У Райнера глаза рыжие. Эрен сказал бы – «янтарные», Райнер рассмеялся бы – «ржавые».
У Райнера и кости покрыты ржавчиной.
Поскрипывают при движении, растираются в пыль – прах, утрамбованный в погребальную урну, – он, с налетом на каждом ребрышке из серы и пороха, с засохшей кровью на псиных зубах и следами от цепи овцы на заклание, давно уже рассыпается галькой по мраморным плитам.
В Путях все покрыто пылью. Песок комками забивается в нос, ветер завязывается петлей на горле, туман обнимает за плечи, розово-синее небо рассыпается облаками, как перьями вишневой зари – как тогда, на рассвете, когда Эрен съеживался от холода уходящей ночи и морозной влаги озера, по-детски морщил нос, прогоняя сонливость, но наотрез отказывался возвращаться в Кадетский корпус.
Райнер смеялся, презирая себя за то, что улыбается искренне, за то, что поверх ненависти, поставленной клеймом на ребрах, вырезается повесть о каждом блике луны, отражающемся в зеленых глазах. Пытался клясться самому себе больше никогда не звать Эрена – дьявола, монстра, смертельного врага – прогуляться перед сном, но вместо этого нечаянно обещал завтра захватить одеяло – и сдерживал слово: следующей же ночью накидывал на плечи дьяволу, монстру, смертельному (и почему-то вечно мерзнущему) врагу покрывало, сжимая челюсти и притворяясь, будто даже его кожу, давно мертвую и перегнившую, не обжигало от случайных прикосновений.
Райнер все не мог понять, Эрен – солнце или огонек во тьме.
Не мог понять, слепнет он или согревается.
Но почему-то со временем ему становилось плевать.
Потому что – господи – Эрен горел так ярко, что дыхание перехватывало, потому что – господи – Райнер рвался к нему, как тонущий в мареве темных вод моряк рвется к полярной звезде, разливающейся серебром по поверхности волн, потому что – господи – огонь в глазах Йегера сверкал так яростно, что блестел янтарем даже в покрытых ржавчиной глазах.
Потому что – господи – Райнер так хотел быть кому-то нужным, быть нужным Эрену, что Эрен стал нужен ему.
Браун всегда был один – что в родном доме, что среди Воинов-кадетов – и, казалось бы, должен был привыкнуть, но отчего-то рванул к дружелюбной ладони как изголодавшийся по ласке пес: безрассудно и жадно, рискуя откусить хозяину пальцы.
Так глупо – привязаться к врагу и даже не заметить. Но разве мог он, ребенок, боявшийся на вражеской земле даже собственной тени, не протянуть руку такому же заплутавшемуся дурню?
Ведь с тех пор – с момента, когда он взял чужую ладонь в свою – Райнер боялся не так сильно. Теперь он не был один: Йегер стал голосом – голосом в его голове.
В Путях тоже холодно, но Эрен не дрожит, а в глазах его не отражаются даже самые яркие звезды. Наверное, в нем уже ничего не осталось.
В Райнере тоже.
Ничего, кроме устало – будто бы по привычке, давно не пытаясь отыскать истину – спорящих голосов.
Высеченные на ребрах Брауна ненависть, вина, отчаяние, вера, преданность – черт знает, что, все подряд, ведь он бросил попытки распутать кружева шрамов – размозжили кости в прах: Райнер порой чувствует себя старым, таким старым и ветхим, будто может рассыпаться пылью на сквозняке.
Может быть, Пути – это кладбище.
В Кадетском корпусе Эрену часто снились кошмары. Он просыпался с криками: в первый раз, пока Армин пытался разбудить друга, у их комнаты успела собраться половина сто четвертого – перепуганные, но понимающие. Райнер стоял у двери, как всегда воняющий и мелко дрожащий после очередного ужасного сна, из которого его вытаскивал Бертольд.
Казармы всегда пахли пóтом и ночными кошмарами.
Каждое утро кровати – столы для убоя: на подушках Эрена – пот, крики и темные волосы, на подушках Райнера – пот, слезы и порох. Каждое утро Брауну приходилось хлестать себя по лицу, чтобы остаться за дверью, чтобы остановиться, чтобы не войти в комнату Йегера и не солгать ему о том, что скоро станет лучше. Ведь, как ни крути, только лгать он и умел, а мысль о том, что его ложь, разливающаяся по венам противной даже ему самому скверной, может принести кому-то пользу, льстила.
Но Райнер слеплен из грязи, Райнер – смесь плесени, ила и крови на белой подушке. Разве мог он обещать, что кошмары отпустят, если не может проснуться от собственного? Разве мог он обещать, что все станет лучше, если, кажется, потерял веру сам?
Только Армин до сих пор почему-то верит. Жан и Конни не знают, во что верить, но пытаются понять. Микаса забыла, что такое вера, и все равно – бежит, будто бы не испугавшись просторов Путей, не испугавшись открывшейся перед глазами свободы, а Райнер бежит за ними, к Эрену, чтобы в этот раз суметь выплюнуть «это просто ночной кошмар, я смогу тебя разбудить, тебе станет лучше» как песок изо рта, суметь соврать так, чтобы самому поверить.
Только вот Эрен знает – всегда знал, – что лучше не будет, знает, что слова на ветер – голова с плеч. Да и кошмары Райнеру не снятся уже давно. Наверное, сны – это право тех, кто способен проснуться, а в нем не осталось ничего живого: он готов был собственными пальцами выдрать себе все волосы и украсить ими подушку, но на простынях ни пота, ни слез, ни запаха Йегера – лишь вонь чужой крови, серы и раскаленного железа.
Райнер бежит по немым Путям за товарищами с пустой головой, не выронив и слова, путаясь в ногах, не зная, зачем, не зная, к кому или от чего: как в детстве, на армейских тренировках бежал к награде, веря, что после забега – высший балл и сила Бронированного, – бежит сейчас, зная, что за финишной чертой ада – братская могила. Что где-то там, за линией горизонта, покой.
Но, как ни рвался к ней Райнер всю жизнь, коснуться ее он так и не смог: слишком долго пробыв в бегах, заплутав в поисках дома, покой он обрел на полосе препятствий – в аду, сжираемом яростью зеленых глаз.
Райнер не боялся обжечься: он готов был бороться, исполнить долг. Принять смертельный бой – бой, в котором победителя отправят на плаху, – готов был протянуть ладонь врагу для рукопожатия, а потом отрубить ему все пальцы, готов был сразиться со всем миром – ему казалось, что он готов ко всему, – но когда Эрен впервые взглянул на него с отвращением, в нем что-то треснуло.
Райнер готов был накрывать его пледом миллионы раз, зная, что Йегер будет смешно ворчать и все равно – не протестовать, выцеловал бы его шрамы, успокаивал бы каждую ночь после дурного сна. Свалился бы на колени, вымазался бы сажей и гнилью, чтобы слиться с горою трупов – черт знает, кем из них убитых, да и важно ли это, если у обоих руки в загрубевшей крови? – лишь бы дожить до нового рассвета и взглянуть на Эрена на лиловой заре.
Но, хотя с каждым днем, проведенном в Кадетском корпусе, цепь на шее скрипела дотошнее, оставляла на коже ноющие нарывы и следы ржавчины, Райнер напоминал себе: он – охотничий пес. Воин. Он существовал лишь для того, чтобы быть в состоянии принять бой в нужный момент – и все равно всех подвел.
Поцелуи разлетались по щекам, как клочья мяса – по полям сражений. Вереницы шальных улыбок путались с забитыми в горло рыданиями, как рассветная роса смешивалась с грязью на солдатских ботинках.
Райнер прятал каждое слово, каждое обещание где-то глубоко-глубоко в своем теле – в груди, в дрожащих коленках, плевать, лишь бы не в голове, – и клялся никогда больше не доставать. Он был всего лишь ребенком, не знавшим ни черта ни о любви, ни о войне – и, кажется, все снова напутал. Да и до сих пор путает.
Путает врагов с друзьями, путает правильное и неправильное, хорошее и плохое, путается в своих чувствах, путает комнаты, возвращаясь в темноте из туалета, обблеванного от страха и паники из-за резкого звука за окном. Путается в простынях – как в колодках – каждую ночь, очередную бессонную, душную, потную ночь, полную вины, ненависти и чего-то третьего, сворачивающегося в животе под печенью, чего-то лишнего, но почему-то кажущегося родным и знакомым, пахнущего разросшимся сосновым лесом, полевыми ромашками и маминым пирогом с яблоками, чего-то майского, чего-то страшного, чего-то истошно нужного, без чего Райнер сломается, рассыплется на тысячи ледышек, переливающихся лазурью ночного озера.
Кажется, он скучает.
Ведь иногда казармы пахли не ночными кошмарами, а упертым с кухни и припасенным на ночь куском свежего хлеба. Комнаты после отбоя взрывались смехом, забитым в глотку, чтобы никто не слышал, не сказал замолчать, не узнал, что даже здесь, даже в пристанище дьяволов есть то, по чему через годы можно будет скучать. Райнеру, правда, всегда казалось, что так скучают лишь по самому родному: в Парадизе же – клялся он себе – ничего такого быть не могло
кроме пятен грязи на лице после тренировки на улице, непременно стираемых чужим большим пальцем
кроме уколов жестких каштановых волос в щеки Райнера
кроме едва-едва слышно надламывающегося на «прости» голоса – за что ты извиняешься, глупый? Берт уже спит, нет, не поздно, да, останься, ложись, не дури, иди ко мне – и ледяных пальцев, плавящихся на разгоряченных лопатках
кроме бантиков из бинтов и щекотных поцелуев на перевязке щиплющей царапины, щиплющей точно так же, как комок в животе, выжигающий дыру кислотой каждую ночь, когда он остается один, каждую ночь, когда он хочет вернуться домой в родные казармы Кадетского корпуса, каждую ночь, в которую он ненавидит Эрена, в которую он скучает по Эрену: каждую чертову ночь Райнер скучает по тому, как пробегал пальцами по полоске луча солнца, упавшего на спину спящего Йегера, гладил его по запутавшимся после сна волосам, по ниточке позвоночника, по линии челюсти, морщинке между бровями, по нижней губе, по ключице, по скуле, по уязвимой и все равно почему-то открытой шее, гладил ласково, будто касался поверхности воды в штиле и боялся ее взволновать, боялся, что загрубевшие мозоли на его пальцах поцарапают бархатистую кожу, боялся причинить Эрену даже мимолетную боль.
Наверное, Райнер и правда кусок говна. Ведь сейчас, вглядываясь в родное лицо через туманы Путей, он больше всего боится того, что Эрену ничуть не больно.
Что тот научился просыпаться без комка в горле и битого стекла в легких, что у него сейчас не каменеют ноги от страха, а глаза не чешутся от так нелепо подступающих слез, что он забыл, что Райнер – кусок говна, отвратительный, грязный, ненужный, заслуживающий умереть адски мучительной смертью. Он так боится, что Эрен забыл его имя: перестал проклинать его, перестал ненавидеть, перестал скучать и по-детски глупо желать, чтобы все было как раньше, даже если раньше все было ложью и предсмертным безумием.
Не только кусок говна, но и трус: Райнеру, кажется, всю жизнь чертовски страшно.
Сколько лет у него уже дрожат коленки, рот заткнут ладонью, а тело дергается от резких звуков. Сколько лет он мечтал сбежать, спрятаться под метрами сырого грунта, под тоннами соленой морской воды, хотел быть подальше от этих тупорылых людей с их тупорылой историей плясок на костях друг друга, быть подальше от всего, даже от самого себя, он бежал, и бежал, и бежит, чтобы быть самым быстрым, смелым, первым, чтобы быть правильным, чтобы быть нужным, чтобы никогда больше не извиняться за то, что до сих пор дышит, чтобы быть достойным дышать. Он бежит, а в зубах – земля: будто похоронен заживо, но из живого в нем только размножившиеся в голове опарыши, – он бежит, а осколки сдирают с лица поцелуи и шальные улыбки, бежит – черт знает, куда, главное – не прекращать бежать.
Райнеру нельзя останавливаться ни на вражеской земле, ни в родном доме. Ему пришлось понять: помрут все овцы – на ужин забьют охотничьих псов.
Все-таки люди никогда не отличались от титанов: будут жрать других до тех пор, пока во всем мире не останется лишь один, самый голодный – и не начнет грызть, изголодавшись, собственную руку.
У Эрена тоже кровь на губах.
Пламя в его глазах сжигало заживо его самого, но огонь чист – сдирает ржавчину, уничтожает каждый листок, каждую ветку, чтобы оставить лишь сырую землю и дать шанс разрастись новому лесу. Но даже после объятий на коже Райнера не оставалось ни одного ожога, и ему казалось, что он так же сияет янтарем, что они – одной природы, говорят на одном языке, но на самом-то деле он не вспыхивал рядом с Йегером лишь потому, что слишком глубоко пустил корни – и сгнил прежде, чем успел вырвать все сорняки.
Райнер глядит в пустые глаза напротив, и на языке каплями яда сочится вопрос: почему от Эрена тоже пахнет гнилью? – но слова вновь замерзают прежде, чем успевают упасть.
Ему нужно столь о многом спросить, но он молчит – всегда молчит, ведь до тех пор, пока их обоих травят одинаковые вопросы, Эрен остается с ним – голосом в его голове, а в тишине так страшно и холодно, — голосом, который оглашает приговор раз за разом, голосом, молчание которого стало бы погибелью.
Может, они никогда и не были похожи. Может, Эрен никогда не был ни яростным пламенем, ни щадящим светом, может, он лишь поджег сам себя, потому что, как и Райнер, чертовски боялся темноты.
Райнер когда-то смотрел на него – и видел лишь демона.
Райнер смотрит на него сейчас – и видит лишь кандалы, выкованные в той же кузнице, что и его собственные.
«Может быть, он хочет, чтобы мы остановили его? Чтобы нашелся кто-то, кто положил бы всему конец», – задыхался жженым воздухом Браун.
«Кажется, я был прав», – вернувшись на самолет, наконец выдыхает он.
И все равно боится смотреть товарищам в глаза.
Ведь кто он такой, чтобы пытаться Йегера понять? Знал ли Райнер его когда-то? Видел ли он хоть когда-то Эрена, настоящего Эрена, а не его ночные кошмары?
Ни черта он не знает.
Может быть, Райнер просто хочет быть рядом. Быть может, он выдумал и привязанность, и дружбу, и влюбленность – выдумал все, лишь бы не признавать, что ему, выпотрошенному и перегнившему, уже не прокопать себе дорогу из-под мертвой земли, что ему, уставшему и озлобленному, уже никого не спасти – да и хочет ли он кого-то спасать? – что ему, одинокому и потерявшемуся, всего лишь хочется взглянуть в глаза напротив и увидеть в них такую же усталость, озлобленность и смерть.
Может быть, он так и остался ребенком, который хочет быть принятым.
Потому что, может быть, они и не были никогда похожи, но Эрен когда-то схватил его ладонь так уверенно, словно знал каждый его секрет, знал, что Райнер – дьявол, монстр, смертельный враг – прокаженный, но не боялся испачкаться.
Потому что Райнер и сам ничего не понимает – как он может молить, чтобы поняли его? – но готов прыгнуть в бездну, если будет знать, что из ада его вынесут на руках чистым, без следов ржавчины, усталости и нерешенных вопросов, если он будет знать, что в аду его ждут.
Потому что, сгорая на костре, он будет в объятиях пламени, потому что его будет освистывать толпа – все взгляды будут, наконец, прикованы к нему, как к самому нужному человеку на празднике.
Потому что ласточка, схватив клювом ползущего по потрохам червя, на мгновение отрывает его от земли и, прежде чем сожрать, показывает, как летать.
Свобода – в смерти, а смерти Райнер до сих пор боится.
Неужели Эрену не страшно?
Райнеру, наверное, хотелось бы спросить об этом, но он никогда не откроет рот: до тех пор, пока он продолжает верить, что Эрен знает, что делает, ему есть, кого останавливать – и, может быть, умывая друг друга маслом и тут же касаясь лиц горящими пальцами, они доживут до очередного рассвета – в пламени, обжаривающим чужой ужин.