Шелк халата мягко соскальзывает с плеч, ласкает тело, шорохом складок спадая к босым ногам на холодный кафель ванной. Франциск откидывает копну отросших волос за спину, потягивается, подняв руки, сцепленные в замок, над головой и изящно прогнувшись в пояснице, издает тихий и высокий стон удрвольствия. Мышцы, напряженные и натянутые струной на миг, расслабились, пустив под кожей волну приятного тепла.
По улицам Парижа рыскали доберманы в серой форме с начищенными серебряными орлами и крестами Рейха, и полным ходом шла очередная облава, очередная варфоломеевская ночь. Франциск знал об этом, знал и то, что в его временное жилище тоже скоро нагрянут, перевернул все вверх дном. За окном, закрытом жалюзи, вестниками преисподней выли сирены.
Над ванной, наполненной мутно-белой мыльной водой, поднимался пар. Франциск плавно опустился в пахнущее ванилью горячее молоко, тихо вздохнув. Лег, положив голову на бортик, и острые коленки, оставшиеся над водой, разошлись в стороны, бедра прижались к холодной с налетом желтизны эмали. Горячая вода струилась между ног, ласкала обжигающими объятиями нежную кожу.
С угла ванны, там, где обычно стояла мыльница, Франциск поднял пачку сигарет и зажигалку. Затянулся, держа сигарету, с непривычки неловко, в левой руке, а правую свесив с бортика. Мужчина безучастно разглядывал потолок, под которым клубились, смешиваясь, пар и дым.
— Ах, Людвиг, — собственный голос кажется чужим, имя совсем не ложится на язык, застревая режущей хрипотцой в горле. Не его следует произносить так томно и пьяно, с кружашейся в духоте ванной головой. — Мой славный, мой милый немец. Долго еще мне тебя ждать?
Бычок затушен о бортик и брошен на пол, пепел ссыпался в воду. Собственные ладони кажутся холодными. Одна замирает на шее, немного сжимая, другая скользит с приятным нажимом по разгорячееной и распареной груди вниз, по животу и пшеничным жестким кудрям паха. Бедра сильнее вжимаются в эмаль, сердце стучит гулко и быстро, когда кончики пальцев проходятся по члену, напряженному от странного возбуждения, вспыхнувшего огнем на грани безумия и обреченности. Горячие подушечки поднимаются плавным жестом от мошонки до головки, оттягивают крайнюю плоть, пуская под нее горячее мыльное молоко.
Франциск вздрагивает всем телом, закрывает глаза. Ладонь соскальзывает с шеи, ложится на пах, средним и указательным пальцем плотно сжимая член у основания. Мягким движением поднимается таз навстречу руке. Большой палец прижимается к головке, спуская крайнюю плоть под фалангу.
Шумный выдох дрогнул на губах, приоткрытых и налившихся кровью от возбуждения и духоты. Чужое имя, внушавшее страх, ненависть и желание, замерло на них, так и не произнесенное еще раз. Крепко сжатая ладонь скользит вниз, подушечка пальца с нажимом приходится по уздечке, завтавив напряженные колени резко вздрогнуть.
Пар и духота кружат голову. Пульс стучит в висках, сводя с ума своим гулким ритмом. Франциск теряется, расстворяясь в совершенно больном удовольствии, в пытке жутким сплавом вожделения и бессильной ненависти.
Громкий стон, нежеланный и горький, дрожь напряжения, заставляющего выгнуться, уперевшись затылком в борт ванны. Яркий и краткий миг, похожий скорее на боль, чем на удовольствие, выбил из груди судорожный выдох, как удар плети. Светлое семя смешалось с ванильно-белой мутью воды.
— Что я творю... — тело безвольно ослабло, дрожащие руки соскользнули на живот. — Почему именно ты? Только ты?
В этом круговороте похоти и агонии он не мог вспомнить другого. Того, о ком думал с наслаждением, а не душащей обреченностью. Кажется, у него яркие зеленые глаза и волосы, непослушнее соломы, и Франциск не мог вспомнить его голос, его улыбку, его...
Прижать горячие ладони к лицу. Выдохнуть, вновь слыша вой сирен, лай серых доберманов. Он ближе и тревожнее. Франциск не хочет отдаваться им живым.
Жестом, слишком резким и внезапным даже для него самого, хватает с края раковины бритву, одним движением оголяет тонкое лезвие.
— Я или истеку кровью, или захлебнусь, — теплый металл прижался к темной вене на локте. Голос снова принадлежит ему, за игривым тоном прячется опустошение. — Живым они меня не получат.
Франциск знает, что смерть не будет избавлением. Только перерывом.
Рука опущена в горячую воду, зубы стиснуты. Лезвие медленным поцелуем входит в плоть, оттягивается вниз, вспарывая светлый бархат кожи, окрашивая белую от мыла воду в притягательно-розовый.
От локтя до самого запястья. Франиск хотел было переложить лезвие в изувеченную руку, но понял, что не может согнуть ее пальцы.
Вдох. С лезвия в руке на кафельный пол капает вода. Мир размывается, как стертые краски на холсте.
— Ты мой самый любимый немец, — губы едва шевелятся, в мутных полузакатившизхся глазах блестят слезы. Он устал. Ему страшно.
Выдох. Бритва со звоном падает вниз. Сирены воют под самыми окнами. Немецкая речь, словно собачий лай.
***
Дни слились в один нескончаемый кошмар. В бетонной коробке камеры не было окон и единственный источник света, тусклая лампа под потолком, большую часть времени был выключен. Мигающий теплый свет значит только одно – мучителю снова стало скучно.
Лампа качается на проводах, свет и тени гипнотически пляшут с каждым ее движением, за железной дверью слышны только тяжелые шаги дежурного надсмотрщика. Посиневшие и истертые в кровь запястья стягивает веревка, перекинутая через крюк на потолке. Ноют недавно вывернутые плечи, все еще оттягиваемые весом тела, пусть уже и порядком исхудавшего. Пальцы ног, покрытые смесью крови и грязи, не касаются щербатого бетонного пола.
Франциск уже даже не кричит и не воет, только едва слышно поскуливает, уронив подбородок на грудь. Грязная от крови и ударов сапог кожа покрыта мурашками. В камере холодно.
Шаги Людвига отмечает тяжелый стук каблуков. Недавно такой впечатался в печень Франциску, когда он в очередной раз отключился. Боль была единственным, что удерживало его сознание, и одним из немного, что его лишало.
— Будь хорошей сучкой, открой рот, — голос звучит обманчиво мягко. Черная перчатка соскальзывает с руки.
Людвиг подхватывает острый, поросший колючей и грубой щетиной подбородок, поднимает чужую голову и нажимает большим пальцем на разбитые губы, покрытые темной корочкой засохшей крови. И Франциску было бы лучше покориться, только он отчаянно продолжает сопротвляться, всякий раз обрекая себя на еще большие страдания. В этот раз тоже. Жесткая мозолистая подушечка упирается в стиснутые зубы.
Глухое короткое рычание. Удар столь сильный, что зазвенело в ушах и загудела голова. Франциск морщится, тихо стонет, и его тут же хватают снова, пользуясь растерянностью, пропихивают палец в рот под язык, выжимают из железы больше слюны. Она тянется за пальцем от губ под мерзкую умешку.
Щелкает крышечка плоской коробочки, похожей на пудренницу, но полной белого порошка. Мокрый палец вжимается в него, набирая побольше. Снова щелчок. Рука в перчатке сжимает горло, заставляя открыть рот в судорожных попытках вдохнуть. Порошок царапает десну, оседает на языке мерзким привкусом. Франциск только скулит, в серых глазах мольба остановиться. Но до нее никому нет дела.
Много времени не потребовалось. Сначала он начал беспокойно подергивать ногами, потом вертеть головой, пытаясь почесать губы о напряженные плечи, и, в конце концов, стал бубнить что-то несвязное, чередуя все языки, которые знал. Смесь эйфории и паники накрыли с головой, заставляя дрожью и полувскриками реагировать на раскачивающийся свет.
— Ты такая смешная обдолбанная шлюха, — чужой смех как наждачка по обострившемуся слуху.
Чужие руки слишком горячие. Они раздвигаю ноги, закидываю их на пояс, давая приподняться, сжав колени, чтобы ослабить натяжение жесткой веревки, от которого адски болели руки.
Людвиг не без удовольствия заглядывает в потемневшие глаза. Суженные зрачки и суетливый полный страха взгляд будоражат кровь.
Вспышка боли выжимает из горла хриплый крик. Чужой член входит насухо и резко, разрывая ткани. Тело рефлекторно напрягается, делая только хуже. Упираясь коленями в чужие бока, Франциск пытается приподняться, слезть, но его одним нажимом опускают ниже, до самого упора.
— Больно! Слишком большой! Слишком! — собственный голос звучит громче, чем хотелось бы, крошится в ушах, как стекло, эхом повторяется в голове, путая и без того разбитый разум. Крик становится скулежом, выжатые из глаз слезы оставляют на грязных щеках размытые дорожки. — Хватит, прошу, не надо!
Движение жесткое и быстрое, боль пронзающая и яркая, словно вспышка. Визг и сильнее сжатые ноги. Капли крови стекают по члену, впитываются в темную ткань формы. Сильные руки сжимают выступающие косточки таза, не давая пошевелиться, лишь сильнее притягивая к себе, Людвиг вбивается глубоко и резко.
От боли мутит. Член проскальзывает легче, уже смазанный кровью. Людвиг нетерпеливо рычит, впивается зубами в шею, укусом оборвав измученный скулеж. Жесткие толчки становятся сильнее, протяжный стон, словно приглушенный вой. След зубов на плече горит ярко, обжигаемый холодным воздухом.
Обрывки мыслей теряются, расфокусированный взгляд пытается зацепиться хоть за что-то в ледяных глазах напротив, но в них осталось лишь похотливое превосходство. Следы слез на щеках холодны, как замерзшие ручьи.
Франциска резко дернули вниз, горячая пульсация только усилила агонию, но сил хватило лишь на судорожные всхлипы, потерявшиеся за шумным вздохом удовольствия. Людвиг обхватывает его беда, прижимаясь плотнее, словно это может продлить его наслаждение.
Член выскользнул с болью не меньшей, чем когда его вставили. Вязкая смесь крови и спермы тяжелыми каплями медленно потекла бедрам. Слабое и безвольное тело оттолкнули, бросила, как надоевшую игрушку. Резко сведенные ноги дернулась, икры свело судорогой, и плечи вновь заныли, рождая краткую мысль, что это медленное и бесконечное мучение много хуже чужого огромного члена в заднице.
Тяжелые шаги и скрип железной двери. Бетонная коробка камеры снова погрузилась в полную темноту. Франциск остался висеть на крюке под потолком в полном одиночестве, в вязкой темной пустоте. Подбородок упал на грудь, слезы текли бесконтрольно.
— Помогите. Хоть кто-нибуть, помогите мне...