Он пахнет, как дорогое мускусное вино, как изумрудный мох и сырая земля, как чистое небо после грозы. Он пахнет той необузданной, дикой свободой, в которую Фукудзава был влюблён всю свою чёртову жизнь.
– Ваш аромат невероятен, друг мой.
– Не смею уступать вам.
Запах Фукудзавы невесомой дымкой стелется по разгорячённой коже так, что Мори может, нет, хочет дышать только им. В нём переплетаются аккорды свежескошенных трав и цветов на вешнем лугу, триоли ослепительной стали и пресной озерной воды, гаммы белоснежных кувшинок, оттеняемых переливами золота в лучах закатного солнца. Мори кажется, что он слышит раннюю трель камышовки.
Звонкую песнь угуйсу.
– Я в жизни не слышал никого прекраснее вас.
– Если вы продолжите осыпать меня комплиментами, я всерьёз захочу отдать вам своё сердце.
– Я говорю чистую правду.
– Я бы ни за что не простил, если бы вы лгали.
– Мне?
– Себе, – отвечает Мори намного тише, изящно ведёт плечом, позволяя лёгкой ткани ночных одежд собраться крупными волнами у локтей. – Обычно я не так падок на лесть.
– Если бы я хотел вам польстить, сказал бы, что у вас чудесный характер, – Фукудзава прижимается сухими губами к чужой переносице. – Но я говорю вам, что вы прекрасны, и у вас нет ни малейшего шанса мне не поверить.
– Пожалуй, вы правы. Чудесный характер – это скорее про вас.
– Теперь вы мне льстите.
– Отчего же?
– Я прямолинеен, несловоохотлив и ничего не смыслю в дворцовых интригах. Моя душа скупа на широкие жесты. Я воин, я старший сын своего отца. Моё лицо не выражает эмоций. Именно это я слышу...
– Глупы те, кто осмеливается говорить вам такое.
– Отчего же? – вторит ему Фукудзава, ведя раскрытой ладонью по оголённой груди.
Мори вздрагивает и льнёт ближе к мозолистым пальцам. Он оплетает ногами бёдра Фукудзавы и седлает их, утягивая тайсё в долгий пряный поцелуй, желая ответить, но никак не находя в себе сил прекратить тонуть в сладкой желанной неге. Когда Фукудзава отстраняется, Мори, задыхаясь, шепчет в приоткрытые губы:
– Ваш ум остёр, но ваше сердце добро и полно любви. Ваш взгляд на мир всегда реалистичен, но то тепло, что есть в ваших глазах, способно растопить самые древние льды. Ваше лицо спокойно, это правда, но вы честнее тех, кто корчит из любой эмоции гримасу. Когда вы рады, вас выдают морщинки вокруг глаз, когда грустны – подёргивание ваших губ, когда вы злитесь, ваши скулы становятся особенно остры, ведь с каждым мигом вы сильнее сжимаете зубами щеки, прилежно сдерживая гнев. Когда вы чувствуете себя озорно и вам неймётся закончить встречу поскорее, всё ваше тело замирает в ожидании, но ваши уши шевелятся, и я, признаюсь, когда заметил в первый раз, был совершенно очарован и...
– ...И если вы не прекратите говорить прямо сейчас, я буду вынужден незамедлительно просить вашей руки.
– ‘Я говорю чистую правду.’
– И я вам даже верю, представляете? – Фукудзава перебирает пальцами под складками тонкого шелка, фиксирует их на гибкой, обманчиво хрупкой талии, и гэнро стонет, прогибаясь в спине до чёрных всполохов перед глазами. – Благословение мое, Огай, вы так божественно прекрасны и смеете облагораживать меня, как же так можно, право слово.
– Вы стоите того, чтобы отдать за вас свою божественную стать, – шепчет Мори в приоткрытые карминные губы, и его выдох оседает на тонкой шероховатой коже долгожданной вешней росой.
А после он, поводя бёдрами на сладкий восточный манер, опускается, выбивая из глубины горла тайсё стон, подобный рокоту волн, бьющих о скалы в сильнейший из известных миру штормов. Их мысли стихают, утопая в потоках, покрытых цветами на пенистых гребнях, оставляя место лишь для переплетения трепетно вторящих просьбам о большем имён, тихих ругательств и благодарности высокому небу за свою вновь обретённую душу.
•••
– Это нормально – бояться меня, – юноша с копной тёмных непослушных кудрей сжимает в руках оружие, наводя перекрестие мушки на слепящее глаза солнце. Со времён последнего вооруженного конфликта прошло почти тринадцать лет.
– Но я совершенно вас не боюсь, – отвечает ему другой, опуская крупную спелую сливу на собственную макушку. Золотые лучи вальсируют в его волосах цвета сердца огня, и танец этот завораживает даже самых древних богов.
Приглушённый выстрел свистящим всполохом разрезает апрельский воздух. Младший д'Аурум в лице не меняется, только ловит себя на мысли о том, что сливовые ошмётки и липкий сладковатый сок придётся вымывать из волос самостоятельно. Вряд ли старшие будут рады узнать об их маленькой шалости.
– А вы ведь даже не закрыли глаза, – второй наследник самого могущественного клана японских земель, по силе сопоставимого только с семьёй императора, с интересом рассматривает диковинного незнакомца.
Не так давно он был представлен двору в качестве высокомерного, влюблённого в смерть юноши и роль, отведённую драгоценным родителем, предпочитал исполнять крайне прилежно. Однако неутолимая жажда знаний, оттенённая серой моралью, определённо вызывала некоторые... трудности.
Хотя наследник клана и был гением, но в то же время он был подростком и отчаянно нуждался в живом общении с кем угодно помимо старшего брата. И когда он внезапно встретил на заднем дворе собственного поместья незнакомого лорда едва ли старше него самого, пробудившийся интерес подтолкнул его попытаться завести с ним дружбу.
– На меня не в первый раз наставляет оружие незнакомец, но впервые он делает это не преследуя цели забрать мою жизнь, – мягкой улыбкой д'Аурума можно было бы осветить несколько болотистых низин, а на остаток беззаботно жить в небольшом винном погребе счастливые долгие годы. Из-под тонкой верхней губы показываются заострённые клычки, короче, чем у взрослых особей его рода, но определённо длиннее, чем у обычных людей, и он смешно трясёт головой, силясь стряхнуть с волос всё то, что не положено было по статусу находиться там.
– Смею отметить, что и мне впервые отвечают так дерзко и беззаботно, – бурчит второй Акагане в ответ, убирая оружие в набедренную кобуру. – Будет до отвратительного обидно прервать нашу с вами беседу прямо здесь и сейчас.
– Тогда напишите мне, – говорит младший д'Аурум так свободно, будто это не является тем самым простым решением, которое ни в коем случае нельзя озвучивать в первую случайную встречу. – Вы всё ещё должны мне извинения за испорченную причёску и вполне можете изложить их в письменном виде.
– И куда же мне отправить это письмо?
– В поместье Золотых лилий.
– И как там поймут, что оно для вас?
– Адресуйте его младшему лорду.
– А зовут этого младшего лорда?..
– Накахара, – отвечает тот, и сердце второго Акагане стремительно ухает вниз. – Чуя Накахара.
Порыв ветра доносит до них голоса, кружащие в ароматных переливах целеустремлёнными отзвуками рьяного поиска некоего молодого господина – Накахара раздражённо цокает языком. Он машет рукой на прощание и подпрыгивает, одним слитным движением перемахивая через высокую витую ограду. Его тело окутывает мягкое алое сияние гения, приковывающее к себе чужой взгляд, и вслед ему с сухих искусанных губ срывается тихое:
– Дазай. Осаму Дазай.
•••
Спустя три года младшему лорду, скучающему на берегу одного из многочисленных шартрских озер, приносят конверт светлого дорогого пергамента. Всё это время письмо, пришедшее в поместье Золотых лилий в том же цветущем апреле, летало за Чуей призрачным хвостом, пушистым кончиком подметая следы.
‘Вот мои вам извинения, вот вам их письменный вид. Надеюсь, вы нашлись не слишком поздно и не нанесли ущерб чести и достоинству ваших слуг. Я не раз слышал ранее ваше имя, но никогда не видел вас на приемах. Не знал, что и в поместье Золотых лилий есть человек, обладающий гением.
С наилучшими пожеланиями, второй наследник клана Акагане.’
Дазай улыбается, перекатываясь по татами. От плотной рельефной бумаги пахнет жасмином, сандалом и цитрусовой цедрой.
‘Вот вам мое прощение, вот вам мой ответ. Мои слуги в полном порядке, спасибо, что поинтересовались. Где бы вы ни услышали мое имя, не могу представить, что обо мне бы говорили хорошо. Я тогда лишь недавно прибыл из Франции и совсем скоро был вынужден вернуться обратно. Ваше письмо нашло меня лишь сейчас, за что теперь я вынужден извиниться перед вами. Пригласите меня на приём, и я подумаю над своим ответом. Мой гений прекрасен, не правда ли?
С уважением, младший лорд д'Аурум.’
Чуя прижимает письмо к груди и спешит в свои покои. Он наливает бархатное вино в высокий хрустальный бокал, устраивается на мягких подушках и, обхватив двумя пальцами рукоять небольшого кинжала, вскрывает конверт.
‘Вы правы и неправы одновременно, мой маленький лорд. О вас говорят и хорошо, и плохо, и даже никак, если очень внимательно слушать. Признаться, я и не ожидал получить от вас ответ. Простите мне моё малодушие. Я приглашаю вас на приём сразу же, как только вы сойдёте с палубы корабля на нашу прекрасную японскую землю. Впрочем, почему вы живёте во Франции? Надолго вы уехали в этот раз? Ваш гений – моя погибель.
С неподдельным интересом, второй Акагане.’
Крупные дождевые капли рассыпаются о шероховатую серость мостовой. Матовой стеной вода закрывает Дазая от внешнего мира, заставляет его крепче прижимать к себе книгу с письмом между тонких страниц.
‘Многие думают, что я не умею внимательно слушать. Почему вы решили иначе? Приезжайте в Париж, я зову вас на бал при королевском дворе! Вы же никогда не были в Европе, я прав? Мои родители были отосланы воевать во Францию, здесь и погибли. Меня спасла женщина в тёмной сутане и один из святых отцов усыновил меня. Моё образование здесь ещё не окончено. Я должен навещать клан раз в несколько месяцев, но окончательно вернусь в Японию только через три года. Мой гений... Вы не представляете, насколько правы.
С надеждой на скорую встречу, младший лорд.’
Едва слышно поскрипывают качели в королевском саду, Чуя разглаживает на коленях тонкий изящный пергамент. По левому боку, вплетаясь в текст, алыми мазками стекают нежнейшей красоты пионы.
‘Ранней весною,
На поле ищу цветы
Тебе в подарок.
Рукава моих одежд
Вымочил выпавший снег.’
Ваши письма идут до меня так долго, боюсь представить, за сколько же дней мои доходят до вас. Вы умеете слушать и слышать, мой маленький лорд, я уверен. Если мне разрешат отлучиться во Францию, я оповещу вас о своем визите камнем в окно ваших спальных покоев. Вы правы, я никогда не был в Европе. Соболезную вашей утрате и разделяю вашу скорбь. Я буду ждать вашего возвращения, словно первой в жизни весны.
Ваш гений.’
Письмо находит его в самом разгаре тренировки. Дазай отмахивается от оппонента, убирает катану в ножны и роняет себя на пол рядом с тем местом, куда минутой ранее служанка опустила конверт.
‘Мы в разлуке, но
На вершинах Инаба
Прислушиваюсь
К шёпоту горных сосен:
Я снова вернусь к тебе’.
От нескольких месяцев до нескольких лет, не так ли? Вашей уверенности могли бы позавидовать самые набожные католики. Буду предвкушать этот роковой день с нетерпением. Нелишним будет постелить шторы под окна, чтобы осыпающиеся в ночи стекла не перебудили всё левое крыло. Благодарю вас покорно. Я буду ждать вашего приезда, словно солнца в зимнюю пору.
Ваш лорд.’
•••
– Как ты понял? – спрашивает Дазай, усаживаясь на край накрытого к завтраку стола. Он внимательно смотрит на отца, отрезая ему любые пути к отступлению.
Глава клана перестаёт жевать, насмешливо выгибает бровь и жестом просит приёмного сына пересесть на пол, дабы не порочить своё честное имя.
– Как ты понял, что любишь отца?
Вопрос застаёт Мори врасплох. За несколько искристых мгновений перед его глазами проносятся долгие годы войны, перемирие, назначение, учёба и служба при дворе Императора. Кажется, всё это было так давно, но спроси его кто: ‘какой сейчас год?’, он растерялся бы, лишь чудом останавливая готовое сорваться с губ: ‘1752’.
Тем временем подходит к концу славный 1769, и уже завтра второму наследнику его клана исполняется девятнадцать. Мори уже десять лет живёт в счастливом браке с лучшим человеком, чем мог когда-либо для себя пожелать. Они, последние из своих кланов, положили начало новой жизни, однажды рискнув объединить свои судьбы.
‘– У меня ещё есть, что сказать вам, – тайсё глубоко кланяется, улыбается краешком рта. Они на приёме при испанском дворе, где балом правят золото, шёлк и громкий текучий смех королевы Марии, выразившей желание лично видеть их сегодня в тронном зале.
– Вы курите? – гэнро склоняется в ответ, музыка затихает, оркестр готовится играть вертеде павана. Совсем недавно был введён запрет на горячо любимую народом сарабанду, придворные перешёптываются о последних капризных новостях.
Фукудзава согласно кивает, и они неспешно расходятся по разным концам дышащего роскошью и интригами зала, но только для того, чтобы встретиться на одном из полукруглых балконов спустя два с половиной танца. Весенний воздух наполняет души прохладой, и Мори едва заметно поводит плечами, силясь прогнать зябкий порыв ночного ветра.
– Все эти годы я совершенно не был уверен, но после прошлой ночи, и сейчас, когда вы стоите так близко, когда смотрите мне прямо в глаза... – тайсё ведёт рукой в тёмной перчатке по шее, тянет за тонкую цепочку из светлого серебра, и на его ладонь ложится круглая металлическая пластина. Гэнро узнаёт её в мгновение ока. – Она ваша по праву, я столько лет вас искал, чтобы вернуть её, вернуть долг за свою жизнь, но вы ускользали от меня, и я не был уверен, живы ли вы, но точно знал...
– Не смейте, – пальцы Мори накрывают жетон в руке тайсё. Это удивительно – личного советника императора не просто так называли птицей без голоса, неспособной вложить звука в раннюю трель. – Он принадлежит вам по праву.
– Но вы...
– Три самых длинных месяца в моей жизни ваш голос был тем единственным, что не давало мне кануть в безумие хаоса. девяносто два дня тотальной осады вы, молодой воин северной армии, вразумляли меня своими речами. Четверть года вы напоминали мне о мире, о временах, когда сон не был мимолётной блажью, и люди не умирали сотнями у меня на руках. Вы спасли мою жизнь, спасли рядового врача из южан, и я не смог не ответить вам тем же, – голос Мори дрожит, но он продолжает говорить тихо и чётко, подчёркивая каждое слово. – Мы квиты, друг мой, прошу, оставьте себе моё вам признание.
– Вы тащили меня на себе, пока не село палящее солнце. Вы умоляли жителей близлежащей деревни спрятать меня, чтобы я мог залечить свои раны. Вы оперировали меня в условиях, когда не каждый сможет оставаться в сознании. Вы оставили на мне свой медальон, и меня не тронули южане, пришедшие вслед за ныне здравствующим императором, – Фукудзава касается губами кончиков пальцев в чёрных перчатках, и Мори не убирает руки, лишь сильнее сжимая металл между ладоней. – За три месяца пустой болтовни вы сделали для меня то, что не смог ни один из родных мне людей.
– Ваш клан растерзали, вас взяли в плен, вы не могли не сражаться, – гэнро делает шаг вперёд, и это движение отдается волнующим трепетом под верхними ребрами.
– Не мог, – соглашается с ним Фукудзава, приподнимая полу верхних одежд свободной рукой. – И всё же, позже, гуляя по рынку на западе славной Италии, я наткнулся на летнюю ярмарку, и в одной из многочисленных лавок у юной девушки в алых одеждах я нашёл то, что хотел бы отдать вам, если бы узнал, что же с вами случилось.
Он достаёт мешочек из тёмного бархата и тянет за шёлковые ленточки, позволяя руке Мори выскользнуть из его широкой ладони. Медальон он убирает под одежду, привычным кратким движением прижимая его к груди, и снимает перчатку, прежде чем достать витое кольцо из тёмного золота, терновыми лозами оплетающего неправильной формы алый рубин.
Гэнро смотрит внимательно, в его глазах волнами из лучей закатного солнца, вина и крови сходятся в могучее цунами желание, вера и скорбь. Он поднимает взгляд на тайсё, подносит руку к губам и, зажимая зубами перчатку, снимает её, одним этим жестом давая ему позволение.
– Сейчас, – Мори колеблется, протягивая руку навстречу, – или никогда, мой дорогой друг. Если вы хотите отступить и забыть, то сейчас или никогда.
И Фукудзава с трепетом касается холодным металлом тонких пальцев, скользит по открытой коже так нежно и чутко, что Мори хочется закрыть глаза, развернуться и убежать так далеко, что сами боги не в силах будут найти его в ближайшие несколько лет.
Тайсё знает, что держит за руку омегу, изнеженного придворной жизнью и дорогими подарками, он знает, что тому не пристало быть грубым и сильным, но мозоли и шрамы на тонких ладонях, сила и мощь в узловатых запястьях напоминают ему, что он также держит за руку солдата. Он надевает кольцо на палец воина, прошедшего не одну смертоносную битву. Он даёт обещание быть рядом до конца своих дней врачу, однажды спасшему его жизнь.
И сейчас, устремляясь навстречу друг другу, утопая в крепких объятьях, они, наконец, могут признаться себе и миру в вечной любви, которую так старательно пыталась отобрать у них бессмысленная жестокая война.’
– Что я вижу? – Фукудзава не спеша входит в комнату, в его глазах мелькает веселье и остатки утренней неги. – Объяснитесь, молодой человек, почему вы не даёте главе спокойно отзавтракать перед особенно важным собранием?
Дазай насмешливо фыркает и тут же встаёт, хватая со стола блюдо с рисом и свежими овощами. Он отходит к террасам, ведущим к верхним садам, проворно показывает отцам кончик языка.
– Я всего лишь спросил главу, как он понял, что любит тебя, отец.
Краткий ответ Фукудзавы тонет в буйстве цветущих магнолий, и взгляд его говорит Дазаю о любви гораздо больше, чем все те пирамиды библиотечных свитков, что он уже несколько месяцев старательно вычитывает по ночам при свете масляных ламп.
•••
Величественная зала освещена сотнями мерцающих сгустков, парящих у самого потолка. Ходят слухи, что ныне здравствующая королева Франции Инес-Маэлис, мудрая, влюбленная в жизнь женщина, прибирала к рукам всех эсперов в Европе и парочку – за её пределами. Она сверх меры ценила тех, кто владел редким даром – гением и, более того, тех, кто умел делать это красиво. Королева созывала таких людей ко двору, приручала, и как никто была справедлива в вопросах морали и нравственности. Годы её правления навсегда запомнятся миром, процветанием и пышными празднествами.
Инес ввела в моду балы, на которые были вхожи и люди без титулов. Они являли миру дворян традиции простого народа, и знать полюбила их, мешая в крови вино с буйной гаммой свободы. На них человек трепетал, вникая в суть человека.
Чуя Накахара, младший лорд великого рода д'Аурум, посещал балы с той самой охотой, которая бывает у молодых людей только в государстве здоровом, дышащем полной грудью. Он со звенящей радостью кружился в танце с девушками и юношами из пригорода, узнавая в их лицах молодую торговку цветами на утреннем рынке, разносчика газет со Святого бульвара, дочь хозяйки бакалейной лавки через дорогу от его любимой библиотеки.
Сегодня же всё было иначе. Поговаривали, что ко двору прибыла делегация особых гостей, и молодой лорд был слишком сильно занят только что пришедшим письмом своего дорогого друга, чтобы вникать в суть таких новостей. Тем более, что чаще всего те оказывались пустой болтовнёй.
На троне восседает сама королева, и равной ей по статности и красоте не найти во всей благословенной Франции. Её почитают, уважают и любят, и чувства эти ложатся на её лицо тонким прозрачным тюлем, теплом подсвечивают бледную кожу, озаряют кораллового цвета глаза. Бархат её платья стекает по постаменту, и длинные нити жемчуга, спадающие с плеч, вьются у самых ног, достигая подола.
По левую руку от неё располагаются двое. Один из них ещё молод, но выглядит он так, будто прошёл с десяток военных кампаний, и Чуе видится что-то неуловимо знакомое в его лице. Другой седовласый, в тёмном батистовом платье, сшитом на манер рэйфуку, сидит неподвижно, беседует с королевой, и лишь морщинки вокруг глаз выдают в нём человека мягкого, но справедливого. Накахара узнаёт в нём Фукудзаву Юкичи, императора северного побережья.
У самых ступеней к трону в глубоком поклоне стоят многоликие гости. Там есть и юноши, и девушки, и альфы, и омеги, и даже беты, насколько может почуять их Чуя, и все они застыли в мутном тягучем ожидании.
– Что все эти люди там делают? – спрашивает он, поддевая под локоть старшего лорда, своего названого брата.
– Ждут приглашения, – отвечает Поль, безразлично пожимая плечами. Его супруг, Артюр, задерживается сегодня из-за плохой погоды.
– Приглашения куда? – Чуя высоко поднимает брови, поправляет сбившийся у ворота шёлковый шейный платок.
– Приглашения на танец, – говорит Верлен и оборачивается в сторону парадной лестницы, радостно устремляясь навстречу супругу.
Другой мужчина со скучающим видом обводит взглядом толпу. Она растекается прямо перед ним, обрамляя прямой путь к середине залы, и по обе стороны от него с десяток-другой человек приседают в учтивом книксене.
У юноши глаза цвета закатного солнца и бронзы, тонкие губы, сжатые в неровную линию, острые скулы и подбородок, высеченный из непослушного мрамора рукой великого флорентийского мастера. Его запястья и шея в тех местах, что видно из-под парадной одежды, закрыты белоснежными бинтами, и Чуя едва улыбается, делая решительный шаг в его сторону.
Он проходит по коридору между людьми, не обращая внимания на удивлённые и возмущённые вздохи, и вскидывает голову, росчерком локонов цвета огня привлекая к себе чужое внимание. Он изгибает руку в запястье, поднимая её на уровень глаз и выше, так, чтобы второй наследник клана Акагане не смог не принять его предложения.
Глаза Дазая распахиваются на мгновение, делая его похожим на того ребёнка, что стрелял из самодельного пистолета в сливу на голове другого мальчишки в садах своего поместья долгие годы назад. Его бархатный смех стелется по потолку, украшенному золотом и прозрачными тканями, и он, не скрывая своего нетерпения, вскакивает с места, в два широких шага преодолевая расстояние между ними.
– Кажется, вы обещали бросить камнем в моё окно, – Накахара тихо смеётся в ответ, позволяя увести себя в центр кружащегося парами танца. – Неужели вы решили не навещать меня в первое ваше прибытие, мой дорогой гений?
– Ну что вы, как бы я смел, – Дазай ведёт, и ведёт до трепета нежно, уверенно. Он прижимает ладонь к талии Накахары, скользит другой по запястью и выше, поднимая их руки на уровень плеч. – Ради вас я выучился танцевать французские танцы, ради вас я отправился с отцом ко двору. Неужели вы могли хоть на секунду представить себе, что я здесь не ради вас, мой маленький лорд?
Дазаю Осаму не чужды японские скромность и чуткость, его учителями с детства были умение держать лицо, обходительность, вежливость и сотни, тысячи чопорных правил, столпы его родной культуры. Но что-то внутри не давало покоя, рвалось на свободу, и раз за разом получая в ответ на свои несносные выходки наказания и упрёки, он перестал выпускать себя за рамки, поместил за прутья искусной бамбуковой клетки.
Только вот здесь, в Версале, в эпицентре жизни и пагубной страсти, он так и не смог удержаться, и не выпустить на волю всех своих внутренних демонов.
Они кружатся в танце и не видят никого, кроме друг друга. Они повзрослели, и Чуя стал вызывающе красив в самой своей эпатажной манере, совмещая в себе изящность восточных черт и непокорность европейской натуры. Открытый, буйный и дерзкий, он разжигал в Дазае давно забытую волю к жизни, одним своим видом погружая в экстаз.
Плечо к плечу, руки по рукам, Чуя щекой чувствует ткань чужих одежд, когда его отстраняют в квинтете из медленных тур шене, и после, когда привлекают обратно, прижимая чуть ближе, сильнее и резче, чем дозволял этикет им, встретившимся впервые.
‘Родственным душам, милый, – поправляет его сознание голосом старшей сестры. – Немногим меньше, чем позволено родственным душам’.
В момент квинтэссенции звучания скрипки и тубы они застывают, и их губы так близко, словно не они сейчас в центре внимания всех и вся в этом великолепном дворце. Рука Дазая скользит в сторону с талии Чуи, и тот глубоко прогибается в пояснице, позволяя подхватить себя лишь у самой земли.
Рыжие локоны касаются пола, а мир вращается быстрей и быстрей, пока они не оказываются лицом к лицу, всего на мгновение, но и его оказывается достаточно для того, чтобы ни один из них не захотел провести эту жизнь с кем-то другим. В этот момент они счастливы, и не знают, что ждёт их потом, но войны учат любить здесь и сейчас, а мирное время, приходящее после них, не жить одним днём, возлагая надежды на будущее.
Они, дети этих эпох, созданы друг для друга, и это то, что они точно знают, а что будет потом – то будет, конечно, но не сейчас. Сейчас их дыхание останавливается, когда они разъединяются, купаясь в безграничном доверии, и сходятся вновь, сливаясь с музыкой целиком, без остатка погружаясь друг в друга.
•••
– Нет, не так.
Дазай останавливается у приоткрытых дверей, заводит ногу за ногу и медленно отступает назад. Осознание бьётся в груди серебристой треолью.
– Что?
Другой голос ему незнаком: в его согласные прокрадывается мягкое шипение, оплетающее слова по краям от округлых артиклей.
– Это ощущается не так, – стук каблуков о камень, шорох перелистываемых страниц, удивлённый возглас, приглушённый теплотой июльской ночи. – Когда тебе стреляют в голову, ты сначала умираешь, и только потом падаешь.
Дазай усмехается, выдыхает на грани слышимости, но Чуя всё равно замирает, пристальным взглядом проходясь по контуру приоткрытых дверей. Воздух электризуется, полнится алыми всполохами, и Дазаю не остаётся ничего иного, кроме как шагнуть вперёд. Будь что будет, верно?
– О, приветствую мсье Акагане в нашей скромной обители, – д'Аурум улыбается дерзко и устало одновременно, одной рукой прижимает сшитую стопку листов к груди другого человека и делает шаг назад. – Чем обязан столь поздней встрече?
До восхода солнца остаются жалкие полчаса, сонные птицы расчёсывают перья влажными от росы клювами, готовят крылья к скорому полету. Незнакомый Дазаю дворянин ойкает, неловко обнимает бумаги и убегает из залы, спешно откланявшись.
На Накахаре светлое спальное платье, тяжёлый халат, расшитый золотом, и пояс, свободно болтающийся в петлях. Он стоит босой, с небрежно перехваченными лентой волосами и смотрит на Дазая открыто, с очевидным вызовом. Его кожу ласкают бледные отблески лунного света, его глаза мерцают морской лазурью, он настоящий и неземной одновременно, к нему невозможно не хотеть прикоснуться, невозможно не хотеть пасть ниц и умолять о пощаде. Кажется, именно такими предстают в свитках древние боги, потревоженные простыми смертными в своей непоколебимой вечности.
Только вот и Дазай наследник божественного, не ему страшиться холодных огней чужих глаз, не ему вздрагивать, когда чужой гений украдкой касается губ, не ему бояться подойти ближе, впиться взглядом в резкую линию скул, не ему отказывать себе в удовольствии обронить на пол широкую ленту, рассыпая мягкие локоны по покатым плечам.
Накахара вздыхает. Он поднимает руку ладонью вверх, медленно, осторожно, будто боится спугнуть дикого зверя, и в тот момент, когда он касается пальцами холодной щеки, они оба делают шаг в сторону. Неуверенное, но такое нужное им сейчас, только это движение могло вобрать в себя всё то напрасное, что долгим тяжёлым прицепом тянут за собой неприкрытый интерес, желание обладать и узнать, первые проблески заботы и нежности.
Таким, как они, тяжело отделять власть от доверия, приказ от просьбы, сражение от знаков внимания. При дворе флиртовать и смеяться легко, на балах и приёмах – и того проще, но вот так, в сакральной тишине предрассветных часов, когда всё, что происходит с ними, останется в безвременьи краткой опаляющей вспышкой искренности, так сложно поверить в такое желанное ‘после’.
– Il était brun, le teint basané, – нараспев произносит Чуя, прикрывая глаза. Он позволяет Дазаю притянуть себя намного ближе, чем в их последнюю встречу.
Плавный разворот, шорох одежд, и вот он уже спиной ложится на чужую грудь, чувствует, как подбородок невесомо касается плеча. Руки скользят по рукам, кожа по коже, и Чуя продолжает петь, передавая Дазаю право вести:
– Le regard timide, les mains toutes abîmées.
Сердце Дазая пропускает удар, он с головой окунается в бархатные переливы чужого голоса. Эта песнь звучит, как заклинание, как откровение, как плач и псалом одновременно; эта музыка захватывает его, проникает под кожу, оплетает кости и крепко сжимает в объятьях, не ограничивая свободу, но одаривая незримой поддержкой.
– Lui il est tout mon monde et bien plus que ça, – песнь разливается по зале терпким вином и дурманящим ладаном, отталкивается от стен и огромных окон, дрожит на высоких нотах и наполняется бархатистым томлением, когда опадает вниз, – J'aimerais tellement lui dire mais je n'ose pas.
Их движения больше не похожи на танец, сейчас они просто кружатся в темноте. Прижавшись друг к другу, сливаясь в том самом звучании, что появляется при одном только взгляде на тлеющий индийский сандал. То, что всякий современный человек отвергает, ведь его сознание не может понять и впустить в себя всю полноту цвета, запаха, вкуса и звука; то, что наполняет речь и движения восточных девушек из приезжей цирковой труппы; то, чем живёт человек горячей крови, тёмных глаз и свободных мыслей; то, из чего сплетена культура воли, культура магического в обыденном и обыденного в магическом.
Все это идёт оттуда, с востока, как слово, что дрожит на губах, как вера, что была переписана десятки раз, как чувство, что нельзя назвать иначе, чем настоящей любовью. Той самой всеобъемлющей, страстной и кроткой, волнующей и убаюкивающей, сковывающей и окрыляющей, той, в которой нет места для несвободы, но есть целый мир для покоя и счастья.
Такая любовь не требует жертв, она не терпит, но прощает, она просит и говорит, она всегда получает ответ. Такая любовь откровенна, но тактична, проницательна, но интимна. Такая любовь открывается немногим, и она же становится величайшим даром для тех, в чьих сердцах находит приют. Люди, связанные ею, могут быть вместе или порознь, могут видеться каждый день или раз в несколько лет, могут бесконечно спорить или жить душа в душу, но никогда, никогда не отпустят ее.
Не потому, что будут не в силах, не потому, что так будет хуже, не потому, что более никогда не найдут её вновь, но потому, что размеренного тока единения, того самого одиночества вместе, наслаждения и понимания более чем достаточно, чтобы отдать за неё всё.
– Tourner dans le vide, – шепчет Чуя в приоткрытые губы, и его дыхание замирает между ними в немом вопросе, перекатывается по тонкой коже просьбой о большем.
– Tourner dans le vide, – вторит ему Дазай, единым движением сокращая время и пространство, концентрируя их в одной-единственной точке. И этого ещё не случилось, но и она знает, что ей суждено раствориться в лучах восходящего солнца, в темноте бальной залы выписывающего золотом и огнем силуэты тех, что вот-вот обретут друг в друге свою полноту бытия.
Всё предопределено, но свобода дана;
мир судится по благости,
но зависит от многих деяний.