Примечание
тут чем дальше тем лучше клянусь
всё складывается просто замечательно.
незнакомец поднимает маску всего на пару мгновений, насмешливо блестя шаринганом, и всё закручивается в один момент — восставший из мёртвых друг (они были друзьями?) детства, угроза войны, план по спасению мира, патрульный отряд и даже завязавшаяся драка — какаши во всём видит издёвку вселенной, которой вдруг показалось, что она ещё недостаточно его замучила, но сохраняет внешнее спокойствие. сохранял бы и дальше, да только всё совсем как раньше происходит: некоторый выходец именитого клана привлекает слишком много внимания к своей персоне. абсолютно незаслуженно. у хатаке уже давно нет сил на злость, когда всё в очередной раз идёт не так, как ему бы хотелось. особенно в отношении бывшего сокомандника.
начинается шум. преступник, обошедший сигнализацию, на территории деревни — большое событие, которое никого не оставляет равнодушным, и какаши тихо ругается сквозь зубы, когда его шанс проверить собственное существование на предмет истинности с всполохом по-осеннему оранжевых листьев скрывается из поля зрения. разумеется, ненадолго, и тогда приходится выбирать — доля секунды, непринуждённый кивок и боевая тревога.
учиха молчит, но невысказанное «ты со мной?» висит в воздухе так явно, что за него, кажется, можно ухватиться. какаши это в каком-то смысле и делает.
сцена немая, молниеносная, без времени на раздумья, но отчего-то сразу понятно, что именно она станет финалом — не будет больше развилок и выборов, только гулкий заключительный аккорд и начало новой симфонии. какаши не колеблется. он уже давно всё решил. пожалуй, ещё много лет назад. его сердцебиение обретает покой в эту минуту, и мерными ударами будто шепчет:
скоро всё закончится.
скоро всё сгорит.
скоро, скоро это всё пройдёт.
***
прежде чем они успеют привлечь ещё чьё-то внимание, учиха утаскивает их в камуи, правда, издевательски подставляя какаши под предназначенный ему самому кунай. начинается новая игра — на этот раз в прятки, от всех и друг от друга. они скрываются в какой-то пещере; хатаке даже не может разобрать, где именно, и, откровенно говоря, его это весьма раздражает, но раз кривая дорожка уже была избрана, хуже не будет. наверное. без давящего груза ответственности дышать становится гораздо легче; тем не менее, он недоволен.
— можно было обойтись и без этого, — ворчит какаши, выдёргивая инородный предмет из плеча.
— отвожу подозрения. пусть думают, что я тебя похитил.
— блестяще. это преступление теперь на твоей совести.
— а вот и нет. я оставлю тебя здесь медленно и мучительно умирать от кровопотери на ближайшие трое суток.
— какой ты коварный.
— бессовестный, — учиха согласно хмыкает, принимаясь за разоружение карманной аптечки, и ставит точку в разговоре. он и препирается, кажется, вовсе не весело — скорее по давно забытой привычке, неожиданно проклюнувшейся наружу. почти как раньше. хатаке хочется сохранить словно вырванный из детства момент: перекинуться ещё парой якобы раздражённых фраз, сказать, что после смерти он будет преследовать его в виде неупокоенного духа, или что обито — дурак, который не знает, что кровь за это время сотню раз успеет свернуться, и что какаши, в общем-то, не убогий, чтобы просто лежать и ждать неминуемой гибели, но молчание тянется уже достаточно долго для того, чтобы его желания стали неуместными. возможно, он в принципе больше не может так делать.
неглубокая рана напоминает о себе слабой ноющей болью — ничего критичного, но неудобств всё же добавляет. какаши тихонько шипит, больше делая вид, и флегматично косится на то, как обито капает что-то прозрачное на край бинта. хатаке закрывает глаза.
— только давай понежнее.
— никакой пощады, — обито в ответ фыркает смешливо, но так тихо, что, думается, показалось; на расслабленном лице невооружённым глазом не поймать и отблеска веселья — сплошная сосредоточенность.
но какаши привык надеяться только на себя: жизнь научила оценивать свои шансы и идти на риски. может быть, у него получится вытянуть ещё что-нибудь. пусть даже настолько глупым способом.
— ма-а, ты меня совсем не любишь.
когда болезненное жжение в районе плеча вдруг прекращается, он наконец приподнимает веки. зря. их взгляды тут же сталкиваются: недоумение, раздражение — учиха смотрит на него так, словно он только что начал вслух зачитывать свою книженцию. воздух резко меняется, словно становится морознее, тяжелее. с привкусом ошибки.
обито хлопает мерклыми глазами и как само собой разумеющееся отрезает:
— ну да.
«ну да» — мысленно вторит какаши: привыкая, пробуя чужие слова на вкус. терпко. и правда, чего он ещё ожидал. они уже не те, чтобы препираться, цепляться за слова и раздувать несерьёзные перепалки из мелочей. уже не те. обито любил (любит?) только рин, и на алтарь этой любви, похоже, готов положить целый мир — ему всё равно, что думают другие, в том числе и его любезный бывший товарищ. пусть придётся сменить ещё хоть сотню масок и обличий, залечь на дно, да хоть инсценировать свою же смерть — он больше никого не подпустит к себе так близко.
с каменного потолка срывается слеза; её судьба — разбиться вдребезги об холодный пол, обдав эхом всю пещеру. её реквием подхватывает холодный ветер: свистящей песней путается в кронах деревьев, обнимает со спины, заползая под кожу, и серебряной нитью холода опутывает весь скелет. к вечеру всегда становится зябко. какаши ведёт плечами и отворачивается, прикрывая глаза. он так устал.
***
его дремота по обычаю беспокойная, туманная, как рассветный океан перед грозой, и приходит неожиданно, гремя костями в заплечном мешке. они рассыпаются всюду, хрустят под ногами, бряцают; и в мутной пене облаков, и в толще воды — кости, кости, кости, хотя, казалось бы, у призраков их быть не должно. какаши встречает свою фата-моргану как очередного давнего друга — всё равно они все мертвы. она рождает иллюзию симметрии, почти больничную чистоту, насквозь пропахшую формалином, и от всего этого у какаши болит голова и рябит в глазах. у него не осталось ничего, кроме сизого дыма и бледных молний в неспокойных небесах. его путь — тропа ложных солнц и пустыня, наполненная дымными миражами, и брести по ней займёт чуть больше, чем жизнь. во снах какаши луна всегда высоко — выше океана. она наблюдает немигающе и красит с половину горизонта в бесцветно-багровый. иногда хатаке играет с ней в гляделки — смотрит невесело и сдаётся на седьмой секунде. это её царство, её беззвёздная обитель, её небосвод, и он не имеет власти расколоть эту зеркальную персеверацию собственного паралича. во снах какаши небо достаточно долгое, чтобы занять всё время, что у него есть. во снах какаши — покинутая надежда на выход из ниоткуда.
обито не спит, потому что в его снах ничего не осталось. мир его грёз — это адское пламя, зацикленное расстройство давно погибшего разума, где всюду бред и хлам, который давно уж пора бы предать огню. вместо воды — кровь, но всюду жар и ужасно хочется пить: дерёт горло агоническим криком, выступает алыми каплями на исцарапанной кольцами сатурна шее. тлетворная асфиксия перетекает в пантепетический экстаз, и звёзды постепенно, осколок за осколком теряют своё атомное сердце, распадаются на сотню лучистых кинжалов, на последние источники света. вместо луны — деймос, кошмарный спутник, поддавшийся эрозии. недвижимая тень ветра рассыпается в вихрь боли, мучительной усталости всего, притягивает метеоритный дождь, раскрывая полный спектр чёрного цвета, а солнце давно сгорело; сколько не моргай — ничего, кроме его глории. темнота болтается в солнечной петле, как вынужденный самоубийца, кашляет алмазной пылью и отражается от всего сразу, рождая хаос, и хаос обретает свою харизму, свою гравитацию и прах, да так много, что обито горстями загребает эту мертвенную пыль, пытаясь выбраться. он обещает себе сгореть заживо сейчас, и сейчас, и сейчас, и сегодня, и завтра, и вчера, — и никогда больше.
***
какаши просыпается, когда небо уже совсем погасло, и долго ещё просто прислушивается, не поднимая век: к собственному размеренному дыханию, к треску огня, к ноющей боли в плече и перешёптыванию камня. в их жизни никогда нет и не будет спокойствия, лишь минутные позволения слабости в объятиях хрупкого доверия, за которое можно поплатиться жизнью. по воле случая, горе-медик не спит (неудивительно), и, право, какаши даже тронут тем, что его отключившегося не бросили на произвол судьбы. учиха сидит у входа в пещеру, прислонившись к стене, и выглядит таким живым
мёртвым.
конечно, это просто бред ещё не до конца проснувшегося сознания, но на миг хатаке и впрямь чудится, что вот он — корень его фатальной бессонницы, его давно утерянное и ненайденное. те же черты лица, те же колючие тёмные волосы, тот же задумчивый взгляд в ледяные иглы созвездий — точь-в-точь как в памяти, точь-в-точь невозможно; хочется проверить. шаги давлёным эхом шуршат в ночном сумраке. слева обито почти как в детстве. почти как раньше. на то, что справа, какаши предпочитает не смотреть.
плавный поворот головы ясно даёт понять: его предпочтения никого не волнуют.
молчание устанавливается электрическое — дрожью невысказанного и завороженным неверием гладит по загривку, вроде бы ласково, да чересчур близко к сонной артерии. у обито на лице — хроники собственной гибели: смерть залегла меж нахмуренных бровей, смерть смотрит его глазами и шепчет его устами обвинительные слова на незнакомом какаши языке. она твердит, что он мог это исправить, нет, он мог этого не допустить, он мог избежать разлома неба — но этих слов никогда не было в его царстве выцветшей луны и барханов пепла. как будто только теперь он обрёл возможность слышать, чувствовать, видеть сквозь своё лживое небо. свет могильных звёзд мягко ложится на шрамы, будто рассеивает затаившуюся в них тоску; становится только хуже. какаши мечется, смятенно бегает взглядом по чужим чертам, не в состоянии сложить воедино картинку — словно в паззле недостающие детали заменили другими, чужеродными. обито глядит разбито, но недвижно. молчит.
хатаке от этого молчания изнутри выламывает сердечной судорогой; он морщится и поправляет маску — старый-старый защитный жест. слова, казалось бы, совсем будничные, даются тяжело: кажется, что язык намертво приклеили к нёбу. но он всё же пытается, придав голосу напускного равнодушия.
— знаешь, раньше я больше всего на свете хотел, чтобы ты заткнулся, а теперь из тебя и слова лишнего не вытянешь. прямо-таки из крайности в крайность.
учиха с прохладцей пожимает плечами, мол, бойся своих желаний, и подпирает щёку кулаком, всем своим видом показывая, что, видимо, говорить он не в настроении, а вот слушать — пожалуйста. какаши глубоко вздыхает: всё-таки некоторые вещи не меняются. обито раздражал его в детстве, раздражает и сейчас, и этот зуд под кожей сродни каменному кружеву — симбиоз грубости с нежностью, капающий раскалённым воском на нервы; у них вся жизнь — нестройный хор прямолинейных узоров. на обратной стороне век неприятно вспыхивает паутина молний.
— я должен был сказать об этом раньше, — под нос себе бормочет хатаке, приняв неизбежное. взглядом упирается в землю, набирая побольше воздуха в лёгкие, — смерть рин..
— я знаю.
он недоумённо хлопает глазами и оборачивается — обито смотрит угрюмо, но прямо. нечитаемо.
процесс начинает напоминать пытку.
— что именно ты знаешь?
— что её убил ты, — учиха непроизвольно приподнимает брови на ответное напряжение: задел за живое, да?
— это.. не совсем так.
— это мне тоже известно, ну, проснись, дурак. мне не пять лет. я знаю даже больше, чем ты. вот тебе, кстати, исключительно товарищеский совет: поменьше трепись с мемориальными камнями — у них, представляешь, есть уши, — хатаке невольно мрачнеет, — хотя это всё уже неважно.
обито вдруг с язвительной интонации вскользь пускается в проповедь, да делает это так быстро, что не представляется возможным среагировать.
— важно то, что рин— нет, в принципе слишком много людей погибло просто так, за ничего. у этого мира не осталось шансов. уже поздно всё исправлять — понимаешь, какаши? исправлять уже нечего. пора это осознать. если мир разрушается, может, тогда он нам и не нужен — у нас будет другой, гораздо лучше, в котором все будут счастливы. слышишь? все. в нём не будет войны, не будет бесконечного раздора, крови, предательств, в нём никому не придётся бороться за жизнь и наблюдать смерть своих друзей. разве это плохо, какаши? неужели то, как мы живём сейчас — лучше? послушай меня. хотя бы раз в жизни послушай. представь: ты просыпаешься утром, и тело твоё не ноет от старых шрамов и свежих травм, за окном небо лазурное-лазурное, совсем как акварель в детских рисунках, которые родители повесили на стену. с улицы — разговоры, мерный шум спокойной деревни. всё в порядке. ты знаешь, что есть люди, которые тебя любят; люди, которых любишь ты. с ними всё в порядке. всегда было и будет. ты уверен, нет, ты точно знаешь, что с ними ничего не случится. никаких кошмаров. никакого одиночества. всё хорошо. ты понимаешь, правда? всё хорошо. всё так, как надо, — повисает недолгая пауза, после которой голос стихает, становится честнее, и учиха опускает взгляд вниз. — ты знаешь, каково это. ты можешь посмотреть на мир моими глазами. только ты — у нас с тобой одна война и один мир на двоих, какаши. одно видение. не забывай об этом.
обито в темноте смотрится — ощущается — неправильно. кажется, что не здесь его место, не ему суждено щедро угощать демонов медовыми яствами и с тенями вполголоса вести беседу. его удел, по старой памяти, — сияющий нимб, место под солнцем и лучистое золото, путающееся в коротких непослушных волосах, но дорога туда уже давно заросла колючими терниями и завалена обломками гор-великанов. хатаке сквозь ресницы смотрит на звёзды и думает: вот же паршивец. приловчился, знает, куда бить — лучше, чем кто-либо. и впрямь одна война на двоих. неясно только, по одну ли сторону баррикад, да и удача ли это — знать мрак одинокого человека по соседству с собственным. какаши кажется, что обито — пастор прошлого, принявший самоуничтожение за единственную добродетель, и в этом мнении он ошибается на все сто восемьдесят градусов по цельсию. у какаши в голове — спящий ад, и он идёт от светлого к тёмному, делая первый шаг в пропасть, приветствуя давно похороненную ненависть. он собственные швы распарывает один за другим и по белесым шрамам вдоль ведёт остриём — ровно посередине. кровь стекает в гладь некогда прозрачной воды, и в мутно-алом отражении неба хатаке видит то, от чего так долго прятался; наконец-то принимает участливую тьму, ставшую давным-давно ледником у сердца, и непредвиденно ясно осознаёт: её молчание произнесло правду чужими устами. теперь можно таять.
в эту ночь он смотрит на свою луну не мигая.
***
мосты из стекла и металла возводятся долго, старательно — чтобы надёжно и навсегда, без возможности сжечь, чтобы резать пальцы о хрусталь осколками внутрь и благородно-бесполезно пачкать красным чугун. у какаши с обито уже не мост — руины, путь отчаяния со стороны и чёрно-белый маяк с неисправной лампой для них самих. видеть чужими глазами тяжело. тяжело искать символы жизни в темноте и кошмаре, тяжело очаровываться адом и понимать, что твоя панацея — не более, чем плацебо. тяжело — нет, неподъёмно — доходить до ненормального и осознавать, что в этом нет ничего плохого. какаши тяжело, и он раз за разом делает глубокий вдох, прежде чем сунуть руки в огонь; пламя голодно ласкает грубые ладони, невесомо и больно. если постараться, можно стерпеть. если постараться, можно привыкнуть.
и хатаке привыкает. закрывает глаза на медлительность и тлетворность процесса, на собственные сомнения и чужие недомолвки. привыкает к шрамам, к луне, к прошлому, привыкает делить молчаливый ночлег на двоих и взращивать под сердцем чужую утопию. оказывается даже легче, чем казалось сначала. обратно — домой? — почти не хочется. это трусость, это капитуляция, это хоть какое-то подобие свободы впервые за много лет.
или просто новые оковы.
***
темнота никуда не уходит, но восприятие её будто смягчается: вот она уже кажется успокаивающим полумраком, сглаживает углы и скрывает беспорядок. к ней какаши тоже привыкает — настолько, что незаметно для себя даже успевает привязаться; хотя, быть может, и не к ней вовсе, а к тому, что в ней кроется. часы складываются в дни, дни — в недели, и кто бы мог подумать, что быть преступником так идиллически. их дуэт безликий и молчаливый, намертво привязанный к красно-оранжевым всполохам в нецветной ночи. крови мало. тайные свитки, забытые техники — они вновь и вновь вспарывают тщательно сокрытые залежи внешней информации, стараясь поглубже захоронить собственные мысли, искоса глядя друг на друга с одной лишь мыслью: «кто из нас оступится первым?»
так ведь всё и началось — с одного неправильного шага.
туман первых впечатлений постепенно рассеивается, позволяет видеть больше и глубже. обито уже не кажется случайно восставшим мертвецом: порой он смеётся, ругается на глупые мелочи, вроде слишком сильного ветра, неосторожно зевает за прочтением скучной пыльной книги, но больше всего — притворяется. прячась за яркой маской, дурит всех вокруг, и какаши поначалу ведётся тоже. шум, нелепая гордость, отговорки — это похоже на обито. это почти как раньше. это всё неправда. вот тогда возможность видеть глубже и становится основной.
(что в твоём сердце,
что в самом центре
собственной тюрьмы?)
это уже -дцатая ночь в очередном минсюку без имени. луна всё такая же высокая и холодная, а небо неразлучно со своей чернотой. вдоль и поперёк перечитанная «приди, приди рай!» мирно покоится на столе, пока хатаке, неспособный уснуть, задумчиво мнёт пальцами футон; учиха в свою очередь — пахнущую разложением бумагу свитков. всё как обычно, думает какаши, и, словно пробудившись от комы, внутренне ужасается: когда и это успело войти в привычку? как много он упускает из виду? разве за всю свою жизнь он ещё упустил недостаточно? его друзья, его товарищи, действительно ли они стоили этой погони за зыбким прошлым и шатким будущим? почему он был так уверен в своём выборе? у какаши не жизнь, а прыжок от кошмара к кошмару, и он сдаётся. он больше не справится с этим один. у него больше нет сил перемывать собственные кости и таращиться в беззвёздность иллюзий.
успокаивающая прохлада бежит вниз по позвоночнику, по кусочкам собирая оправдание: но он ведь именно этого и хотел. перестать трястись за чужие жизни и благополучие, за собственную репутацию и наследие тех, кто принёс себя в жертву. разорвать нить, намертво приковавшую его к родной деревне. вот она, насмешка судьбы, лязг цепей и посмертный героизм, сидит рядом и издевается над ним. во всей своей красе.
хатаке как никто знает, что значит прятаться за маской; тоби — болтливый, дурачливый, ненастоящий, с целой мириадой удивлённых интонаций ни о чём. мадара — любитель серьёзных монологов, высоких целей и громких слов. у обито же голос почти всегда хриплый и низкий от длительного молчания, но если он начинает открываться, то делает это долго, искренне, будто в нём все эти годы под крылом тишины копились мысли, которые некому было рассказать, и которые, найдя выход, разлились горной рекой. он сам весь — затаённое пламя и внутренняя энергия; кажется, тронешь, и пальцы пронзит электрический разряд. какаши знает, каково это. помнит хорошо, пожалуй, настолько, что даже забывает. это его личное угощение, фантазия обессивно-компульсивного расстройства, и кто он такой, чтобы отказываться, правда ведь?
— эй, — начинать всегда сложнее всего. учиха только вопросительно мычит в ответ, не поднимая глаз от бумаги. — у меня вопрос.
раскинув пару тонких лучей по комнате, неторопливо выходит из-за облаков полумесяц; перемигнулся со звёздами — они есть друг у друга. они не будут одиноки.
— слушаю, — кивает обито, откладывая свиток, и, честно, совсем не помогает собрать в кучу туманные мысли: рубиновой призмой взгляда наружу тянет всё живое, всё честное, стыдное. красное к красному. какаши жаждет лаконизма, прицельной пары слов, чтобы наверняка и без недопониманий, но подобрать подходящих не может: «зачем всё это было? чего ты действительно хотел? какова цель — твоя, наша? другие знают? как много им известно? что думают они? а те, кого я оставил? а ты?»
— что дальше? — спрашивает он вместо этого, подсаживаясь поближе; однако, ответ не заставляет себя долго ждать.
— хвостатые. остались трёхвостый, восьмихвостый…
— я не об этом.
— о.
в комнате тихо-тихо: время давно перевалило за полуночь, так что шуметь никак нельзя, но они, кажется, и так побили рекорд по беззвучности. обито глаза прячет в пол, но не по-детски стыдливо, а будто растерянно, выбито из колеи, и это что-то новое, не так, как раньше; будто слова всё-таки оказались теми самыми, врезались стрелой между рёбер прямо под сердце. хатаке садится рядом. ждёт, хотя и сам знает, что правда скорее всего останется невысказанной. снова.
— мы должны воплотить план в жизнь. создать новый мир. для всех. вместе, — и на грани шёпота добавляет. — но это потом.
— потом.. а сейчас тогда что? сам по себе же он не появится.
— подождёт. сначала хотя бы для нас. нужно вернуть то, что у нас отобрали. я хочу вернуть.
учиха взора не поднимает, но поклясться можно: не врёт, хотя сказанное самому из себя пришлось силой вытаскивать — слишком личное, слишком близко к раздавленному сердцу. он, поджав губы, отворачивается, и какаши невольно тянется вслед: хочет, наверное, утешить, но кончиками пальцев задевает только рябь воздуха — пустота. учиха медленно кивает головой в разные стороны, смотрит странно, тоскливо и будто бы с виноватой полуулыбкой. первый шаг — облажаться, и какаши сделал столько шагов, что поворачивать обратно уже слишком поздно. его жизнь — пощёчина, и он расслабился, о, правда, он привык.
— не знаю, правильно ли я тебя понял, но я тоже хочу. я скучал, обито.
ответное «я тоже» умалчивается: не хватило смелости. они как сломанные куклы в никому не нужном театре — побитые, с выкрученными суставами и многолетним слоем пыли в лёгких, оставленные в одиночестве закулисья на произвол судьбы. вот только живые. с алыми нитями, оплетающими скелет, с разбитым фарфором кожи и в кровь стёртыми от плясок под чужую дудку ступнями. обито трещину даёт на глазах: горбит спину, сжимается всем своим естеством и голову опускает всё ниже, утыкаясь, в итоге, в чужое плечо. словно и не было попытки снова сбежать, снова спрятаться всего минуту назад. хатаке молчит, но ладонью проходится по прижатому к нему телу от спины до затылка, рассеянно поглаживает тёмные волосы в успокаивающем жесте. свет из окна становится слишком ярким, и какаши закрывает глаза, позволяя себе передохнуть в этих несообразных объятиях.
— когда я был ребёнком, я думал, что я хороший человек.
— каким бы хорошим ни был человек, он вырастает.
— какой ты умный.
— а ты всё такой же дурак.
обито отстраняется, строит мрачную мину и отводит взгляд. обиделся, наверное. у него все эмоции одновременно искренние и ложные, и от этого — ненавистные; похожие на паутину и злой иней, только мешают и путают бесконечно.
— эй, бакаши.
— м?
— разве мы этого заслужили?
ох, чёрт.
— мы ведь были просто детьми.
лучше бы ты обиделся.
— я не понимаю, честно, я не понимаю: за что? разве мы сделали что-то не так? это то, как устроен мир? ты рождаешься заранее обречённым на страдания, и ничего не можешь с этим сделать.
набежавшие облака заслоняют свет, погружая звёзды в одиночество.
— это справедливо? это честно? это то, чего мы заслужили? посмотри на меня, какаши. посмотри на нас. что с нами стало? чья это вина? скажи мне хотя бы ты. пожалуйста. я больше не могу верить кому-либо ещё.
разве может он что-то сказать сейчас? что-то, что будет правильно и правдиво? конечно, это не их вина. никогда не была. не в том, что послужило началом всему остальному.
— и рин. она тоже не заслужила. я столько времени убивался, злился, ненавидел вас обоих даже, а она… она ведь. не виновата. и ты не виноват. я это совсем недавно понял, и я думал, что отпустил. отпустил, представляешь? её. и тебя. а теперь ты здесь, и.. и я понимаю, что нет, не смог. и не смогу. даже если умрём. просто не смогу. а я даже толком не знаю, кто ты сейчас, не знаю ничего и никого другого. и себя тоже не знаю. но, правда, я тебя не держу. ты можешь уйти. честно. не разводи только опять драму о том, что сломаешь кому-то жизнь, — было бы что ломать, мельком думает какаши, — не будет такого. тебе не придётся снова чувствовать себя виноватым. мы оба понимаем, что это хреновая затея — сбегать неизвестно куда и неизвестно зачем с преступником S-класса. тем не менее, если ты не против.. нет, если ты хотел бы.. хочешь? остаться, я всегда здесь. было бы приятно снова работать бок о бок.
чужой шаринган начинает болеть, словно перенимая настроение своего законного владельца, и боль эта багряной пульсацией отдаётся внутри черепной коробки. хатаке молчит, удобно прячется за маской и мучительно думает: «нельзя. так нельзя. так не должно быть»; взгляд молнией бегает по лицу напротив, умножая громкость мыслей на два. так не должно быть. но он кивает утвердительно — и это конец.
медленно, осторожно какаши касается изувеченной щеки: пальцы скользят вниз, цепляя борозды шрамов, напоминающих лунную поверхность, и ласковым теплом останавливаются на коже. он знает: эта хрупкая искренность останется навсегда погребённой под вдовьей вуалью безымянной ночи, коих было много и будет ещё больше, и всё это затеряется, превратится в очередной фантом, но пока они здесь. пока можно не прятать, можно вести ладонью по шее и оставлять шёпот виноватой мантры в изгибе челюсти, и опиум в венах, и бесплотные прикосновения губ к пальцам и скулам — пока что можно.
тень сама заботливо утаит сквозящую в каждом движении горечь.
***
их встречают холодное утро и томительный ветер, треплющий полы чёрно-красного плаща, и к этому тоже нужно будет привыкнуть. какаши спокоен и вооружён — но теперь иначе. теперь по-новому. больше нет и не будет арктической пустыни с её белым безмолвием, не будет иллюзий и игр света. раньше у него не было будущего, а теперь нет прошлого, и он с трудом верит, что осталось хотя бы настоящее, зато земля больше не уходит из-под ног, если поднять взгляд к небу. вовек неизменное, оно наконец очищается от непроглядного тумана, и, кажется, где-то ещё чуть выше, там, где кончается воздух, по швам начинает трещать сам космос.
на удачу.
звериная маска цвета облачных руин и лучистого заката на лицо опускается, как влитая, и привычной темнотой глазниц встречает мир. это раньше время утекало сквозь пальцы, а сейчас — сейчас всё потеряно, и можно никуда не спешить.