Чуя приходит в себя, когда его обливают водой.
Он хватает ртом воздух и кашляет. Во рту и в носу пленка запаха хлороформа, хочется прополоскать рот, чтобы избавиться от этого.
Стена, к которой прикованы его руки, на удивление сухая и теплая. Скорее всего, внутри проходят или батареи, или трубы с горячей водой. Или за стеной какое-то очень жаркое место.
Перед глазами все плывет, сонная дымка не проходит, и он трясет головой, силясь пробудить убаюканный разум.
Чуя видит прямо перед собой мыски сапог, поднимает взгляд выше, выше…
На него смотрят с улыбкой, отставляют в сторону ведро, скрипнув и звякнув ручкой.
Федор разглядывает его снисходительно, сверху вниз. Особенно уделяет взгляд шее, давит на нее пальцем.
Чуя дергается, шипит и с опозданием вспоминает, что Дазай очень больно тяпнул его туда в последний раз.
Короткий смешок говорит больше, чем он хотел бы знать.
Достоевскому нравится делать больно. Видеть, что ему больно.
Он шепчет что-то полубезумное, завязывая кляп, целуя в щеку. Чуя дергается и бьет его коленом в грудь, когда он присаживается перед ним, расстегивает штаны и спускает их к лодыжкам вместе с бельем.
Достоевский поднимается, отряхивает свою накидку. Потом и вовсе скидывает ее прочь, позволяет ей повиснуть на спинке кресла.
Светлые вещи обычно освежают облик, но это лицо выглядит мелово-белым с провалами рубиновых глаз.
Хлесткая пощечина, за ней вторая, третья. Чуя ощущает только, как мотается его голова и даже не пытается ориентироваться в пространстве.
Его больно хватают за подбородок и сжимают, вглядываясь в расфокусированные глаза.
Накахара не кайфует от боли. И расстегнутую рубашку переносит более спокойно.
Если из него готовятся выпытывать информацию — он ничего не скажет, каким бы образом это ни было сделано.
Чего Чуя не ожидает, так это капсулы вибратора и тихого шепотка. Чужие губы прижимаются прямо к его уху, язык скользит по кромке.
— Видишь ли, я не люблю использовать пальцы. Зачем, если можно доставить удовольствие и понаблюдать за тем, что может будет выглядеть даже красиво?
Чуя закусывает губу и краснеет, когда вибратор начинает работу. Тело реагирует — не может не реагировать, и рыжий шумно и часто дышит, но не позволяет себе стонать.
Вибрация становится интенсивнее. Достоевский на стуле перед ним, сидит и смотрит представление, окидывая жадным взглядом.
Чуя звякает цепью и на подкашивающихся ногах пытается прикрыться.
Но становится только хуже. Он сжимается и ощущает, что становится влажным, как при обычной растяжке.
Привыкшее к регулярному сексу тело думает, что облегчает хозяину жизнь.
Чуя воет, когда вибрации становятся еще ощутимей. Федор контролирует весь процесс, и жадности, маньячному его взгляду можно только давать звание жуткой гротескной маски. Тени чертят лицо, а Чуя еле глотает липкую и густую слюну, ощущая, как часть ее бесконтрольно стекает из уголка губ.
Мужчина перед ним не выдерживает. Стаскивает перчатку с руки, поднимается. Подходит, обводит пальцем скользкую головку, приминает венки. Потом сует ладонь между ног, и Накахара ощущает проникновение прохладного пальца.
— Такой мокрый внутри, — зачарованно выдыхает он и вводит палец дальше, глубже, пропихивая вибратор к самой простате.
Чуя ощущает, что силы его покидают. Он обмякает, голова сама откидывается назад, закатываются глаза. Ноги подгибаются и Федор ловит его, держит под спину.
По мышцам бьют судороги, и он кончает. Молча, прокусив губы до крови. Только хрипит и сипло дышит.
Вибратор стихает и его извлекают. Покрытый его смазкой палец играет с пульсирующей дырочкой, скользит внутрь и наружу.
— Это Дазай приучил тебя молчать? — досада и ломкое недовольство звучат, как битое стекло. Достоевский хмурится, обращает внимание на свой испачканный костюм. Потом расслабляется. — Ничего, поверь, быть шумным здорово, мне нравится, как ты стонешь и как кричишь.
Щелчка пальцев хватает, чтобы на экране мониторов в дальнем конце комнаты появилась звуковая дорожка.
Рыжий без труда узнает все их с Дазаем ночные потехи.
За ним смотрят. Наблюдают за его щеками. Хмурятся.
Достоевскому не нравится, что на запись их с любовником Чуя реагирует более бурно, чем на возможность того, что его затащат в чужую постель.
Чуе плевать. Он точно знает, что Дазай успеет раньше. А если нет — они всегда могут просто уничтожить и это место, и его хозяина.
Ведь могут же?
Удар в живот. Чуя кашляет кровью, сгибается, а потом его дергают за волосы.
Рыжий орет и ругается, когда его кусают. Прямо рядом с оставленной Дазаем меткой расцветает кровавым следом другая.
Темно и больно.
Он пропускает момент, когда Достоевский раздевается.
В него врываются одним грубым движением. Чую подбрасывает, его держат под ягодицы, стискивая пальцами.
Больно, унизительно и грубо. Его не ласкают. Его пытаются принудить плакать и умолять, но он едва кривит лицо от боли и шипит на ублюдка, когда тот целует свой укус, лижет и довольно стонет прямо в ухо от свалившегося ему в руки счастья.
Чую грязно используют. Оставляют не обтертым, грязным. Не дают даже кончить, не трогают.
Рыжий даже рад этому. Он не испытал ни толики того удовольствия, что приносила близость с любимым.
Он не будет кончать только потому, что его трахают.
Гордость не даст.
Когда Дазай открывает дверь, Чую взяли уже трижды. Он стоит только чудом и морщится, когда ему целуют и лижут шею, скользят губами по голому плечу.
У Накахары пустые глаза. Он не сломлен. Он замкнулся и близок к тому, чтобы отключиться.
Он не помнит, что говорит Дазай от дверей, но от рыка «Убери от него свои грязные руки» теплеет в груди.
Поцелуи Федора ему противны. Он рад, что ему заткнули рот и его не смели даже в шутку целовать.
Он слышит его слова, каждое — как пощечина, которая низвергает прямиком в Ад.
— Я не могу отпустить его так легко, — и лицо чужака угрожающе темнеет.
Накахаре знаком этот взгляд. Его разъяренный напарник в кремовом пальто начинает бой, отгоняет Достоевского от Чуи. Ему прилично достается, прежде чем он смахивает цепи одним движением ноги, подхватывает рыжего и в два прыжка возвращается к двери.
— Постой, — Достоевский улыбается и достает из кармана использованный шприц. Накахара помнит, как входила игла в вену на бедре, но не может рассказать, не в силах так просто вернуться в обычное активное состояние.
— Я оставил тебе подарок, — смеется Федор и очередной кнопкой на панели отрезает им путь в свое убежище — видимо, чтобы Дазай не мог вернуться и снова ударить его.
Чуя слабыми руками держится, когда его кутают в пальто. Дазай бежит с ним на руках, и Чуя ощущает его запах — такой родной, такой нужный, такой…
Тело странно горит. Чуя жалуется сорванным голосом и отчитывается о том, что ему больно, потому что жидкость, как очевидно, была возбуждающим и теперь тело ломает и сводит, плавятся кости.
Осаму чертыхается и спешит отнести его домой.
Дома Чуе становится лишь хуже, он вопит и рыдает в голос — отвращение к себе смешивается с крышесносящей жаждой секса.
Ему нужно, чтобы ему вставили. Ему нужно кончить. Ему нужно, чтобы Дазай был как можно ближе, а еще лучше — внутри.
Но Осаму не трогает его.
Не может тронуть.
Брать его вслед за другим…
Это испытание его воли. Это удар по психике их обоих.
Если можно было унизить их обоих, то только так.
Чуя не станет удивляться, если Дазай его даже пальцем не тронет от отвращения — он сам себе отвратителен, что говорить о…
Но мужчина ищет выход. В конечном итоге, он тащит его в душ и только вымыв все и поласкав как следует, Дазай решается прижать к стенке пылающее тельце.
Чуя стонет и прогибается, цепляется за стыки плитки. Ноги не держат, но ему так сладко, так хорошо. От толчков дрожит в животе, болезненно стягивает.
Дазай сбивается, толчки получаются грубыми, но Накахаре плевать. Он подставляется, словно хочет сказать: «твой, только твой, только для тебя я такой.»
Осаму замечает чужой укус и мрачнеет, но вместо того, чтобы кусать, начинает зализывать.
Чуе плакать хочется. Дазай куда нежнее с ним, но чувствуется холодок — радости от собственного опоздания он не испытывает.
То, что рыжего взял кто-то еще, бьет по его гордости — он не смог ни сберечь, ни защитить, хотя цель казалась вполне очевидной с самого начала.
Дазай помогает ему пережить действие препарата. И отстраняется.
Во всех смыслах.
Чуя боится прижиматься к широкой спине и кусает подушку. Потом плачет. А когда Осаму уходит утром — делает это в голос, свернувшись комком под одеялом, дрожа, вцепившись себе в волосы, ощущая зверский холод, хотя на улице жарко и влажно.
Достоевский внес между ними разлад и не поплатился. А он слишком, слишком слаб сейчас, чтобы мстить за это.
Накахара обхватывает рукоять ножа под подушкой и лелеет идею мести.
А когда просыпается — видит уже знакомую фигуру в светлом плаще, подбитом мехом, сидящую на окне, перебирающую пальцами музыку ветра.
Губы против воли растягиваются в безумную улыбку.
Чуе не надо вставать, чтобы бросить нож. Ему нужно только стереть с самодовольного лица эту мерзкую улыбку…
— Чуя… — вздыхает Дазай, держа его оружие, которое так и не вонзилось в тело экс-мафиози. — Ты болен, Чуя. Иди ко мне.
Накахара замирает и смотрит на собственную руку. Задумчиво, долго.
Он… Сошел с ума? Он уверен, что видел Достоевского здесь, в комнате, только что.
Рыжий не идет. Остается сидеть среди разворошенной постели один. И стоит моргнуть — он снова один, на раме никто не сидит и солнце заливает все своим светом.
Толчок.
Чуя распахивает глаза и над ним — лицо склонившегося Дазая, его руки в бинтах по обе стороны от головы.
Точно. Он отключился прямо во время секса.
Все, что он видел — просто жестокий кошмар.
Накахара чувствует новое движение и выгибается, податливо подставляясь, обхватывая чужое тело руками.
Теплое, нежное. Его.
Между ними нет никакого холода. Никто не смеет их разделить.
— Чуя, — стонет Осаму ему в ухо. А потом оказывается, что это Федор, и нет бинтов, нет теплой постели, нет Дазая.
— Это наркотик, — шепчет ему на ухо этот лис и целует в шею снова.
Накахара ощущает, что сходит с ума. Щупальца безумия захватывают разум.
Знакомая боль отрезвляет.
Порча не потерпит на своем хозяине иного безумия, кроме того, который несет она сама.
И рыжий впервые охотно принимает ее. Тонет.
Даже если Дазай не придет за ним. Даже если он умрет тут, не в силах остановиться.
— Умри, — шепчет он мужчине и улыбается, ощущая боль от растекающихся глифов на своем теле, как они занимают все больше и больше места, багровым рисунком расползаясь по коже. — Умри.
Он не позволит играть со своим разумом так просто.
И не даст Дазаю ни шанса от себя отказаться.
Возлюбленный не узнает о том, что тут было.
— Чуя, — он вздрагивает, стоя посреди разгромленного подвала.
На поясе смыкаются родные руки.
Осаму трогает его теплыми пальцами, скрежещет от злости, видя избитое лицо. И без лишних слов накидывает свое пальто на плечи.
— Уходим, — говорит он, подхватывая его на руки. — Йосано это быстро исправит. А мы исправим остальное.
Чуя жмется к нему. Доверчиво вздыхает.
Порча нейтрализировала наркотик и теперь… Все будет хорошо. Все будет хорошо.
Дазай целует его в висок и позволяет маске ледяной ярости лечь на лицо.
При следующей встрече, Федору Достоевскому придется за многое перед ними ответить.
И дело не в багровых синяках на бедрах. Даже не в укусе.
Дазай просто ненавидит, когда его планы идут крахом.
Портить им именно тот вечер, когда Осаму намеревался встать на одно колено и окольцевать тонкий пальчик — свинство чистой воды.
Кольцо все равно оказывается на пальце, когда рыжий уже спит.
В лунном свете, стоя на коленях перед кроватью, Дазай целует его, прижимается лицом к теплой ладони.
И приносит свои клятвы верности, зная, что их записывают, зная, что Чуя утром это увидит.
Зная, что его негромкое «клянусь защищать и уничтожать обидчиков» — тоже было услышано тем, кем надо.
Примечание
Халтурка на десяток страниц, которую как бы надо переписывать, но я просто не в состоянии и понятия не имею, в какую степь вывернет история, если я займусь, поэтому просто оставляю здесь. Не лучшая моя работа, даже не хорошая моя работа. Дань прошлому. Не более.