Глава 1

Примечание

пб открыта!

лучший комплимент моей работе и вложенным в неё силам, времени и труду – лайк и отзыв. но если вы решите поделиться ссылкой на этот текст в своём тгк по пвл, то станете my god material <3

Страх. Липкий, некрасивый, налипающий на нос и щёки. Сковывающий, первородный животный страх, не дай боже – господи, господи, какой каламбур, – его показать в милый сердцу момент. Страх щекочет изнутри, волнует и будоражит. Костя закрывается от него руками, но по итогу лишь прижимаясь к нему ближе. 

Он накатывает в самые неожиданные моменты: когда неосторожное слово чуть не портит вообще всё, когда взгляд прикипает чересчур плотно, когда Юра оборачивается через плечо и языком перекатывает сигарету в другой уголок губ, вздёргивая бровь – «что?». 

«Что?»

Ну, как сказать. Ничего. Ничего, Юр. 

Горечь. Противно-тёплая, мажущая изнутри и вызывающая изжогу. Выплюнуть хочется до невозможности, отхаркнуть из горла, чтобы не мешала. 

Костя кладёт её в чай вместо сахара. Пара ложек, размешать, протолкнуть в глотку. Всё лучше, чем ничего. 

Смирение. Держит, как пса на цепи – не дёрнись дальше позволенного, удушишься же. Смирение слона, которого с детства привязывали канатами, а теперь он даже за нитку не дёрнет. Бесконечные аллюзии на нитки-верёвки, на нескончаемые, долгие, одинокие вечера и ночи, которые тухнут в кружке вместе с простывшим чаем. 

Когда Уралов смотрит на него, даже его дурацкая жертвенность не даёт трещину. Он выбрал свой путь, Юра – свой. Как жаль, что Костя понимает, что сердцу не прикажешь.

Это он знает, пожалуй, лучше, чем кто бы то ни было.

Нежность. Связывающая по рукам и ногам, разрывающая, неостановимая. Такая выворачивающая наизнанку, что становится физически больно. Подруга страха – будоражит, волнует до икоты, до ломоты в рёбрах и коленях. Её бы выплеснуть, отдать, ею окутать, но она копится концентратом. 

Её получает лишь белый лист – мягкое, почти-интимное, личное и поцелуйное касание кистей, воздушные пятна акварели, росчерки угля, творожистые слои темперы и сангины, разбросанные карандашные штрихи – наброски, этюды, портреты.

Отчаяние. Обездвиживающее, застающее минутами врасплох. Тошно, гадко, невозможно. В мешанине чувств оно вырывается будто гвоздём сквозь мокрую бумагу: надрывно, незаметно, мшисто-мягко. Мутится на дне глаз и оседает на поверхностях вместе с пылью.

Расширяется в грудной клетке, похожее на воздушный шар, душит и обездвиживает. Иногда, совсем редко, когда выдаётся по-настоящему плохой и выматывающий день, на Костю накатывает так, что хочется разреветься. Завыть в голос, выстрадать всё накопленное. 

Надежда. Привычная, горькая, едва-едва теплящаяся; лучшая подруга и постоянная спутница. Подойди-догони, мимо-ранен-убит. Любит – не любит. К сердцу прижмёт – к чёрту пошлёт.

Он больше не питает надежд. Лет сто с лишним, если быть точным. Он оценивает ситуацию трезво, смотрит на неё без розовых очков, он честен с собой: его любовь обречена.

Единственное, на что он всё ещё надеется, так это на то, что по нему ебанут ядерной бомбой и сотрут со всех карт. 

Так было бы проще.

Любовь. Обречённая, искренняя, и, кажется, настоящая.

Это невыносимо. Невыносимо плохо и хорошо. Так не может быть, но Костя так отчаянно влюблён.

Ему кажется, что это – его семь смертных грехов. Хотя в бога он не верит, предпочитая верить в себя, даже если совсем не получается. Даже если верить уже не хочется.

Он себя ненавидит. Это во-первых. Во-вторых, он ненавидит свою жизнь. Он ненавидит Татищева, всех вокруг, кого знает и не знает. Он ненавидит этот чёртов город. Он ненавидит галок, которые гадят на его машину, ступени в подъезде, зашорканные и грязные, простывший чай в выщербленной кружке, свою глупую влюблённость, небо, которое заволакивает чёрным дымом и облаками.

Он в этой жизни много чего ненавидит, но сам факт того, что он не смог справиться с собой, не смог обуздать глупые чувства, которые, как ему казалось, притуплялись и забывались, но стоило ему только вспомнить о нём, возвращались и сбивали его с ног, не смог отпустить, не смог перерасти – ненавидит больше всего. Это в-третьих.

Если это – настоящая любовь, то он не хочет любить. 


***


Юра улыбается ему смущённо, устало и чуть криво. Эта улыбка ему совсем не свойственна, но после выхода из режима чёрного неба она отчего-то кажется уместной. От неё его бледное лицо, которое только-только начало приобретать нормальный здоровый оттенок, заметает розовой краской.

Фантастика, если честно. Контраст его чёрных глаз и румянца – такая фантастика.

В городе тихо, только листья заметают улицы и редкие машины разрезают ночь футуристически-яркими лучами фар. Рассвет тусклый, молочно-зелёный, трогает краешек серого задымлённого неба проржавевшей желтизной. Костя приехал к Юре на пару дней – по работе ему надо было максимум на неделю, но уже задержался на целых две.

Что поделать – слабость сердца и неясное, тревожное выражение чужого лица. Он – как пёс на привязи.

Юра ведёт себя осторожнее, движения становятся не то дёрганными, не то плавными, он будто опасается чего-то. Оно и понятно – упавший было уровень загрязнений снова медленно, но верно ползёт к отметке НМУ, и такими темпами режим чёрного неба не заставит себя долго ждать и снова обрушит свои усмешки на притаившийся город. 

Когда Костя возвращается к Татищеву домой, тот курит, наполовину высунувшись в окно. Ну дурак. Костя не сдерживает сердито-усталый вздох. Не ему объяснять Юре, который давно не ребёнок и в объяснениях и нотациях не нуждается, что эти его замашки до добра не доводят.

Чайник вскипает резко и громко, Костя даже дёргается от неожиданности; оглушающий звук растворяется в кухне как концентрические круги на воде. Юра сидит напротив, сгорбившись над полупустой пепельницей, и подпирает голову обеими руками. 

– Господи, пятница. Я так тебя ждал… – бормочет Юра, обращаясь, видимо, к столу.

– Устал.

Костя даже не спрашивает – скорее утверждает.

– Угу.

– Чаю попей. Ромашковый, – роняет Костя, непонятно почему боясь нарушить спокойную тишину между ними, и двигает к нему чашку. – В аптеке купил.

На лице у Юры цветёт дурацкая улыбка с привкусом усталого согласия.

– В аптеке, – смеётся Татищев, качает головой и тянется к чашке. – Ну давай сюда свою ромашку.

Отрубается Юра в десять вечера. Разморенный теплом, звуками телевизора и разговорами. Он становится жадный до прикосновений и ласковый, словно кот, начинает отвечать тише и рассеяннее, в какой-то момент замолкает, и когда Костя оборачивается к нему, то видит, что он уже спит. 

Его четвёртый грех поднимает голову.

Костя смотрит. Несколько минут просто смотрит, впитывая в себя, заталкивая в самые глубины души сокровенные секунды.

Да уж. Надо же было так вляпаться.

Он наклоняется над ним (сколько же размыто-чувственных образов заполняют голову) – всего лишь взять завалившийся за подушку пульт, чтобы выключить телевизор, но жар юриной кожи он чувствует даже когда отстраняется, так и не коснувшись.

Касаться его совершенно не хочется.

На самом деле – хочется. Вот только горечь заставляет отдергивать руку, а тянущее нечто в районе солнечного сплетения саднит и болит.

Косте жалко самого себя. Какой же он жалкий. Если бы его попросили описать себя одним словом – жалкий, вот какое было бы это слово.

Во время режима чёрного неба Юра, вопреки мнению тех, кто никогда не был с ним в эти периоды его жизни, становится не злее и агрессивнее, а мягче, податливее, нежнее, соглашается принимать помощь, открывается и тянется навстречу. Его пассивная агрессия сходит на нет, он не плюётся ядовитыми фразочками, а его тактильность взлетает до небес, и, если честно, Костя же успел выучить все его взгляды и улыбки, которые могли бы предвещать скорое наступление этой… неприятности.

Коридор и кухня теплятся золотисто-холодным светом. Заливая остатки чая холодной водой, Уралов размышляет об этом обо всём и приходит к выводу, что всё надо оставить как есть. 


***


Дело близится к зиме.

Юра засовывает нос в шарф, ребячески не надевает шапку, даже если на улице -3, и курит чуть меньше, чем обычно. Режим чёрного неба в Челябинске так и не вводят – зато вводят в Красноярске.

Злорадные шпильки в сторону Руслана становятся просто невозможными, с каждым днём их количество уменьшается и однажды совсем пропадает.

С общего собрания все расходятся так быстро, как не расходились ещё никогда. Некоторые даже забывают – а может, и специально «забывают», – взять документы на про- и доработку. Костя успевает поймать Аню и Илью в коридоре. Аня благодарит, Илья закатывает глаза, но папку всё же принимает.

Холодает как-то совсем резко и неожиданно, вместо снега на улицах пожухлая трава и молотая землистая кашица. Дни безрадостные, не-серые, какие-то желтушные, с налётом отчаяния и мерзлоты. Костя работает, сидит в четырёх стенах до потери сознания – перед глазами мелькают мониторы и тянется бесконечная вереница таблиц, слов, подписей и усталости, – и иногда выбирается в Петербург к Романову, который настаивает на том, что ему надо отдохнуть или, по крайней мере, развлечься. Не вся же жизнь это работа, в самом деле.

На это Костя качает головой и хмыкает. Из развлечений у него: любимый чай с бергамотом, общие собрания, лента новостей в телефоне, созерцание ночи из окна, дорога с работы домой, редкие поездки к другу, более частые поездки к Юре.

Юра.

Мысли о нём тоже своего рода развлечение: американские горки, вагонетка расшатана, без половины деталей, а на дорожке отсутствует кусок рельсов, прямо в зените мёртвой петли. Такое себе развлечение, но мысли о нём никуда не уходят, лишь едва и ненадолго растворяются на периферии сознания. Это так глупо. Но так неизбежно. 

Костя осознаёт, что потихонечку начинает выцветать, и ничего не может с этим сделать. Это происходит само собой, не по какой-то конкретной причине, не из-за каких-то ужасных обстоятельств, а потому что Костя устал.

Устал – от чёртовой геометрии отношений, от иссушающей ненависти к себе, от жизни. Города ведь не умирают просто так, прострелить себе висок не получится по одной простой причине – получиться-то получится, только это ничего не даст. Ничего.

Он любил точные науки, геометрию в частности. Но геометрию их с Юрой и Аней отношений люто ненавидел всей той ненавистью, которую мог в себе найти.

Ковыряясь ключом в замочной скважине юриной квартиры, Уралов слышит страшные утробные звуки за дверью, и думает, что Юра там кого-то либо ебёт, либо убивает. С большей вероятностью второе.

Всё оказывается гораздо проще. Смешнее, страшнее, неожиданнее.

Позеленевший от волнения Костя вваливается в прихожую, чуть не роняет портфель, и сразу же прямо перед ним кто-то впрыгивает в юрину комнату, захлопывая дверь. Костя не успевает разглядеть, кто это. Сам Юра застывает около двери в ванную: напуганный и застанный врасплох. 

– Костя, – выдыхает он вместо приветствия.

– Я не вовремя? – глухо осведомляется Уралов, сверля взглядом захлопнувшуюся перед его носом дверь. И мрачно додумывает: «Ну, он хотя бы одетый».

– Можно и так сказать, но не совсем.

– Там Аня?

– Дурак?

«Дурак», думает Костя. Как удачно он подгадал время, чтобы прийти, ну прямо-таки фантастика. Если у них с Аней что-то начало складываться, то ему точно здесь не место. Хотя тот, кто метнулся мимо него в юрину комнату совсем не похож на Аню…

– Тогда кто?

– Какая разница? – ерепенится Татищев и спиной отходит к двери.

Костя настороженно следит за ним. Прикрывать собой дверь? Интересно.

– Юр?

– Что – «Юр»? Нет, давай не здесь. Пожалуйста, – нехотя роняет Юра, улавливая костино настроение, и кивает в сторону кухни. 

На столе стоит полупустая вазочка с конфетами – он же такие не любит… и когда только успел купить? – и банка энергетика, из которой торчит трубочка. Накурено до жути, Косте хочется прокашляться и открыть окно. Юра занимает ближний к двери стул и тянет конфету из вазочки.

– Я слушаю, – Костя открывает окно и кухню заливает приятным свежим холодом. Дышать становится чуть-чуть полегче.

– Ну-у-у, ты же знаешь, – после продолжительного молчания Юра начинает издалека, – что переживать режим чёрного неба тяжело? Ну, там, слабость, сонливость, общая такая разъёбанность, ебатория эта всякая…

– А, – в голове Уралова сразу же светлеет. Хочется рассмеяться от облегчения. А он-то уже…

Так вот в чём дело. Юра неловко кивает и пытается скрутить конфетный фантик в шарик. К конфете не притрагивается. Как хорошо, что Костя всегда был сообразительным.

– Крас. Ага.

– И часто вы… вот так?

– Какое «вот так», Кать? Ничего мы не делаем! Все эти шуточки Руслану оставь. Это взаимовыручка. Вынужденная.

Взаимовыручка? Вынужденная? Ясно. 

«Хуясно, блять», бормочет Юра и нехотя поясняет, понизив голос до почти-шёпота, что иногда Руслан не справляется, поэтому приходит к нему. «Приходит – это так, для красного словца, сам понимаешь, но остановимся на этом». Что-то у него там с кое-кем сложно, невозможно, пятое-десятое, словами и не расскажешь. Костя кивает. Юра сам частенько переживает эти вспышки черноты, поэтому знает и понимает, каково это, и это, как следствие, знает и Костя. Юра рассказывает, что показывать свою слабость не хочется никому – «кроме тебя, братан, тебе можно, тебе я доверяю как себе», – и в особо тяжёлые периоды они с Русланом «кантуются друг у друга».

Костя ёжится; помнит, как метался туда-сюда по кабинету пару лет назад, когда узнал, что в Челябинске ввели режим чёрного неба из-за рекордного уровня загрязнений, и не мог приехать. Не мог, чёрт возьми, всё бросить и приехать. В те минуты он ненавидел тех, кто не может справиться без него, ненавидел, что он был нужен здесь, когда был так нужен там. Костя лишь поддерживал связь с Юрой по телефону – когда мог дозвониться, – и его слабый голос на другом конце провода волновал и тревожил что-то внутри.

– Он не выйдет?

– Идиотский вопрос, Костян. Я бы вышел, по-твоему, если бы Московский припёрся? Или этот твой пидорковатый дружок? Да ни за что, я бы лучше сдох! Да и в таком состоянии…

– Юра, – Костя морщится. «Сколько можно», хочется добавить.

– Хуюра, – фыркает Татищев и тянет энергетик через трубочку.

Некоторое время они сидят в молчании. Уралов наблюдает за наступающей за окном ночью: где-то далеко, на другом конце улицы зажигаются жёлтыми-рыжими огоньками чёрные провалы окон, панельки потихоньку оживают, начинают теплиться жизнью. Синоптики обещали похолодание, скоро должен пойти снег и ударить первый настоящий мороз. Все пресные мысли сворачиваются в тугой склизкий комок и падают Косте куда-то в карман. Внезапно он вспоминает, зачем приехал.

– Совсем забыл. Это на следующее собрание, – он вытаскивает из портфеля тонкую папку и кладёт её на край стола. – Первые два листа заполнить, подписи с двух сторон, остальное просмотреть, сам знаешь.

– Ага.

Костя поднимается, смотрит на друга таким взглядом, как если бы хотел либо препарировать его и подколоть на мягкую подушечку булавками, либо спросить что-то неосторожно-личное. Продравшись через запутанные мысли, Уралов тихо спрашивает:

– Что-нибудь нужно? Не знаю, как тебе тогд…

– Нет, Кость, ничего. Он перебьётся. Не сдохнет.

– Как скажешь. Давно он?

– Пару дней. Ничё, скоро попустит.

Костя поджимает губы и вспоминает, в каком состоянии находился Юра, когда он приезжал к нему во время таких вспышек, и приходит к выводу, что если Красноярск обратился за помощью именно к Юре, то… ну, значит, так надо.

Они коротко прощаются, Костя уходит в ночь, а Юра, прихватив горсть конфет, идёт к себе в комнату. 

– Всё слышал?

– Угу.

Шторы – да, у Юры есть шторы, – задёрнуты наглухо, мороз из открытого окна выдувает их пузырями то в одну сторону, то в другую. На тумбочке – нетронутая пачка сигарет, горка конфетных фантиков и полупустая бутылка воды. Бутылочная этикетка фонит чем-то придурковато-радостным и ярким.

Юра зябко ведёт плечами и присаживается на край кровати, у изголовья. Из комка одеяла торчит только макушка, Руслан что-то неразборчиво хрипит и вяло копошится, явно недовольный, что его потревожили.

– На, уёбище, – Татищев кладет конфеты на тумбочку, – это тебе. Чё ебало воротишь, раз всё слышал? Костян вот какой друг! Отличный! А ты на него постоянно косо смотришь.

На это Руслан даже высовывает нос из одеяла и насколько может скептически смотрит на Юру – как на конченного. Хотя конченным выглядит тут только сам Красноярск: он пугающе бледный, выцветший до пресности бумаги, разбитый смертельной усталостью, его радужки износились до мёртво-болотного, на пересохших губах видна тонкая кровавая полоска. Она такая яркая и чужеродная, что при одном взгляде на неё становится не по себе. Выглядит Руслан так, будто его ебали три часа без перерыва и при этом возили всем чем только можно по самому старому и вонючему паласу, о чём Юра сразу же сообщает.

– Ах, если бы, – тихо хрипит Руслан, морщась будто от боли. – Предел моих мечтаний. Я сейчас не в лучшей форме, дорогой. Но ты можешь мне помочь…

– Да пошёл ты, пидорас! – Юра швыряет в Краса, который слабо смеётся, одну конфету, но не уходит.

Руслан вдруг заходится в приступе кашля. Когда его отпускает, он обессиленно прижимается щекой к подушке. Юра вспоминает свои чёрные дни и мрачнеет. Не хотелось бы переживать это снова, но его пристрастие к сигаретам, от которых он просто не в состоянии отказаться, не оставляет ему такой возможности.

Они с Русланом могли бы быть хорошими друзьями, но жизнь сложилась так, что их пути разошлись. По сути, пути не особо-то и разошлись, скорее разошлись их характеры и отношения друг к другу наедине и в обществе. Характер у Енисейского был до омерзительного стервозный, и дело было даже не в том, что его прямота граничила с грубостью и бестактностью, отнюдь. Юре не нравилось, что Крас живёт по принципу «давайте посмотрим что будет, если я скажу или сделаю это». Сам Юра тоже был достаточно прямолинеен, но в своей прямолинейности он был слеп.

– Отживел что ли? – спрашивает Татищев.

Руслан сползает пониже, отчего его волосы, и без того свалявшиеся и растрёпанные, тянутся за ним как кровавый след по снегу. Такой след остаётся от волочения туши или тела, Юра в документалках видел. Да и не только в документалках, живьём тоже приходилось. Да и вообще, какой снег? У Юры постельное бельё дурацкого серого оттенка с каким-то дурацким тоже-серым узором… какой, к ебене матери, снег?..

– Будешь выёбываться – хуй отгрызу. Я близко.

– Ты моим хуём подавишься и умрёшь. А какой пир мы в честь этого устроим…

– Ты себе льстишь, – тянет Руслан и безжизненно смотрит ему в глаза.

Юра смотрит в ответ и не чувствует ничего. Красивые у Краса глаза, даже когда блёклые, только тянут в себя как омуты – и это единственная проблема. Ну, кроме той, что Крас та ещё сука.

– Пошёл нахуй, а. – Юра последний раз мельком, машинально, честное слово, оглядывает Руслана и поднимается. – Это, если будешь сдыхать – дай знать. Я пойду, у меня бумажные дела, чёрт бы их побрал.

– Вытащи глаза из жопы, Юрочка! – доносится ему вслед. – И подумай!


***


Всё рушится этим же летом, в начале июля. И продолжает рушиться следующие несколько лет. Костя не знает и не понимает, что происходит, но он чувствует эти изменения. Кто, кто ему сказал? Кто выдал костин секрет? Сказал ли? Выдал ли? Может, ему кажется? Кто так неосторожно и пренебрежительно решил разорвать все соединяющие их двоих связи? Да что вообще происходит, что за коматозный бред?..

Костя понимает, что что-то происходит, не сразу, на то, чтобы заметить неладное, у него уходит несколько месяцев: сначала Юра начинает подолгу на него смотреть и резко отводить глаза, будто ничего не произошло и он не разглядывал его как разглядывают особо любопытный препарат на предметном стекле, затем к этим пристальным наблюдениям добавляются совершенно новые интонации в его голосе, новые и ранее неизведанные, глубокие и по-юношески звонкие, будоражащие и мягкие, и, как завершение этого несколько-сколько-там-блять-летнего трипа, Юра начинает смотреть на него более прямо и без страха, который раньше иногда был виден в его глазах и дрожащих словах, скол его улыбки становится плавнее и мягче, а сам он становится будто бы податливее и легче на подъём, уходит дёрганность и брезгливость во взгляде.

Костя не понимает ни черта.

Время пролетает незаметно, утекает как вода сквозь пальцы, зима сменяет зиму, где-то достраивают жилой комплекс, а Юра всё чаще шушукается по углам с Русланом. Несмотря на то, что Енисейский недавно язвительно и нарочито громко шептал на ухо Илье, к которому нарочито доверительно склонился, что «Юрас-пидорас» чего-то там не замечает, Татищев спускает всё на тормозах. Костя замечает это случайно и остаётся очень ошеломлён (он был в ахуе, но так говорить неприлично) и недоволен этим открытием.

«О чём они могут говорить? Неужели это что-то нельзя обсудить со мной

Всё рушится этим же летом, в начале июля. Заканчивается это всё… ничем. Всё как обычно. Привычно. Однообразно. Ни перчинки, ни новых ощущений. Что происходило всё это время – а Костя уверен, что что-то да происходило, он всё-таки не дурак и не слепой, – до сих пор остаётся для него загадкой.

Может, Косте просто показалось? 


***


– Я люблю тебя.

– Я знаю, Кать, – Юра улыбается смущённо и чуть криво, поворачиваясь к нему от телевизора, – я знаю.

– В смысле – знаешь? Ты… – сердце ухает куда-то вниз, Костя замолкает, поражённый.

Юра ничего не отвечает, всё так же улыбается, как Косте кажется, смущённо и чуть криво. Уралов думает, что эта улыбка последнее время совсем не сходит с его лица – то ли ироничная, то ли раздражённая.

Улыбка-невидимка, улыбка-плаха, клади голову, дорогой. Калейдоскоп эмоций на выжженном лице – его величайшая тайна.

– И, э-э-э… что?

– Ничего.

– Ничего?

– А чего ты ждал?

– Худшего, если честно.

Юра осекается. Ерошит волосы пятернёй, вздыхает и отводит взгляд.

О! О, слабое, слабое сердце! Сколько ты исстрадалось! Сколько вытерпело. Костя и правда ожидал худшего. От припадка бешенства и драки до ледяного молчания и презрения – в этом аспекте Юра был до невероятного непредсказуем. Чего только стоили глупые провокации тех же Руслана или Ильи, на которые Юра вёлся с поразительной наивностью.

Интересно, как давно он знает? Успел ли он осознать и что-то обдумать? Успел ли возненавидеть? Что вообще у него в голове? 

Было бы лучше, если бы он не догадался.

Было бы ещё лучше, если бы Костя не сказал ему.

– И как давно?

– Чуть больше двухсот лет.

Телевизор хочется выключить к чёртовой матери. Дребезжащие помехи раздражают, искусственные голоса противны, в уши забивается белый шум. Юра медленно поворачивается к нему.

– …пиздец, Кость.

Зовёт по имени. Не «Катей». Костя кривится. Ну, да. Пиздец. Чего ещё ожидать? Чего ещё ожидать от того, кто прорастил в себе беспричинную, казалось бы, и пустую ненависть к… таким как Костя. Может ли хоть что-то пошатнуть его убеждения и заставить взглянуть на мир под другим углом?

– Даже не скажешь ничего? – глухо иронизирует Костя, усиленно всматриваясь в Юру и пытаясь заглянуть ему в глаза.

Пространство между ними – мёртвое, бездыханное, недышащее. Вакуум, космические широты. У Кости из груди выбивает весь воздух, когда Юра поднимает на него взгляд – тяжёлый, чёрный, жаркий.

– Мне нечего тебе сказать.

И в этот момент вакуум у Кости в груди расширяется до предела.

– Юр…

– Я даже не буду спрашивать, как так получилось. Всё равно не пойму.

Как так получилось? Легко и незаметно, оглушающе и обречённо. Может быть, ещё немножко глупо и наивно. У Кости нет ответа на это дурацкое «как?». Он даже рассказать толком не сможет: сам запутается, собьётся, неловко умолкнет и закончит чем-то вроде: «я сам не понял, как так получилось». Ему извиниться только не хватает, но делать он этого, конечно же, не будет.

Молчание тянется кардиограммой, пульс срывается в нитку. Костя решает: была ни была. Мимо-ранен-убит. Любит – не любит. К сердцу прижмёт – к чёрту пошлёт. Всё-таки, что-то он да замечал за прошедшие годы.

– Юра, – хрипит Костя.

Он тянется к Юре, хочет коснуться его лица, огладить щеку кончиками пальцев. Он чуть не отдёргивает руку, останавливается в нескольких сантиметрах от юриного лица. Смотрит на него нечитаемо и ждёт, чего-то ждёт.

Татищев смотрит в ответ странным прожигающим взглядом. Он прикрывает глаза, и Костя думает, что вот, всё, конец.

Но Юра выдыхает и, расслабляясь, подаётся к его руке щекой. Медленно и нерешительно.

Примечание

доп.метка: *** (найдёте по ссылке ниже)

мне важно будет узнать любое мнение о данном тексте!! дайте знать, если не-понравилось

если вы дочитали аж досюда, то напоминаю про канал, там идёт голосование на драбблы по пейрингам: https://t.me/litrabes