И до сего момента неизвестно, рождается ли из гнили мел

Мир давно потерял яркие краски, поблекнув и посерев, правда стоит задаться вопросом: а о чьем мире идет речь?

Касаясь неба перчаткой, ты разрушаешь его нежную поверхность, она хрупко сыпется в глаза, застилая взор на истину. Но так ли нужно знать правду в лживом мире, построенном из грез и кошмаров? — насмешка, тихая, над собой. Лишь место, где можешь спрятать внутренние переживания, отбросив их из своей головы, но ты, как обычно, выбросил и самого себя, верно? Вот она — чистая сатира, где сам оказался героем, но жаль, что смеяться будем мы. Над горестями, слезами, страхом, пожирающем изнутри и выедающим плоть с костей, обгладывая и вылизывая каждую его частицу. Каждый сантиметр.

Хо-хо, мы отвлеклись от тебя на… тебя? Впрочем, неважно, когда мы потеряли нить беседы. Я лишь хотел рассказать нашим дорогим читателям о твоём «манямирке», не против? Против? Ну, мы опустим твои интересы туда, куда упал ты сам.


***


— Настоящая истина этого мира. Как думаешь, в чем она заключена?

Хрупкая ветка рассыпалась в чуждых руках, а пыль улетела с ветром куда-то за грань понимания. Такие маленькие вещи так часто тревожат душу, и сердце камнем падает от мыслей наплывающих, но когда ты и вправду поднимаешь эти вопросы в голове, то встаешь перед одним и тем же итогом: оно не стоит внимания. И лишь слабый взмах ресниц от упавшей на веко снежинки сохранит эту тайну между ними, как печать, что растаяла на коже в ту же секунду.

— Я не уверен, что смогу ответить на этот вопрос.

— Прости. Наверное, для тебя он был слишком неожиданный.

Он прекрасно понимал, что никто не в силах дать ответа на этот вопрос. Если это можно назвать так, а не близким к философскому рассуждению теорию, над которой ломали головы мудрецы. Потому-то Альбедо и не считал себя гением: вместо глупых полемик он предпочитал прощупать почву и найти ключ к разгадке меж прожилок листьев, что воссоздались или из пепла воскресали в его талантливых ладонях. Да, быть честным, он всегда отличался от других своими подходами, в том и соль, что из-за этого мало кто понимал не то чтобы его, а даже то, чем он занимается. Но лишние глаза и уши всегда мешают в поисках истины, а значит жалеть было не о чем.

Запечатлей. Запомни. Сохрани. Память имеет свойство кончаться, а воспоминания — стираться. Однако, у этих трех слов для Альбедо был иной смысл и воспринимал он их, безусловно, так же по-другому.

И даже меж линий графита нарисованы руины собственной души как память о том, что ты был. Все, что близко сердцу должно остаться на бумаге, все что дорого — остаться рядом, и даже коль ты не коснешься чуждых влас слабо, все равно приятно греет улыбку запечатленные блестящие глаза с той радостной искрой и тягой к счастью. Без него.

Альбедо никогда не рисовал себя, но не то чтобы это даже замечали. Он мог, тихо сидя в церкви, запечатлеть монахиню Барбару, что со звездами в завязанных высоко хвостиках лечила Беннета, который с приключения (и вновь, неудачного!) вернулся. Или из окон лаборатории, сидя на подоконнике малом, глядеть, как Джинн и Кэйя разбирались с кем-то, кто спрятался за их спинами. И между линий нарисованных он писал близкие себе слова, что тепло ранили хрупкое сердце, окончательно пронизывая иглами до основания, да так что дышать становилось тяжело и в глазах помутнен был взор вдаль.

«Все что близко будет разрушено тобой же», — надпись на бумаге и эскиз был в мгновение ока смят жестко в руках и выкинут в самый дальний угол.

— Вот и истина проста, — с накатывающей болью к горлу в полусмешке отвечал сам себе, лишь большим пальцем вжимая в тело то клеймо — звезду на шее — стараясь то ли задушить себя, то ли прочувствовать бешеный пульс.


***


— В последнее время братик стал больше рисовать!

Маленькая девочка в миленькой шапочке лежала на коврике и вырисовывала человечков со слегка высунутым язычком между губок, пока капитан кавалерии читал надпись на двери рядом. «Идет эксперимент».

— Любопытно.

— Да! Но он не рисует себя, потому это сделаю я! Смотри!

И отряхнув платьице, Кли подняла над собой рисунок, демонстрируя его Кейе: он лишь спокойно взял его в руки и поднес к себе, разглядывая. «Ордо Фаврониус» гордо и с предельной аккуратностью была выведена сверху посередине бумаги, и чуть ниже, уже с особым стилем ребенка, были нарисованы они: Кли, Альбедо и Сахароза рядом, причем первые два держались за руки, как маленькая семья. И в искренней улыбке счастья рыцаря Искорки капитан видел истину, скрывающуюся далеко за лабораторией Альбедо, но лишь промолчал, вернув ребенку его творение, — вышло мило, ты умница.

— Я и тебя нарисую, и Джинн, и Лизу, и Эолу, и Ноэлль, и Эмбер, и всех-всех, но потом, — и хрупкая бумага была прижата к груди под тихое посапывание радости, и странное тепло разлилось по телу Кэйи, столь непривычное носителю крио глаза бога, позабытое или прячущееся меж ребрами глубоко внутри.


«Семья


— Да, конечно, заходи, Кли, — и даже не поворачивая спины отозвался алхимик, что чуть услышавший скрип двери, уже примерно понимал, кто за ней стоял. Но в этот раз не угадал, — если тебе что-то надо, то можем смело этим заняться, я временно закончил.

— Ты близок к завершению?

И плечи дернулись резко от испуга баса чуждого, поглощающего; редко он слышал этот голос в свой адрес, и потому тревога окутала с головой слишком сильно — он прекрасно знал его, и ожидание последующих слов после ответа были почти казнью, если не сама она, спрятанная между крупицами пыли в душном воздухе помещения.

— Да. И как ты понял?

— Кли рассказала.

И цокнув языком глухо, блондин так и не повернулся на разговор, притворно листая какие-то записи, словно в них искал ответы на будущие вопросы. Да как радостно, что это не требовалось, ведь даже будучи зажатым между письменным столом и телом, глядя в дорогой нефрит глаз беспокойно, он понимал, что диалога больше не состоится. И тихое неровное дыхание на коже приятно грело щеки, пока взгляд прожигал вовнутрь, крадясь в самое сердце и ломая клетку из ребер со всею силою, что даже в дыхании уж смысла не было, ведь боль трезвила сильнее кислорода.

— Ты можешь раскрыть тайное, сделав явным, ты можешь оживить то, что уже давно должно закопано быть в грязи, но знай одно: ты будешь гнить в том же месте как только я пойму, что настал и твой черед находиться там.

И с тихим шипением в тот момент, когда легким не хватало воздуха, а слезы закапывали стеклянные глаза, взгляд терял оттенки черного, радугой изображая разрушенное хрупкое небо над ними. Из его прожилок капала кровь, оно плакало и кричало от боли, пока осколки сыпались и ранили нежную плоть, и лишь шепот звезд тепло, над ухом, напоминал о том, что он все еще жив.

И хватка все сильнее, крепко вжимая тело в грязь, но не пачкаясь самому, под гром и взвод ревущего от страданий неба темный дорогой нефрит жжет взглядом светлую смятую фиалку. Синяя-синяя кожа с бледно-красными отметинами на шее и шрамом на всю жизнь, о котором он никогда не жалел — клеймо должно быть снято, как замок на клетке, он не миниатюрная птичка, что прячется. И страх, поглощающий, въевшийся в ткань и ресницы, что легким смахом не уберешь, он сожрет тебя изнутри: со скрежетом мерзким заберется за глазные яблоки, выцарапывая с силой все что ты давно скрывал, заползет в гортань и, как гематома, не даст доступа к дыханию, удушая изнутри словами о том как ты был слаб и сползёт по венам прямо к сердцу, разрывая мышцу изнутри и вгрызая ту жалость, что получал в ответ на крик о помощи сиплый.

— Альбедо?

И хватка куда-то резко исчезла, но дыхание и так было отравлено, сбито и рвано, лишь руки чужие лежали на талии, стараясь удержать на ногах. И мутный испуганный взгляд вновь встретил нефрит, оттолкнул от себя, пусть и слабо-устало. И мысли клубком в голове крутились-вертелись, путаясь сильнее-сильнее-сильнее, и сбитое с толку тело было крепко прижато к другому, не выдавая ни чувств, ни эмоций: хорони их в себе, в том чёрством гнилом мире, никто не должен знать, что ты чувствуешь. Забудь, и отбрось на второй план, пока на первом стоит твоя цель.

— Ты болен? Ты слишком бледный. Ёще и трясешься.

— Может, отпустишь меня? Я не разрешал нарушать мое личное пространство.

И с тихим скрежетом двери тот удалился, оставив его одного. Хорошо или плохо — неважно, когда он лишь мешающая шашка на пути становления дамкой, а таких, как полагается, надо съедать.


***


И тьма, что паутинками бережно сплетена из страха и чувств отрицательных, оберегает и держит крепко, рядом с сердцем, как мать, которой никогда и не было. Иногда даже слышно сердцебиение чистое, с лязгом и, кажется, липкостью, что чувствуешь на ладонях мерзко. И весь этот мир состоит из той тьмы, что тепло не отпустит и продержит до самой смерти рядом, близко, и с собою.

Говорят, одиночество мучительнее самой страшной погибели, но будет ли жизнь такая смертельной казнью, когда ты заперт внутри своих эмоций, что прятал внутри от близких людей?

И даже обжигающие лучи черного солнца на небе, что давно превратилось в темно-алую смесь слез и крови, никак не спасали от пронизывающего холода до костей уж голых от чувств, что прилипли хуже самого назойливого ребенка, испуганно спрятавшись в закрома меж суставов.

И даже если ты обречен быть повешенным, — обещай, что закопаешь меня глубоко.

— Если ты думал, что я позволю тебе так просто уйти, то спешу разочаровать.

— Вот как.

Касание с полубрезгованием на лице собеседника, что не могло не вызвать улыбки хитрой и даже на долю счастливой: пальцы спокойно касались затылка, чуть вороша короткие волосы в безмолвном спокойствии, пока на фоне взлетали огни в раненое небо, и место, что всегда было только их, засветилось яркой жизнью даже среди отравленной пустыни — те звезды, что ты поедал когда-то, уже возвращаются на свои законные места, рисуя созвездия, что предвидят дальнейшую судьбу. Жаль, шепота далеких небесных тел уже было не слышно, когда в прикосновении тебе закрыли уши, лишь бы в голове не бились ключом посторонние голоса, проклинающие.

Казалось бы, отстраненный поцелуй мог снять все вопросы с языка, но на самом деле таким путем лишь дальше переносится зараза.

И к солнцу чёрному ты тянешь руки в молитве кому-то, чьё имя уж подавно стёрто, пока на кадыке, на шраме, гуляют дерзко чужие губы, и чувство утерянного тепла легко ворошит волосы, утирая солёные-солёные слёзы с щёк так по-доброму и мягко, хотя красна цена им близка к гнили для чернозёма. «Моё сердце хрупче стекла, а сознание твёрже кварца, — мысль беглая, смеющаяся над владельцем, — только вот почему первое бьётся слишком сильно, когда я чувствую его касание на щеках, а второе сходит с ума от удушающих голосов, всячески меняя и без того податливую структуру моей личности?».

— Коснись ещё раз.

Шёпот, что поглотил шум улицы Мондштадта, раскусив, но он прекрасно все слышал. Ветер мягко ласкал ресницы и чёлку, что и так лежала ужасно неопрятно, и даже на поднимаясь с черепицы (слишком хорошо уж Альбедо на ней лежал, закинув ногу на ногу для равновесия), в глаза собеседнику глядел с ранимостью и слабостью, что каждый день с упоением пожирала раненную душу в отравлении. Дважды повторять не было нужды — и с мягко-нежною напряженностью вновь оставил поцелуй на бледных трясущихся губах, а покуда их сминал — шептал, что вот он — дом. Пусть и для троих.


«Это и есть любовь? Или поиск родной души в пустом сосуде, что также требовал любви?»


— Вдох. Закрой глаза.

И окажись в бездне снова. Падай туда, разбейся насмерть, столкнувшись с дном, и даже слизь не смягчит падение, а поглотит остатки человеческого, что растил ты глубоко в душе, втайне ото всех. Ты будешь вспоминать о том, как был прав и виноват, как судил и был судим. Всю ложь и правду на медных весах правосудия, что когда-либо слетала с уст твоих, и весь яд, что ты распространял кармой впитаешь в себя, как губка, так и сгниешь. Но если уж и разлагаться, то поди лучше на память другим и вытворить такое, чтоб отпечаток оставить то ли в истории, то ли травмировать, дабы со слезами на глазах крестились и отгоняли мысли о тебе как чёрта.

В твоем мире нет иных богов, кроме Лжебога (тебя), которого все отрицали. Глупо, абсурдно, лишь попытка успокоить шалящие нервишки, когда на кону стоит твое дальнейшее выживание в мире погибших грез. Жаль, что Лжебог также участвовал в этой игре, где постоянно проигрывал.

И даже на сломанных ногах отдавался ты молитве самому себе, прося прощения за тех, кто крошил личность искусственную на крохи, втаптывал их в почву и травил жизнь в ней остатками надежды на счастливую концовку. И сквозь смех маниакальный, и даже через крик о помощи и боли, стараясь заглушить возгласы о ничтожности твоей в голове, что бурлит жизнью активною, ты слышишь далекое эхо, что разбудить тебя не в силах.

И почему ты слеп? Не видишь цветов, чем богат мир вокруг тебя. Красный, черный и белый, и даже в синеве ты находишь кровь. И подняться нет возможности, пока солнце черное падает на тебя, а ты все тянешь руки, стараясь дотянуться до неба и удержать его.

— А лучше бы взял мою руку.

Голос из ниоткуда с легким сиплым смешком над ухом прозвучал, и брюнет лишь слабо повернул голову, глядя на кривую улыбку чуждую. И сказать было нечего, лишь прикрыть глаза в накрывающей усталости и чувствовать, как тело податливое поднимают с земли гниющей, из которой и образовался впитавший в себя яд мел.

А может, на самом деле, истина скрыта не в том, что рождается с земли, а с неба? И даже будь ты проклят им, в душе бушует желание отомстить — быть правде скрытой где-то глубоко за касаниями невесомыми иль грубыми, пусть это будут твои демоны, сжирающие эмоции друзей с особым трепетным аппетитом — истина есть истина, и именно ее столь долго искал Альбедо, как бы сильно не отрицал настоящее местонахождение.

И никто не услышит, не протянет руку — хлопнут по ладони, морщась, что и неудивительно. И будь сам недалек от них, ты — Владыка хрупкого мира, погрязшего в предательстве и лжи, и пусть ты слаб в момент сегодняшний, помни: даже самые тяжелые оковы могут быть сняты, только дождись Завершения процесса гниения.

— Выдох. Открой глаза.

Острие меча касалось гортани, царапнув кожу. Фиолетовые прожилки Оскверненного желания словно бурлили жизнью, а глаз у рукояти невинно моргал, но даже в нем можно прочитать отчаяние, что в этот момент не мог выразить на своем лице алхимик — лишь слезы, что скатывались с щёк, под чужие крики слабо и хрупко разбивающиеся об паркет. И крепкий замок рук, держащий меч, развалился также, как и упало тело, а за ним и оружие, что чуть в боли не кричало о том, какой неправильный поступок, и как хотелось бы почувствовать сладкую плоть отчаявшейся куклы, а не питаться гадкими душами безынтересных ему слабых существ.

Забрать последнюю гниль в себя, очистить мир и кануть в небытие — прекрасная цель и даже отлична от той, что искусственно всажена в почву была Мастером.

— Забери меня отсюда. Этот мир негостеприимен, — и тянется за чужой ладонью, но откуда знать было, что её одернут. Слабая улыбка. Тихий смех в себя. Все оказалось бесполезно.

Кажется, Альбедо не хотел больше открывать глаз, оказавшись одному, он не видел смысла от зрения. Пусть душа загублена в собственном мирке, растоптана и рассыпана — тут, именно здесь, как бы сильно он страдал, имеет чувства выше, чем отчаяние, любовь и страх.


«Возвышение»


И пусть окропит землю, по которой шел он, гнилой кровью, зараженной ядом, и пусть небеса трясутся в крике о боли, как сильно страдал он, пронизывая святым мечом тело, и пусть он поймет, что небо — лишь иллюзия недосягаемости, которая всегда была под ногами, и разбивал ее он кулаками, пока вбивал ладное тело в грязь. Все что казалось гнилым стало чистым, а все чистое — гнилым, потому проверь-ка, не лопаются ли на твоей коже гематомы.


«Кажется, у тела истек срок годности. Ах, какая жалость»


И пусть он был забыт, и счастья он не увидел, и цели он не выполнил, что поставил пред ним его родитель, мать и дочь, подруга и враг в лице одном — по крайней мере, он взял всю гниль в себя, очистив этот мир от грязи, что питалась душами близких ему людей. Это стоит дороже, чем истина, которая всегда была рядом, близко, слишком близко, лишь руку протяни — и вот она. Но она отдалялась, как отдалился и тепло любимый человек, заприметив первые, очевидные признаки гниения. От страха быть зараженным той же грязью, что мел и поглотил.

И даже мел имеет свойство пачкаться, и даже мел имеет свойство разлагаться.