как от кошмара, из-за которого он проснулся посреди ночи весь в поту. Запускает пальцы в волосы и нервно-раздраженно водит ими по голове, пытаясь совладать с нахлынувшими эмоциями, балансируя на грани панической атаки. 

Нет. Он накручивает себя. 

Это его выдумка. Преувеличение. Его собственный воспаленный мозг играет с ним, словно агент спецслужб на допросе, подсовывая под нос все больше и больше фотографий, давит на психику, обвиняя во всех смертных грехах. Предлагает сделку: сядь в тюрьму и справься с чувством вины, вскройся и справься с чувством вины. Страдайстрадайстрадай, и, может быть, тогда она тебя простит. Может быть, тогда они все тебя простят. Может быть, ты сам себя простишь.

Он считает секунды, которые проходят в молчаливом напряжении, заставляя себя думать о чем-то другом, чтобы справиться с волнами накатывающей паники. Не смотрит ни на кого из команды, особенно на Айгер, ощущая, как она прожигает дырку в его виске, уперевшись своими массивными руками в облупившуюся кухонную столешницу. Зубами скрипит в такт тому, как Глори водит хромированным пальцем по поверхности столика, оставляя тонкие царапинки. 

Шумное разъяренное дыхание и скрежет металла об стекло стихают в ту же секунду, как хлопает входная дверь Убежища.

Блитц думает:

«Это Пол».

«Или копы».

«Меня загребут. Меня загребут. Мне там самое место».

«Лучше бы Айгер вынесла мне мозги здесь. Здесь приятнее умирать. Здесь пахнет нормальным кофе и домом. Я бы умер там, где она».

Он не поднимает глаза, пряча лицо в ладонях, скрючившись на диване. Только слышит, как на пол слева от него падает что-то легкое и тихо гремит стекло, шуршит бумага, а затем — горячие ладони на собственных плечах.

— Черт подери, Блитц. Ты в порядке? Как себя чувствуешь? Ты провалялся под капельницей почти три дня.

Грудную клетку сводит в ту же секунду, как до него доходит чей это голос. Сердце колотится в бешеном ритме, и он готов поклясться, что паническая атака уже настигла его, чувствуя, как до боли неприятно щиплет в носу. Он заставляет себя размеренно дышать в попытке справиться с ураганом.

И взгляд поднимает не сразу, вдавливая ладони в глаза до болезненной темноты и вспыхивающих под веками разноцветных бликов. Давит, давит и давит, пока его голова не превращается по ощущениям в один большой пульсирующий синяк. Блитц пытается не концентрироваться на горячих руках, поглаживающих его плечи, не обращать внимания на волны мурашек, прокатывающихся от затылка вниз, к пояснице, он пытается мыслить как взрослый человек, осознающий свою вину, а не сдвинутый сверхэмоциональный подросток.

В голове бесконечной бегущей строкой прокручивается сплошное:

«Извинись. Извинись. Извинисьизвинисьизвинись».

Когда он наконец поднимает голову и моргает несколько секунд, пытаясь сконцентрировать взгляд, то первое, что он видит — Харпер. Прямо перед ним. Смотрит снизу-вверх своими этими большими щенячьими глазами, сидя на полу, поджав под себя ноги, и сжимая его плечи. От жара, исходящего от её рук, у него не прекращаются мурашки, доводящие почти до дрожи.

Ему до охерения хочется обхватить ее лицо ладонями и целовать-целовать-целовать, слушая ее дурацкое хихиканье, не взирая на вытянувшиеся морды команды. Обнять её так крепко, как он только может позволить себе в таком состоянии, спрятав ее ото всех под слоями своей одежды. И благодарить всех богов, духов, драконов и корпорации и что там еще правит этим жалким миром.

Но он может только уткнуться носом ей в шею, задыхаясь от слишком терпкого запаха кофе вперемешку с жженым яблочным табаком, которым пропиталась вся ее одежда и кожа, и обвиться своими неловко-огромными руками за ее талию. 

Он держится за нее как за последнюю сухую ветку, торчащую из зыбучих песков, в которые его затянуло по самое горло. 

Шепчет куда-то ей в ключичную впадину:

«Простипростипрости. Мне так жаль. Так жаль».

Чувствует, как она кладет ладонь на его затылок и поглаживает-похлопывает по спине. Шепчет что-то тихо-тихо, он едва может разобрать из-за протяжного писка в собственных ушах.

Отстраняется от нее как-то слишком резко. Другая бы на её месте уставилась бы растерянным взглядом, хлопая густо накрашенными тушью ресницами, но Харпер смотрела сдержанно, почти успокаивающе. 

— Где ты была? — на грани мольбы и затихающих эмоций, вполголоса, задыхаясь от того, насколько сильно сдавило грудную клетку.

— Эзкибель дал мне список лекарств для тебя. Некоторых у него не было. Пришлось побегать, — она кладет ладонь на его щеку и мягко похлопывает, и жар, исходящий от нее, резко контрастирует с его бледным ледяным лицом, и, если бы он мог, он бы покрылся густым слоем конденсата как запотевшее окно в ноябре.

Блитц размашисто-нервно кивает. Больше сам себе, чем ей или кому-то еще. С остервенением трет лицо руками, наверно, пытаясь придать ему другой оттенок, отличающийся от цвета известняка. Трет, трет и трет, не обращая внимания на Харпер, глядящую на него сверху вниз с таким непривычным беспокойством. 

— Дорогуша, ты сейчас дырку протрешь в своей физиономии, а она и так у тебя не произведение искусства, — низкий голос Дитриха спустя несколько минут звучит откуда-то сзади, сопровождаясь характерным звуком открывания бутылки с пивом.

Он резко убирает руки и кладет их на колени, уставившись на противоположную стену: рыжие бакенбарды помялись и торчат так, будто его только что ударило током, а щеки, которые он усердно тёр, теперь неестественно выделяются на фоне остального лица.

Она хмыкает полусмешком. Треплет его по торчащим как солома волосам, а затем похлопывает по плечу, кивая Глори на пакет с лекарствами. 

Быть пациентом у хромированного доктора с эмоциональным диапазоном банки из-под энергетика представлялось ему не таким прекрасным будущим. Но это было явно лучше, чем откинуть копыта, содрогаясь в конвульсиях на махровом ковре в соседней комнате, исходя пеной. И в разы лучше, чем сидеть на бетонном полу в тюрьме, обливаясь соплями, слезами и чувством вины, пожирающем до костей.

Харпер снова подает голос слишком неожиданно для него. Привычная громкость не кажется такой привычной и все это бьет по травмированному пережитым передозом и эмоциональными качелями мозгу как горбатый звонарь собора в гигантский колокол.

Он морщится, потирая виски.

— И, Блитц, я не уверена помнишь ли ты то, что говорил тогда…

Нет. Нетнетнет.

Боже, что за хуйню он наговорил?

Воспаленный мозг, словно тот самый агент спецслужб, снова подкидывает идеи — одна охерительней другой. Блитц, борясь с вновь накатываемой паникой, пытается отмахнуться от мыслей о том, что его шутки про мертвую бывшую под действием лошадиной дозы наркотиков перешли грань между тупой шуткой и злостью и обидой, которые он зарывал в эти ебаные каламбуры.

— Харпер. Прошу, — он перебивает её со вздохом, пряча лицо в широких ладонях, потирая горящие щеки, резко контрастирующие с белым как бумага лицом.

— Я не считаю тебя заменой Моники, — её слова ударяют его как размашистая пощечина, приводящая в чувства. — Это все-таки моя работа. Я тебе её просто так не отдам, понял? — усмехается как-то по-особому мягко, расслабленно, впервые за несколько месяцев не изнеможенно и дергано.  

Он смотрит на неё несколько непривычно долгих секунд, будто ожидая подвоха, прежде, чем расплыться в улыбке, почесывая переносицу.

— Понял, шеф, — он улыбается этой своей довольной кривовато-дурацкой улыбкой и с упоением ловит каждый её взгляд.

Она подмигивает.

— Поправляйся. У нас полно работы. Без тебя дела не сладятся. 

Он уверен, что это нихера не так, но готов идти по ее приказу хоть в пекло, хоть в самую бездну, хоть в пасть дракону, открывшем на них охоту, хоть прямиком в лапы хитровыебаного искусственного интеллекта, который собирается захватить мир, обыграв всех в их собственной игре, или что-то типа того. 

Он здесь главный шулер. Обдолбанный, со сдвинутыми мозгами, но все еще в строю, все еще с парой крапленых тузов в пошарпанном рукаве своей огромной старой парки. Все еще командный игрок. 

Это блицкриг, не иначе.

Аватар пользователяmoro the sun
moro the sun 27.03.22, 07:48 • 134 зн.

Я не шарю за фандом примерно никак, но о Боже, КАК ЖЕ ЭТО КРУТО НАПИСАНО

Абсолютно не жалею. Это было прекрасно. Спасибо за вашу работу