Кто-то жалеет о дне, когда его уволили с работы. Кто-то жалеет о дне, когда поссорился с близкими. Кто-то даже, может, жалеет о дне, когда женился.
А Арсений Сергеевич Попов жалеет о дне, когда после спектакля ему протянули букет тюльпанов, над которым радостно блестели ореховые глаза и качалась кудрявая шапка русых волос. Дне, когда он подошёл к краю сцены, чтобы букет принять, и не знал тогда, что на самом деле подходит к краю водопада, с которого полетит вниз, что его накроет толщей самых нежелательных чувств, утянет в какой-то чудовищный водоворот, прибьёт ко дну и не отпустит. Дне, когда Катя в гримёрке толкнула его в плечо и сказала, что новый поклонник — это тот самый знаменитый на весь Союз инженер, что изобрёл ретранслятор для родственных душ.
Дне, когда в его жизни появился Антон Андреевич Шастун.
В этом коридоре, светлом и гулком, обрамлённом стенами из стеклоблоков, всё кажется каким-то нереальным, каким-то фантастическим. Арсений словно попал в повесть о будущем — так футуристично выглядит НИИ радиоэлектроники.
Хотя что это он, это не будущее, это вполне себе их советское настоящее. В конце концов, он живёт в лучшей стране в мире, самой счастливой, самой передовой, в стране, где никто не одинок и все граждане друг другу родственные души — стоит ли удивляться тому, какого прогресса достиг СССР?
Дойдя до скромной двери с невыразительной табличкой «Лаборатория радиотехники №6», Арсений заносит сжатую в кулак руку и несколько секунд не решается постучать. Он пытается оттянуть неизбежное, хоть и знает, в конце концов он окажется в этой точке. Всё к этому шло.
Всё к этому шло.
Он коротко стучит и, не дожидаясь ответа, открывает дверь, просовывая голову в просторную светлую лабораторию.
Антон поднимает взгляд от стола и смотрит растерянно, но радостно, откладывая паяльник в сторону.
— Арсений Сергеич! Вы как сюда прошмыгнули?
— Зое Михалне пообещал контрамарки на следующий спектакль, — признаётся Арсений, проскальзывая в лабораторию.
— Ловко! — восхищается Антон, поднимаясь со своего места и вытирая ладони о халат.
Он протягивает руку Арсению, и тот подаёт руку в ответ, чтобы её пожать, но оказывается втянут в гнетуще долгие крепкие объятия. От Антона пахнет одеколоном Шипр и канифолью, и Арсений прикрывает глаза, втягивая знакомый запах в последний раз. Потому что он больше не позволит себе оказаться так близко.
— Антон Андреевич, я пришёл с вами поговорить, — бурчит Арсений, отстраняясь.
Шастун растерянно оглядывается. Несмотря на то что кроме них в лаборатории никого нет, он, кажется, не считает рабочее место подходящим для личных разговоров.
— Это может подождать? — уточняет Антон. — Мы можем поговорить у меня дома, или у вас… Или хотя бы дождаться моего обеда и пойти в парк.
— Нет! — выпаливает Арсений. — Нужно поговорить здесь.
Весь его план строится вокруг того, чтобы с Антоном не оставаться наедине. То есть, им нужно остаться достаточно наедине, чтобы поговорить без лишних свидетелей, но не в опасной приватности личной квартиры, не в соблазнительной романтичности парка под сенью деревьев. Лаборатория в людном НИИ — его пособник в том, чтобы всё прошло по плану.
— Антон Андреевич, нам нужно… нужно всё это прекратить, — Арсений старается, чтобы его голос звучал жёстко и безапелляционно, а не как у ребёнка, который выпрашивает у мамы право не идти в школу.
Антон удивлённо моргает, присаживаясь на стол, и даже не замечает, как сдвигает гору деталей.
— Почему? — уточняет он недоумённо.
Арсений целую речь заготовил, он не боится публичных выступлений, но сейчас, перед публикой всего в одну персону, он почему-то теряется, и все нужные слова выскакивают из головы. Все аргументы, все рациональные доводы, всё, за что он цеплялся, чтобы убедить себя в правильности этого решения.
— Потому что это безумие! — уговаривает себя Арсений. — Это не может продолжаться! Антон! Все эти тайные встречи, поцелуи на тёмных лестницах, все эти ваши прикосновения, объятия, всё это — это переходит грань нормального.
— Ар… — пытается было возразить Антон, но Арсений его перебивает:
— Я знаю! Знаю! Я говорю это не из-за того, что я такой высокоморальный советский человек, не потому что я боюсь, что партия узнает о нашей связи. Я говорю это, потому что предчувствую, что, если это не прекратится, произойдёт что-то катастрофическое. Я говорю это, потому что не могу себя в руках держать рядом с вами и на ваше самообладание тоже рассчитывать не могу. Вы когда меня целуете, я из вершины эволюции, из строителя коммунизма, из члена партии и гордости страны превращаюсь в какое-то грязное животное, Антон Андреевич. И вы прекрасно знаете, что произойдёт, если мы вовремя это не остановим.
Антон смотрит внимательно и слушает так, будто понимает, но, стоит Арсению договорить, учёный цепляет его за трикотажную жилетку, притягивая ближе к себе, даже не отрываясь от стола.
— А что произойдёт, Арсений Сергеич? — спрашивает он своим этим бесстыдным низким голосом, от него у Арсения внутри плавятся все вольфрамовые проволочки, на которых держится его разумность.
Он, конечно, играет. Кому, как не ему, знать, что произойдёт. Кому, как не Антону Андреевичу Шастуну, молодому учёному, о котором трубили все газеты, когда его изобретение высокочастотного ретранслятора позволило воплотить в жизнь Акт о всесоюзном товариществе, закрепивший новую реальность. Реальность, где все граждане Советского Союза друг другу приходятся родственными душами, где нет одиночества, где нет похоти, где есть только бесконечное счастье… и партия. Она же по совместительству реальность, где нет секса — потому что все родственные души переживают сексуальный опыт друг друга вместе, и подвергать такому многомиллионную страну порядочный советский человек не станет.
Секса нет, конечно, только на бумаге. На деле отдельные потерявшие голову пары то и дело сбиваются с пути истинного, но число таких эпизодов подсчитать для статистики сложно — о них не пишут в газетах, не рассказывают в вечерних новостях и даже на кухнях их обсуждать не принято. А значит, их, считай, что не было.
— Что произойдёт? — продолжает давить Шастун, притягивая Арсения за жилетку всё ближе. — Конец света? Ядерная война? Может, вы американский шпион, Арсений Сергеевич?
— Никакой я не шпион, — мотает головой Попов, сопротивляясь желанию запустить ладони под белый халат и позволить Антону обнять себя. — Я просто опасаюсь, что мы с вами можем совершить катастрофическую ошибку.
— А может, эта ошибка будет… катастрофически хороша? — бесстыдно шепчет Антон почти ему в губы, и Арсений с тоскливой обречённостью подаётся вперёд, чтобы чужие хорошо знакомые губы поймать.
Не выйдет из этого ничего хорошего, он это знает. Лет десять назад, где над ними висела бы только статья за мужеложство, по сути своей политическая — тогда да, они могли бы прятаться в уютной темноте квартир, в творческом беспорядке гримёрок, и даже с палаткой на море поехать, и целоваться, пока губы не заболят, и трахаться так много и так долго, и так жёстко, как они того захотят…
Арсений, собственно, так и провёл свою молодость — в полутрезвом тумане чужих рук и губ, в атмосфере вечного шабаша театрального института, в дымных подвалах под рок-н-ролл и запрещённое радио, в хитросплетении чужих ног, рук и гениталий.
Но это всё было до Акта о товариществе. В той, другой жизни.
Помнит ли ту жизнь Антон?
Когда его ретранслятор, эту проклятую тарелку, заметили в ЦК и велели волны настроить так, чтобы все граждане Союза стали друг другу родственными душами, Антону было сколько, немногим больше двадцати? Он тогда только из института выпустился и светил со страниц каждой газеты своим почти детским лицом под громкими заголовками «Человек, который уничтожил одиночество» и «С Днём Единения!» Интересно, осознавал ли он тогда, что из этого всего выйдет? Что миллионы людей падут жертвами его изобретения? Что он сам обречён, как Сахаров, пытаться нивелировать нанесённый своим открытием ущерб?
И теперь они оказались втянуты в эту губительную воронку, в эту связь, которая не отпускает ни одного из них, но держит на расстоянии, в вечном страхе.
Советский человек должен обладать исключительной самодисциплиной, должен всегда думать о благе своей страны и держать себя в руках, не поддаваясь животным импульсам.
Советский человек не должен льнуть к губам другого советского человека в пустой лаборатории, вплетать пальцы в чужие кудрявые волосы и млеть от тепла ладоней на своей спине.
Из Арсения плохой советский человек.
— Я вот что думаю, Арсений Сергеевич, — шепчет Антон, стоит им на секунду разорвать поцелуй. — Я думаю, что мне плевать. Ну случаются катастрофы и пусть себе случаются. Мы все пережили Олимпиаду, в конце концов.
Арсений вздрагивает от такого сравнения.
Прошлый год многие поминают недобрым словом, а период Олимпиады в частности был, наверное, самым сложным с принятия Акта. Каждую ночь в течение двух недель, когда соревнования заканчивались и спортсмены отправлялись отдыхать и праздновать, страна содрогалась в коллективных оргазмах — часто по несколько штук за вечер. Арсений тогда жутко злился и расстраивался — ему в руки попала тетрадь с переписанными от руки текстами Солженицына и, чтобы прочитать её, ему давалось всего три дня, прежде чем «рукопись» отправится к следующему в очереди. Днём в театре читать запрещёнку было нельзя, а по ночам, стоило ему устроиться с книгой на кровати, как начиналось это безумие — стоны неслись из-за картонных стен со всех сторон вперемешку с матами, а его собственный член наливался отвлекающей тяжестью сотни миллионов членов. Стоит ли говорить, что дочитать ему так и не удалось.
И что теперь, Антон предлагает им самим стать источником этого непотребного кошмара? Обречь миллионы швей и поваров, учителей и милиционеров на это спонтанное безумие?
— Ну не посреди НИИ, — скулит Арсений, и от его былой уверенности не остаётся и следа. — Не в лаборатории же… И не посреди рабочего дня! Люди могут пострадать!
— У них всех есть протоколы, — невозмутимо отбривает этот аргумент Антон, по-хозяйски запуская руки под жилетку Арсения и осторожно вытягивая заправленную в брюки рубашку наружу.
Это правда — в театре, где служит Попов, как только кто-то начинает чувствовать неладное, объявляется дополнительный антракт. На заводах начальники цеха тормозят линию производства. Даже в операционных есть специальный человек, который следит за тем, чтобы такое происшествие не закончилось чьей-то смертью. С телеэкранов могут сколько угодно вещать, что в СССР секса нет, но он есть, он случается, и общество за последнюю декаду адаптировалось к новой реальности.
А ещё, говорят, он потрясающий.
Арсений никогда не был тем самым нарушителем — в его послужном списке только обычный секс с одним человеком (ну ладно, иногда с двумя, но не миллионами) и вот эти вот всесоюзные оргии с чужой подачи, где его бросает по волнам чужого удовольствия, как бумажный кораблик в настоящем океане. Но от знакомых знакомых знакомых он слышал, что для виновника торжества это настоящее цунами — порой настолько яркое и разрушительное, что после первого раза многие не решаются повторить, боясь сойти с ума от накала эмоций.
И ему, наверное, было бы страшно, если бы в его пустой голове осталось место для страха.
Горячие руки Антона забираются ему под рубашку и гладят, и сжимают, и прижимают к себе, и Арсений себя чувствует куском пластилина, забытым на батарее. Он точно так же плавится, течёт, становится податливым и неспособным сделать ничего, кроме как мямлить:
— Двести шестьдесят миллионов… сограждан… Антон Ан… дреевич… побойтесь бога…
— Бога нет, — пожимает плечами Антон. — Есть только партия.
Снаружи, за стеклянными блоками, снуют тёмные тени — фигуры людей, которые могли бы это безумие остановить, если бы только знали, что им достаточно постучать в лабораторию радиотехники №6.
Губы Антона хозяйничают на его шее, и Арсений уже не в силах отрицать, что ничего в происходящем изменить не может. Его план провалился на каждом этапе и, вместо холодного расставания в стерильной рабочей среде, что он получит? Наливающийся кровью член и топящий разум в стыде секс на столе, заваленном отвёртками и радиоплатами?
Антон подхватывает его под бёдра, на этот самый стол усаживая, и Арсению кажется, что эти руки для этих бёдер и были созданы. Хотя… они же родственные души, ничего удивительного в этом нет.
— Арсений Сергеевич, — серьёзно шепчет Антон, зарываясь пальцами в его волосы, — вы если серьёзно не хотите, скажите одно слово, и я остановлюсь.
А почему, интересно, все одни слова до этого не считались? Сейчас-то у Арсения этих одних слов уже нет, не осталось. Все выветрились.
Откуда им, этим словам, взяться, когда ладонь Антона ложится на его пах и мнёт уверенно, и от неё по всему телу растекается горячая волна, сбивающая на своём пути все преграды?
Арсений мотает головой, лбом утыкаясь в лоб Антона:
— Я не могу уже, я сдаюсь. Плевать, плевать на всё. Я не могу, не могу. Возьмите меня, Антон Андреевич, возьмите меня пожалуйста, я умоляю, я с ума так сойду.
Пальцы путаются, пытаясь справиться с пуговицами лабораторного халата, но сразу под ними — жар от тела Антона, сводящий с ума, нестерпимый, запретный, и вместе с тем не терпящий возражений.
— Ай-ай-ай, — мурлычет на ухо Антон. — Вы что же, хотите заставить кончить даже товарища Брежнева?
Одной этой картинки было бы достаточно, чтобы заставить возбуждение схлынуть, но сейчас даже она не работает.
— Леонид Ильич тоже не ангел, — ворчит Арсений.
Они все коллективно чувствуют его возбуждение, когда он целует вождей социалистических государств в губы, и все коллективно об этом молчат. Поэтому заботиться о благосостоянии генсека кажется сейчас излишним.
— Я хочу, — признаётся Арсений, чувствуя, как кровь приливает к щекам, — чтобы товарищ Брежнев стонал, как последняя валютная проститутка, которая отдаётся иностранцам, наплевав на миллионы советских граждан. Я хочу, чтобы товарищ Брежнев давился своими стонами, чтобы он кончил на свой стол из красного дерева, на указы, на прошения, на все документы… и на всех членов ЦК КПСС.
Антон поджимает губы, пытаясь скрыть улыбку, — кажется, он такого ответа не ожидал, но всё равно ему рад.
— Какие вы чудовищные вещи говорите, Арсений Сергеевич, — фыркает он, касаясь губами ямки под его ухом. — Кажется, я люблю вас.
Арсений зажмуривается — словно летит со скалы в ледяную воду, но видеть несущуюся на него неизбежность не хочет. Даже если где-то до этого был малюсенький шанс, что сознательность в нём возьмёт верх, что он сможет остановиться до того, как произойдёт непоправимое, сейчас он растворяется.
Антон целует его, и этот поцелуй не похож ни на один из тех, что были раньше — ни на робкий клевок в щёку на парковой скамейке, ни на полный горечи и страха их первый поцелуй на кухне под выкипающий из турки кофе, ни на дерзкие короткие поцелуи у гримёрки в антракте… Нет, этот — властный и глубокий, Шастун в него будто вкладывает всю засидевшуюся в нём страсть, которую он не выпускал на волю до этого. И Арсению не остаётся ничего, кроме как обхватить его лицо руками, отчаянно прижимаясь к чужому бедру требующим решительных действий пахом.
Он сначала не чувствует ничего особенного физически — секс как секс, такой же сладкий и сводящий с ума, каким он всегда был раньше. Но стоит ему прикоснуться к твёрдому члену Антона через плотную ткань брюк, и фантомные отблески этого прикосновения отдаются в его собственном паху. Арсений вздрагивает, а затем повторяет движение, уже увереннее, крепче, сжимает сильнее — и перед глазами всё плывёт от того, как его собственное тело зеркалит ощущения Антона.
Тот тоже времени зря не теряет: дрожащими то ли от нервов, то ли от предвкушения руками справляется с ремнём на брюках Арсения и стягивает их вниз. Но, поборов соблазн, за член пока не хватается — мягко накрывает его ладонью и сам же от этого прикосновения стонет Арсению в губы. Их удовольствие, словно луч света в зеркальном коридоре, медленно затухает, отскакивая от каждого из них, пока не теряется в общей суматохе ощущений.
Антон член Арсения обхватывает рукой медленно, осторожно, словно боится собственных движений.
Всё правильно, им не стоит торопиться: нужно дать время хирургам остановить операцию, учителям — скрыться в учительской, милиционерам — запереть всех преступников в камерах, а водителям — включить аварийку и остановиться. Нужно дать время огромной махине Советского Союза остановиться и замереть, прежде чем они все вместе погрузятся в этот невыносимый катаклизм.
За матовым стеклом слышна суета — начинающие понимать, что происходит, учёные стремятся прервать свои эксперименты и разбежаться по кабинетам.
Арсений тяжело дышит, захлёбываясь в собственных эмоциях, когда Антон начинает рукой двигать быстрее. Ему кажется, что он джин, который вместо волшебной лампы заключён в волшебном калейдоскопе. Всё смешивается, плывёт перед глазами, и сложно понять, где его чувства, где чувства Антона, а где чувства Леонида Ильича.
От этой мысли всё внутри затопляет горячая волна стыда — как же так, Попов, был таким образцовым мальчиком, отличником, медалистом, комсомольцем, шёл на заслуженного артиста… чтобы подвести всех сейчас? Чтобы позволить себя оттрахать на заляпанном канифолью столе среди мотков проволоки и мятых схем? Чтобы пошло стонать в ухо какому-то инженеру, глядя, как собственная розовая головка появляется и пропадает в кольце его натруженных пальцев?
Эх, Попов, Попов…
Арсений откидывается на стол, и грохот отодвигаемых деталей и инструментов до него доносится словно через плотную пелену. Ощущений так много, что, кажется, его телу не хватает вместительности, чтобы испытывать их все — звуки, запахи и вкусы отходят на второй план, уступая место берущему под контроль каждую клеточку тела осязанию.
Пальцами Арсений пытается дотянуться до Антонова ремня, но у него не получается. Благо, сам Антон намёки понимает без слов и расстегивает пряжку, а за ней и брюки. Арсений не столько видит, сколько чувствует, как что-то твёрдое и горячее трётся о его бедро, и панически пытается стряхнуть с себя сползшие штаны, но ничего не выходит. Уверенные руки Антона ложатся на его бёдра и тянут ближе к себе, а потом помогают поднять всё ещё запутанные в штанах ноги вверх. Всё кувырком, голова кувырком, Арсений кувырком, но чёрт побери, почему ему так сладко сейчас ощущать себя источником всеобщего стыда?
Горячий влажный член тесно трётся о его ягодицы, и ощущения наслаиваются одно на другое, словно кадры фотоплёнки с мультиэкспозицией.
Да, товарищ Брежнев, вам такое нравится?
А вам, товарищ Иванов? Петров? Сидоров?
А вам, товарищ Шастун?
Антону точно нравится — он, кажется, жалеет о том, что решил взять на себя контроль, потому что каждый раз, прикасаясь к Арсению, он сам складывается пополам под весом этой многотонной волны. Всё слишком ярко, слишком остро, и Арсению его хочется притянуть к себе и успокоить, но он не готов к тому, что это всё может остановиться.
Кажется, из кармана лабораторного халата появляется маленькая металлическая баночка, и Арсений напряжённо щурится, пытаясь её опознать.
— «Норка», — успокаивает его Антон, ногтем поддевая крышку. — Не технический.
Через секунду Арсений вздрагивает, чувствуя, как тёплые скользкие пальцы давят на шов под мошонкой, осторожно спускаясь ниже, туда, где один из них точно утонет, обхваченный кольцом мышц.
Но Антон не торопится, как будто в его голове забота об Арсении смешивается с заботой о каждом советском гражданине, кто может быть не готов к таким ощущениям. Пока пальцы танцуют у входа, одновременно разминая и дразня, Антон приваливается щекой к обтянутому твидом колену и стонет так громко, что становится понятно — он делает то, что понравилось бы ему самому.
А вслед за этим Арсения настигает и второе осознание — они могут стонать, могут кричать, могут раствориться в этом прекрасном всесоюзном экстазе, и никто не заподозрит их в том, что это происходит из-за них, потому что каждый будет слишком занят, пытаясь не кончить в штаны.
И Арсений стонет тоже — когда всё-таки чувствует чужие пальцы внутри, сначала один, а скоро за ним и второй. Калейдоскоп разбивается на всё новые секции, бешено крутясь незнакомыми узорами ощущений.
Антон сам еле стоит — его ноги подгибаются и кажется, что он вот-вот завалится куда-то назад или вбок, но Арсений держит его, отчаянно впиваясь в рукава халата. Он не может позволить циклу прерваться, не может позволить остановиться этому пинг-понгу удовольствия.
Только не сейчас.
Только не сейчас.
— Мне кажется, я не смогу, — мотает головой Шастун, смахивая с глаз падающую на лицо чёлку.
— Антон, — отчаянно шепчет Арсений, насаживаясь на его пальцы и в суматохе забыв про отчество. — Пожалуйста, я умоляю, пожалуйста, пожалуйста.
Его голос со стороны, наверное, звучит жалко, но он даже не слышит себя в оглушающем грохоте их сбивчивого дыхания.
— Это… это слишком, — так же жалко отзывается Антон.
По его голосу слышно — он сам в себе разочарован, он хотел бы зайти дальше, но уже то, что происходит сейчас, кроет его с такой силой, что контролировать тело становится всё сложнее.
— Всё в порядке, — выдыхает Арсений, чувствуя, как пальцы выходят из него, потому что Антону нужны обе руки, чтобы опереться о стол. — Всё в порядке.
Арсению кажется, что из него весь воздух разом вышибло, как при ударе о землю — настолько стремительно тускнеет мир, стоит им отстраниться друг от друга.
— Давай я, — хрипит он, облизывая губы.
— А?
— Давай я. Сверху.
Рывком сев на столе, Арсений впечатывается в губы Антона, жадно и безапелляционно, а затем поднимается на ноги, только для того чтобы снова опуститься — на этот раз на пол, укладывая Антона под собой спиной на серый кафель. Шастун повинуется, завороженно глядя, как Арсений, стащив с ноги лишь один ботинок и одну штанину, усаживается на него верхом.
— Так выдержишь? — уточняет он, подтягивая к себе со стола баночку с вазелином.
Антон кивает с энтузиазмом, и его пальцы с предвкушением сжимаются, впиваясь ногтями в ровные бледные ягодицы Арсения. А в следующую секунду его глаза расширяются и сразу же закатываются, когда Арсений начинает медленно опускаться, насаживаясь на его член, съезжая вниз с расчётливой методичностью, граничащей с пытками.
Из-за матового стекла несётся чей-то стон и глухой звук, с которым тёмный силуэт прижимается к стене, не зная, что эпицентр бедствия находится всего в нескольких метрах.
У Арсения самого перед глазами искры и звёзды, и космические корабли, которые бороздят просторы Вселенной. И он сам эти корабли, которые бороздят, и Вселенная, которую бороздят.
С каждым движением вверх калейдоскоп разбивается на маленькие кусочки, а с каждым возвращением вниз собирается снова — в новый узор. И Арсений себя чувствует маленькой песчинкой, обнимающей весь мир, и весь мир обнимает его в ответ.
Весь мир пульсирует в нём, весь мир сжимает его бёдра, весь мир запрокидывает голову, жадно хватая воздух, толкаясь бёдрами глубже, весь мир кричит с ним в унисон.
И Арсений кричит.
И Антон кричит.
Никто не знает, кто кончает первым, потому что первыми кончают все.
Кончает прижавшаяся к матовым стеклоблокам фигура.
Кончает товарищ Иванов, Петров, Сидоров.
Кончает Леонид Ильич Брежнев.
Арсений никогда не чувствовал такой любви к Родине, какую он чувствует сейчас. Он смеётся и плачет, он любит каждого советского гражданина, каждого строителя коммунизма. И почему-то верит — они любят его в ответ.
Но больше всего, с разрывающей сердце силой, он любит распластавшегося под ним Шастуна. Поэтому Арсений наклоняется и обхватывает его лицо руками, целуя, глубоко и нежно, всё ещё чувствуя его пульсирующий член в себе. Лицо у Антона уставшее и мокрое от пота, но в его глазах светится такое абсолютное счастье, что Арсений знает — он ни о чём не жалеет.
Всё, что будет потом — будет потом. Все расследования, дисциплинарные взыскания, морально-этические комиссии.
Все диссидентские обсуждения, все попытки саботировать работу ретранслятора, все планы побега. Вся опасность и весь адреналин.
Это будет когда-то там и где-то тогда. А сейчас они здесь.
Арсений с глухим грохотом валится вперёд, со стоном встречая разгорячённой кожей холодный кафель. Он сжимает в руке ладонь Шастуна, а перед глазами вертится исполосованный лампами потолок и всё никак не может успокоиться.
— Арс… ений… Сергеевич… — заставляет себя проговорить Антон между попытками продышаться. — Как вы думаете… Леониду Ильичу понравилось? Быть оттраханным в задницу? Мы не ударили в грязь лицом?
— Какие вы чудовищные вещи говорите, Антон Андреевич, — смеётся Арсений, сминая в руке его скользкие от вазелина пальцы. — Кажется, я люблю вас.
Обожаю эту работу, уже не первый раз перечитываю её)
Автор, вы чудо. Сил, успехов и вдохновения)
Прелестная работа~
Идея действительно интересная и необычная, но реализация порадовала ещё больше.