Примечание
Пока еще актуальный сбор средств на помощь украинцам: https://twitter.com/nesanechkaa/status/1546848080661827585
Прекрасное далёко, напрасно и далёко
Бессмысленно жестоко, дорогу забудь
Без выхода и входа, к напрасному далёко
В напрасное далёко ты не пройдешь свой путь
— Выходи, — сухо скрипит Волков, едва ворочая языком, который внезапно онемел. Немеет вообще все тело, отказывается повиноваться — и только сердце глухо-глухо стучит в груди, просится наружу, уже давно выбегает из машины и бежит вперед, к старым воротам.
Сережа вздрагивает, кусает губу и молчит, не собираясь повиноваться. Наверное, уже понял, куда Олег его привез, может, даже начал захлебываться воспоминаниями, только виду не подает — и лишь зубами в губу впивается, до крови ее прикусывая.
— Зачем ты меня сюда привез?
— Выходи, я сказал. Живее.
Сохранять жесткость в охрипшем голосе да и вообще держаться сейчас очень трудно, почти невозможно — но Олегу, кажется, уже это «невозможное» ни по чем после Венеции и пяти выстрелов, после восстания из Ада и попыток собрать себя по кусочкам заново. Хотя… раньше ему казалось, что больнее расставания с Сережей в этом пионерском лагере уже ничего не будет. Ошибался. Больнее было, и он даже не может определить, когда именно — в момент, когда пистолет в дрожащей руке Разумовского был наведен на грудь Олега или же когда он приехал сюда снова.
Странно даже. Почему сейчас так больно? Это же родное место, полное любви. Такой же выцветшей, как и деревянные буквы, складывающиеся в слово «Ласточка».
Хлопает дверь — Сережа все-таки выходит из машины и останавливается. Он хорошо помнит это место, и на такую реакцию Олег и рассчитывал. Он и привез сюда Разумовского, чтобы вспоминать. Вспоминать иву, красные галстуки и нестройные голоса пионеров, хором выкрикивающих очередную советскую песенку. Осознавать, как хорошо им здесь было в детстве и как они умудрились все потерять за каких-то несколько месяцев.
Волков тоже выходит из машины почти на негнущихся ногах, машинально ступает вслед за Сережей, и сейчас нет сил думать, что чувствует Разумовский — слишком много эмоций сейчас переживает сам Олег, которого разрывает от бомбы замедленного действия под названием «воспоминания».
Он выпускал их из сундучка памяти только раз — когда вновь встретил Сережу. Взрослого, хмурого, чертовски нестабильного мужчину, а еще преступника-террориста, которого пришлось вызволять из психушки. И в какой только момент тот светлый рыжеволосый мальчик, неумеющий завязывать пионерский галстук правильно, превратился в это? Волков не знает. Сам не лучше — наемник, киллер, убийца, столько одинаковых слов, выражающих лишь одну простую истину: сейчас в «Ласточку» приехали совершенно другие люди.
Не Олежа Волков, собранный, тревожный и мечтающий о великом будущем молодой вожатый. Не Серый Разумовский, упрямый до жути, развеселый и бунтующий художник.
Олег Волков. Сергей Разумовский. Какие-то совсем неправильные, раздавленные и уничтожившие прежние версии себя своими же руками.
Сережа вглядывается в вывеску «Ласточка» над воротами, когда Олег молча подходит к нему и замирает — кому-то нужно сделать первый шаг и войти внутрь.
— Зачем ты меня сюда привез? — негромко повторяет Сережа. В его голосе нет осуждения, гнева, только досадная грусть и меланхолия, плещущаяся еще и в задумчивых голубых глазах. Вспоминает.
Олег жмет плечами — сам не знает. Это должна была быть терапия для них обоих, но от терапии так больно не становится. Только если врач неправильный. Как тот, к которому Волков ходил, чтобы излечить свою болезнь.
«Как любое психическое расстройство, гомосексуализм опасен, прежде всего, для самого приверженца однополого секса. Постоянными неврозами, депрессиями, склонностью к суициду», вдруг так отчетливо всплывает в голове, что Волков аж несколько раз моргает — уж слишком явной и четкой получилась картина того самого «специалиста», к которому его повела бабушка. «И так же СПИДом. Неизлечимой болезнью. Скажите, Олег, вы правда хотите умереть или все же поможете мне исправить вас? Без ваших собственных усилий гомосексуализм не вылечить».
— Захотел вспомнить, — голос его подводит, — нам необходимо вспомнить, что было тогда.
«Зачем?» повисает не озвученным вопросом в воздухе, искрящимся напряжением. Они оба понимают это, но не хотят понимать.
Олег ступает первым. Медленно, неуверенно идет по кривой дорожке и поначалу игнорирует все свои мысли, бежит от них, но они неумолимо догоняют его сами. Вот справа был корпус, который только строился в восемьдесят шестом году — и его так и не достроили. Стоит себе, полуразрушенный, забытый, никому не нужный…
Слева была столовая. За ней — корты и бассейн. Наверное, от них тоже ничего не осталось. Прямо как от Олежи и Серого.
Сзади слышатся шаги — Сережа идет за ним и не отстает, быть может, боится, что в одиночку не справится со своими чувствами, как и сам Олег. Они никогда не умели справляться с таким в одиночку, всегда это нужно было разделить на двоих…
— Потанцуем, Олеж?
— С ума сошел? — ужасается Олежа, бледнея, когда Серый беззастенчиво берет его за руку и за талию. — Ну тебя! Нас же сейчас кто-то увидит!
Олег смотрит вправо, где когда-то была танцплощадка, сейчас заросшая некошеной травой. Сердце сжимается и ухает в пятки, а на плечо вдруг опускается тяжелая ладонь.
— Пойдем домой, — отчаянно шепчет Сережа, и его глаза блестят влагой, — пожалуйста. Я так не могу.
«Домой?» отстраненно думает Волков, медленно качая головой. Что он считает домом? Их квартирку в Петербурге, где есть только один матрас, отчего Олегу приходится спать на полу? Вечно напряженную атмосферу, полную неудачных попыток жить дальше после произошедшего и невыраженных сожалений, от которых их обоих тошнит? Разве это называется домом?
«Дом — Ласточка. Тут по крайней мере уютно. Было когда-то. Был дом…»
— Я хочу добраться до капсулы времени. Под ивой. Ты идешь со мной.
Резкость, нетерпимость и требование беспрекословно подчиняться сухим приказам — да они же вообще не живут нормально. Только делают вид. А потом Олег вновь требует, безмолвно напоминая о Венеции, а Сережа подчиняется, ощущая бесконечную вину, от которой они совсем не избавились, только прикинулись, что сделали это.
Поворот налево — мимо спортплощадки и брошенных детских корпусов.
— А на тебя все девчонки пялятся. Ты знал? Особенно Машка.
— Что? Зачем ты мне привираешь?
— Да не вру я! — натурально обижается Серый и корчит гримасу. — Посмотри на трибуны — все смотрят, как ты пытаешься мячом в корзину попасть!
— Ты тоже смотришь, — чуть подтрунивает Олежа, желая безобидно поддеть друга, а тот вдруг краснеет страшно, глаза широко распахивает и взгляд отводит, пока сердце Олежи делает сальто. Неужели и правда смотрит? Как все девчонки?
Олег проглатывает соленый комок, застрявший в горле. Может, иногда терапия все-таки должна быть болезненной, если это помогает?
— Убери, обожжешься!
— Да я так закаляюсь! — пробует оправдаться Олежа, пока ошпаренную руку нестерпимо жжет, буквально прожигает болью так, что он ничего другого не чувствует. И правда не чувствует. Это же реально помогает — он концентрируется на боли и не чувствует чего-то неправильного к Серому.
— Хорошая, блин, закалка! — Серый ни единому слову не верит. — Не должно так быть! Не должно!
Не должно. Олег прикрывает глаза и неуверенно останавливается. Любая терапия, причиняющая вред — зло. Он знает не понаслышке. Быть может, пора и правда остановиться, не идти дальше, не пытать себя еще больше?
— Помнишь, мы тут страшилки детям рассказывали? — тихо осведомляется Сережа сзади и вдруг шмыгает носом. Олегу не слышится это — он действительно шмыгает носом и говорит мокро. Почти плачет. — В детских корпусах…
— Ты сочинял лучшие истории, — машинально срывается с губ, — а потом рисовал самые страшные портреты этих ночных кошмаров, чтобы еще больше напугать детей.
— И они пугались так, что потом все равно не спали ночью, — подытоживает Разумовский, часто заморгав. И от такой поддержки, от самого факта, что Сережа сейчас тоже переживает все это заново, почему-то становится гораздо легче.
На секунду даже кажется, что они вновь прежние или по крайней мере еще могут ими стать. Точно так же Олегу казалось в Венеции, где они увиделись спустя десять лет после лагеря — первая встреча после такой долгой разлуки пробудила все самое светлое в них обоих… или только в Волкове — непонятно. Девяностые изменили их обоих — Олегу пришлось пойти по кривой дорожке, чтобы не сойти с ума, начать бороться за свое право на жизнь, научиться стрелять, обращаться с оружием, в то время как Сережа натурально свихнулся — и только черт знает, появился ли и начал набирать силу этот Птица после расставания с Олегом в «Ласточке» или же был с Разумовским всегда.
Сережа говорил, что Птица просто помнит всех, кто причинял ему боль и не позволяет Разумовскому это терпеть. Наверное, Олег делал больно. Прямо тут. На этом песчаном пляже.
— Кого рисуешь?
— Наталью Федоровну.
— Серый, — Олежа звучит осуждающе, — а ну-ка прекрати паясничать и рисовать эти карикатуры. Так нельзя. Не растрачивай свой талант понапрасну.
Он подходит ближе и склоняется над блокнотом, но Серый лихо переворачивает лист и скрывает что-то от глаз Волкова. И краснеет почему-то — снова краснеет, когда Олежа слишком близко к нему оказывается. Отчего же?
— Рисовал бы лучше девчонок, — советует Олежа, отодвигаясь от него на полметра, после чего Серый облегченно вздыхает. — Говорят, многие великие художники вдохновлялись именно женщинами и их красотой.
— А мне не нравятся девчонки! — вдруг отрезает Серый и сам этого пугается. — То есть… не нравится их рисовать. И вдохновляться ими не хочется. Они мне неинтересны.
— А что тогда интересно? — недоумевает Олежа, а в голове какая-то настойчивая мысль крутится-вертится, покоя не дает. А вдруг он тоже? Вдруг?
— Мне… я просто… я просто как Да Винчи, — вздыхает Серый, стыдливо пряча взгляд на песке.
— Как Да Винчи — что?
Серый моргает, потом глуповато улыбается, так и не взглянув на Олежу, и качает головой.
— Рисовать люблю. Очень.
— На той лодочной станции нас чуть Юлька не спалила, — вновь возвращает его в реальность тихий голос Сережи. — Когда мы уже вместе были.
— А еще там ты впервые рассказал о Птице, — вспоминает Волков, — и я тогда страшно перепугался, потому что ты только подтвердил мои мысли о том, что мы неправильные, сумасшедшие и вообще нас лечить нужно…
И замолкает, укоризненно дав себе мысленный подзатыльник. Зачем это вспомнил? О Птице, о сумасшествии и лечении? Они приехали сюда, чтобы вернуть отголоски чего-то светлого и уютного, что было здесь когда-то. Только тут Олег по-настоящему ощущал себя любимым и нужным кому-то, только тут можно было на краткие мгновения отпустить себя, закрыть глаза и целовать Серого, как в последний раз…
Как только сам Волков с ума не сошел?
Они останавливаются у широкого углубления в земле, и Олега почему-то пробирает истеричный смех. Пересохла. Реки больше нет — вода совсем ушла, и только почва, на которую он наступает, чуть отдает влажной прохладой. Только после осознания этого факта на Волкова накатывает беспощадно и неумолимо горькое осознание — даже это место поменялось, разрушилось полностью вместе с ними. Не осталось на самом деле ничего светлого в этих тропинках, дорожках, деревьях и домах — все пропало, когда пропали они сами. Все превратилось в новые запретные воспоминания, пойманные в ловец закоулков памяти.
— Куда уходит детство? — хрипит он с натянутой полуулыбкой. — В какие города? Тут его не осталось. Видимо, оно сбежало.
— И где найти там средство, чтоб вновь попасть туда? — Сережа вздыхает. — Я предполагал, что от «Ласточки» мало что останется, но она полностью похоронена, как и все, что связано с совком.
— Может, это и к лучшему. — Волков звучит безнадежно. Он ехал сюда, чтобы отыскать хотя бы что-то, что может сказать «у вас еще все впереди, у вас еще все получится», но заброшенная и никому не нужная «Ласточка» подтверждает лишь обратное и только вскрывает старые раны, не помогая.
— А может, к лучшему то, что она хранится только в нашей памяти, — возражает Сережа и жмет плечами. — Вместе со всеми воспоминаниями и секретами, которые она никому не расскажет. Их все помним только мы.
Олег кивает. Большинство их знакомых погибли в суровые голодные девяностые, а Юля… как же все иронично с ней потом получилось.
Когда-то они так боялись, что их самый страшный секрет — несмелую и в то же время беззастенчивую любовь — узнают все, но в итоге он действительно оказался погребен вместе с пионерским лагерем.
— А ива наша еще цветет, — добавляет Сережа, указывая вперед.
Олег следит за его взглядом и действительно видит дерево, которое стало еще краше, раскинув зеленые-зеленые ветки пышным куполом, будто специально огораживая кусочек земли, потому что в нем хранится нечто очень важное. Самый важный из всех секретов, бережно закопанный в мягкую землю и сохраненный любимой ивой, которая пообещала вечно оберегать их тайну и сдержала свое обещание спустя столько лет.
— Сереж, а у нас лопаты-то нет с собой, — вдруг вспоминает Волков, когда они оба переходят русло реки.
— Руки, ноги есть — и то хорошо, — невнятно отвечает тот, качнув рыжей головой.
Олег буквально летит к иве — но крылья ломаются, едва он попадает под этот купол из веток и листьев, и он едва ли не падает на колени, пошатнувшись. Запах тот же самый. Буквально тот же вкус на кончике языка — соленый из-за слез и сладкий из-за губ Сережи, вечерней свежести, головокружительных ароматов…
— Олеж, мы же обязательно найдем друг друга, да? — Серый почти плачет, когда хватается за воротник рубашки Олежи и легонько его встряхивает, а тот все смущенно пытается то ли отцепить его от себя, то ли прижать к себе покрепче и никогда больше не отпускать. — Я буду писать тебе каждый день! Каждый!
— Я тоже, — глухо сипит Волков, очень сильно надеясь, что это окажется правдой, — мы обязательно встретимся, Сереженька, Серый, обязательно…
Каждое касание влажной земли ладонями, каждое движение дрожащих пальцев, роющих глубже, дальше, больше, соединяют Олега с этим местом под цветущей ивой еще больше — ему кажется, что он становится продолжением этого места, прорастает пальцами-корнями в почву и перерождается, становясь молодым деревцем. Сережа рядом — точно такое же деревце — и их ветки то и дело переплетаются, касаются и задевают друг друга, как бы напоминая: они все еще рядом, все еще вместе.
— Серый, давай не будем плакать, пожалуйста, — слезы уже и на глазах Олежи, но он упрямится, — потом поплачем, сейчас нужно не терять времени… давай закопаем эту капсулу и покончим со всем этим.
— Нам нужно… нужно написать что-то будущим версиям себя, — Серый шмыгает носом и отчаянно пытается не реветь ради Олежи, — оставить послание или даже задать вопрос…
— Мне кажется, я нашел что-то, — одними губами выдавливает Сережа, чьи руки чуть ли не по локоть находятся в земле, — нащупал…
— Доставай, — так же безмолвно просит Волков, активно помогая расчистить некогда похороненную здесь капсулу времени.
Их взгляды на секунду пересекаются — и Олег тут же отводит глаза, не в силах выдерживать еще одно чувство, возникшее в грудной клетке. Кажется, его вот-вот разорвет от невыносимой смеси остальных эмоций, и, пусть присутствие Сережи спасает и излечивает, оно в то же время давит еще сильнее.
— «Что бы ни случилось — не теряйте себя и друг друга», — высунув кончик языка, черкает Серый, после чего передает тетрадку Олеже. Он смотрит на этот неровный, небрежный почерк, и слезы вновь наворачиваются на глаза — одна из них даже падает на лист тетрадки и размазывает чернила, когда он все-таки выводит такое же корявое и по-детски наивное «р+в», приписав к нему «остаться такими же, как в 86-м году».
— Готово…
— А вопрос? — Серый отбирает тетрадку обратно. — Нужно… нужно задать какой-то вопрос будущим версиям себя… чтобы потом приехать — и ответить на него. — Он принимается что-то активно писать, но отворачивается от Олежи, едва он хочет подсмотреть. — Нет, Олеж… хочу, чтобы это было маленькой тайной.
— Еще одной? — Олежа грустно улыбается.
— Единственной тайной, которую мы будем скрывать не от других, а друг от друга. Пожалуйста, Олеж… мне кажется, так будет интересно. Я напишу свой вопрос, а ты — свой. И мы прочтем их вместе через десять лет… нет, раньше, гораздо раньше!
— Есть! — Сережа вынимает позолоченную шкатулку в форме вытянутого цилиндра и чуть брезгливо отряхивает ее от плотных комочков земли. Потом замирает — и его ладони начинают подрагивать в очередной раз, а Олегу очень хочется потянуться к этой знакомой капсуле времени, но он не смеет этого делать.
— Готово. Что-то еще?
Серый снимает свой галстук. Сжимает его в руке, потом передает Олеже, и красное знамя, кусочек его сердца, души и детства, исчезает в капсуле. За ним идет смятая бумажка — Олежа, не сдержавшись, разворачивает ее и видит свой портрет, а Серый краснеет и отводит взгляд.
— Не хотел, чтобы ты это видел.
— Он очень красивый, Сереж, — мямлит Олежа, потому что голос уже не повинуется хозяину и срывается на истеричные нотки, — ты… ты такой хороший художник, прямо Да Винчи…
— Твой собственный Да Винчи, — печально смеется Серый, пододвигаясь ближе — и вот его руки уже на щеках, шее, плечах и волосах Олежи, который млеет и забывает обо всех капсулах в этом мире, потому что кроме Серого для него больше ничего не существует…
— Откроешь ее? — все-таки выдавливает Волков, ощущая настоящую лихорадку. Его штормит, качает и несет куда-то назад, по неровной ленте времени, а Сережа несмело кивает и пытается вскрыть эту капсулу, только усугубляя ситуацию…
Щелк! И нет больше никакого замка и крышки, последнего заслона между мозгом и сердцем.
Поворот — и из капсулы довольно небрежно выпадает галстук, тетрадка, смятая бумажка и фантомные кусочки поломанных-переломанных сердец.
Олег смотрит и отчего-то не хочет верить в то, что это происходит: вроде и ехал в этот лагерь так долго именно с целью вскрыть эту капсулу с хорошо сохранившемся содержимым, а когда это произошло, события ощущаются как сон…
Да, точно сон. Даже боль куда-то пропала. Исчезла. Просто испарилась.
Сережа действует смелее, разворачивает все содержимое чересчур резко и поспешно, будто больше не может ждать, а Олег просто смотрит. На пионерский красный галстук — он чуть потускнел, помялся, но все еще является бесценным для них обоих. На листочек с рисунком Олежи — вот же он, молодой совсем, даже худенький, в коротких синих шортиках, белой футболке и красном галстуке. На тетрадку… нет, на нее он смотреть не в силах, потому что слишком уж отчетливо в голове отпечатывается то, что они обещали выполнить.
«Что бы ни случилось — не теряйте себя и друг друга».
Где, черт возьми, они в итоге оказались?
Сережа шмыгает носом, поспешно вытирает одну слезу, а Олег все же порывается посмотреть на страницы тетради и глядит на перевернутые строчки, замечая ту кляксу, которую когда-то оставила его собственная слеза. И тут его прорывает — боли все еще нет, зато есть бесконечные слезы, которые уже никак не сдержать и не успокоить.
Не теряйте себя. Не теряйте друг друга. Сейчас эти строчки читает наемник со стокгольмским синдромом и пятью ранами на животе и ключицах и всемирно известный террорист, пока рядом с ними сидят два мальчика-пионера и непонимающе, с ужасом смотрят на будущие версии себя.
— Олег, не плачь пожалуйста, иначе я сейчас тоже… — Разумовский не договаривает, закрыв лицо обоими руками. Тетрадка падает в землю и молча позволяет им обоим освободить себя от последних оков, пока ива мягко шумит листьями на ветру и с укором смотрит на взрослых мужчин.
— Мы все потеряли, все, — бормочет Волков, почти застонав от досады и обиды, — не могу поверить…
— Ничего не сбылось, — вторит Сережа, — как же я виноват…
Олег не соглашается, но и не думает возражать — уж слишком сложно сейчас осознать, что именно разрушило их окончательно. Расставание, армия, переезд Сережи в Питер или все-таки Венеция? Лечение Олега у дерьмового психотерапевта, постоянные мысли о своей неправильности, развал СССР и всех мечтаний или все-таки Птица?
— Где то прекрасное далеко, о котором мы пели по утрам? — качает головой Олег, стараясь себя успокоить.
— Оно никогда не существовало, — безжизненно отзывается Сережа, и его пальцы как бы невзначай касаются плеча Волкова, — но никто из нас об этом не знал и не догадывался…
— Если бы… если бы был способ связаться с прошлыми версиями нас, я бы… я бы обязательно извинился перед собой, — Олег слабо ухмыляется, — попросил бы прощения… если бы был способ…
— Он есть, — Сережа, вдруг встрепенувшись, поникает, — то есть… обратиться к нам из восемьдесят шестого года невозможно, но они, те Олежа и Серый, связались с нами сейчас… помнишь?
Олег помнит. Он помнит этот свой дурацкий вопрос, который записал в тетрадку и о котором так и не сказал Серому, в то время как сам Серый умолчал и о своем вопросе. И сейчас, видимо, пора их прочесть, но стеснение и стыд отчего-то возвращаются и не дают это сделать.
— Думаешь, стоит? — Волков осторожно перехватывает руку Разумовского, ища поддержку в этом касании. — Имеет это смысл?
Они несмело глядят друг на друга, уже чуть больше сохраняя зрительный контакт. Глаза Сережи — чистое голубое небо, в которое они смотрели, качаясь на старых качелях пионерского лагеря, вода в реке, по которой они плыли к этой иве, чтобы уединиться, они родные, солнечные и теплые. Олег им верит. Возможно, впервые за два года верит Сереже.
— Они бы хотели этого, — просто отвечает он, пожав плечами, — Серый и Олежа… они делали все, что в их силах, чтобы мы тут оказались.
«Стоит ли и нам сделать все, что в наших силах, чтобы у прошлых нас все-таки было будущее?»
Шелест страниц пугает и завораживает — Сережа вновь в первую очередь читает все, что написано в тетради, их фразы, глупое «р+в», потом перелистывает страницу и вглядывается в свой вопрос, мелкий, недлинный и заставляющий улыбнуться. Потом переворачивает еще одну страницу. Читает вопрос Олежи.
Его зрачки удивленно расширяются, а затем он смеется — вот так, все еще заливаясь слезами и то и дело всхлипывая, смеется, передавая недоумевающему Волкову эту хлипкую тетрадь.
— Читай, Олеж. Просто прочти это.
Сердцу уходит в пятки, когда Олег послушно смотрит на свое неровное, написанное впопыхах «Ты и Сережа все еще вместе?», задерживается на нем, даже краснеет и очень неторопливо перелистывает страницу назад, практически сразу отыскав нужное предложение.
С губ срывается смешок — точно такой же наполовину истеричный, наполовину искренний и облегченный, как смех Сережи, вытирающего слезы тыльной стороной кисти.
«Мы все еще вместе, Олеж?»
Олег переводит тусклый взгляд на пространство перед собой — туда, где сидит маленький Серый, высунув кончик языка и прописывая эту фразу, точно зная, что когда-то Олежа на этот вопрос непременно ответит.
Смотрит уже на настоящего Серого — тот в ожидании глядит в ответ, и в его взгляде плещется все от сожаления и попыток извиниться без слов до неуверенного счастья, которое повторяет вопрос, написанный много лет назад.
И кивает.