— Деда, а расскажи сказку! Ну де-е-е-да! — меньшая Аленка старательно карабкалась к Илье Никитичу на колени, соскальзывала с лавки, но попыток не оставляла. Дед Никитич делал вид, что не замечает внучку, уминал желтым заскорузлым пальцем в обгорелую трубку духовитую табачную крошку, примеривался закурить. — Деда, ты обещал же!
— Вот надоеда, покоя от тебя нету! — дед подхватил левой, увечной рукой Аленку, а правой сгреб лучину, поднес к трубке, подпалил табак, почмокал, раскуривая, — Чего тебе?
— Да сказку же! Ты обещался сказывать, как стемнеет, али забыл?
— Обещался… Мало ли чего я обещался, да не всему верить надобно.
— Де-е-е-да… — Аленка смешно надула губки, приготовилась зареветь.
— Вона чего, непоседа! Ну не хнычь, не хнычь, будет тебе сказка, — Илья Никитич любил младшенькую, быстроглазую Аленку, хоть и старался «держать фасон», но устоять перед звонким «Деда!» не мог.
Старшие внуки только того и ждали, шустро уселись возле — кто на лавку с краю, кто прямо на пол.
— Сказывай, деда, только страшную давай, а то про медведей прошлый раз совсем не боязно было.
— Страшную тебе? А не забоишься? — дед выдохнул белесое облачко дыма.
— Не забоюсь! — Аленка прижалась к деду, обвила ручонками прокопченную солнцем морщинистую шею, — Чего мне бояться? Ты же меня в обиду не дашь, да, деда?
— Ох, егоза… — дед улыбался в клочковатую седую бороду, — никому не дам тебя обидеть, пока жив. Да и потом обороню, ты уж мне верь…
— Значит, страшную хотите? Ну положим, не сказка то будет, а быль. Случилось это давным-давно, когда меня и на свете не было. Мой дед мне рассказывал, вот как я вам сейчас, а ему — его дед. Суровое время было, трудное. Зима тогда была…
****
К середине Просинца всем, и старым, и младым, стало ясно, что деревне не выжить. Грудень кой-как продержались, колядовали весело, сожгли на капище овцу во славу юного огнеперстого Хорса, да видно мало того показалось богу, то ли овца была тоща, то ли славили его недостаточно громко.
Просинец принес лютую стужу, такую злую, что березы с треском лопались, падали, будто надвое рассеченные невидимым мечом. Одна завалилась на частокол, защищающий деревню со стороны тракта и повалила часть ограды. Надо бы новить, да как? Кто ж настолько то ли храбр, то ли безумен, чтобы выйти в такую стужу? Да и навряд ли сейчас полезут вороги, померзнут, отправятся к Велесу в подземное его царство, а там, волхв говорит, ох как несладко…
Был в деревне парнишка один, говаривали, пащенок самого Семаргла, забежавшего меж поручениями богов на чарку отвара к местной знахарке, да оставивший опосля себя мальчонку, Нежданом его звали. Вот и в пример своему папаше, приносил Неждан вести, когда добрые, когда худые.
Отправился Неждан починять частокол, да хоть бы и глазом окинуть, сколько работы-то, только и разу топором не махнул, опрометью бежать кинулся, да на бегу орал, что есть мочи: «Сбирайтесь, люди добрые, сбирайтеся!».
Собрались люди в старостину избу, сбились кучею, ждут, чего Неждан поведает, а он клацает зубами о глиняную чарку с горячим питьем да трясется:
— Подошел я к тыну, гляжу, ладить много надо, не сдюжить одному. Ну, думаю, надо оттепели ждать, коли живы будем, поправим. Тут будто меня толкнул кто, мол, оглянись, Неждан. Я и оглянулся, а там, прям за провалом стоит, вот клянусь, стоит Здухач, сам-един, да ногами сугроба-то не касается, следа на снегу нету под ним, и говорит мне, мол, долго он не сдержит непогоду от Просинца, сил нет, что нужно задобрить и отдать в лес, прямо в руки холодные Мороза – душу. Живую. Людскую.
Тут Неждан покачнулся, едва не выронив чарку, в которую старостина жена подливала ему горячего питья, приткнулся на край лавки, заплакал тихонько:
— Смерть, говорит, за вами идет. Выбирайте, или один, или всех Мороз заберет, всех до единого.
Молчали люди, верили, потому что правду сказал Неждан. Смерть шла от дома к дому, от двора к двору. Падала в хлевах скотина, на лету ледяными комками застывали птицы, разбивались о землю кровавыми льдинками. А в избах, что ни день, то покойник — с вечера ложились спать, всем скопом, чтоб теплее, а наутро среди живых лежал мертвец, с открытыми, затянутыми сизой пеленой глазами, с почерневшими пальцами, с диковинными морозными узорами на бледной коже. И ни крика, ни стона — неслышно уходили к пращурам в ледяные пустыни, и никто не знал — не он ли следующий?
Мертвецов не хоронили — не было сил долбить промерзлую, как камень землю. Относили завернутыми в холстину к избушке волхва, с робкой надеждой, что их, оставшихся, минует злая доля. А вот теперь выходило —идет погибель, и нет надежды, если не отдать жертву Морозу. Но кого же?
Кого?
Людям, тесно сгрудившимся в жарко натопленной избе, вдруг почудилось стылое, пробирающее до костей смертное дыхание Мороза. Будто пробрался за пазуху грозный чародей и сжал ледяными пальцами сердце, да так, что оно бьется все реже и реже, вот-вот совсем остановится.
— Волхва звать надо, пущай ворожит, — брякнул кто-то из толпы.
— Чего меня звать-то? Тут я.
Толпа шарахнулась, расступаясь, отмахиваясь охранными знаками — волхв, имени которого никто не знал, появился, как всегда, неожиданно. И ведь не было его тут, не было, и дверь не скрипнула, отворяясь, а он уже пробирался вперед, стуча в пол клюкой-посохом.
— Неждан! — позвал волхв, внимательно глядя на скорчившуюся на лавке фигуру, — смотри мне в глаза!
Ничего страшнее и быть не могло, разве что смерть. Смотреть в глаза волхву не решался самый храбрый воин в деревне, потому что волхв одним взглядом лишал силы, подчинял и мучил. Даже староста, матерый мужик, прошедший не одну битву со степняками, старался смотреть куда угодно, но не в маленькие, жучиные глаза волхва. Неждан вздрогнул, но ослушаться не посмел, уставился на волхва, задрожал всем телом и рухнул на пол с коротким стоном.
— Ничего ему не сделается, — осадил волхв кинувшуюся к Неждану старостину жену, — полежит маленько и встанет. Он правду сказал, я видел. Его глазами видел. Надо жребий тянуть, если добровольцев нет. И сразу говорю, Мороза тощей овцой не улестишь, старуху или младенца он не примет. Добрую жертву надобно, полную жизни. Может, вызовется кто? Светлым богам на радость?
Молчали люди. Каждый думал о себе, о семье своей, о детишках малых. С кем придется расстаться, кого из сердца вырвать? Кого послать на погибель, о ком потом до смертного одра горевать? Вот и молчали, длили, длили минуты…
— Я так и думал. Ну что ж, тогда… Сюда глядите, внуки божьи, — волхв времени не терял, стянул с косматой, отроду не чесанной башки шапку, вынул из-за пазухи связку грязно-белых перьев, вроде как куриных, но было среди них одно, невиданной красы, переливчатое, играющее разными красками в неверном свете лучин. То вроде алое, ровно кровь живая, то синее, как небо весенним полуднем, а то — зеленью брызнет, да так, что зажмуриться охота.
— Кто перо волшебное вытянет, тому и жертву из рода своего выбирать. Можно и самому, а можно из семьи кого определить. Главное, чтобы не лядащая жертва была, а то заново все начинать придется. Ну что, кто первый жребий берет? — волхв сунул перья в шапку, перемешал и волшебное свечение погасло, затерялось, так что не разобрать, не остеречься, судьбу свою из грязной шапки вынимая.
Потянулись люди, староста первым подошел, невместно первому в последних ходить, а вздоха радостного все же не сдержал, когда перо, из шапки вынутое, так белым и осталось, не вспыхнуло светом.
****
— Мой-то пращур, Сил, тоже там был, — дед вертел в узловатых пальцах погасшую трубку, — все хотел раньше подойти, видел, что перьев все меньше, а то, волшебное, никому не дается. Но не зря говорят, от судьбы не уйти. Сунул он руку в шапку, а ее будто пламенем ожгло, живым огнем лизнуло. Понял он, что перо колдовское ему выпало, переменить жребий хотел, стряхнуть наваждение, а перо будто прилипло к коже, жгло ее и терпеть ту боль мочи не было. Вытащил он перо, вспыхнуло оно золотой лучиной и погасло, даже пепла не осталось.
— Жребий выпал, — молвил волхв, — тебе решать, Сил, кому сегодня к Морозу идти. Не медли, помни — времени тебе дано до сумерек. В сумерки приходи к моей избе, я провожу, куда надо. Выбирай, Сил. У тебя ведь от первой жены сын есть, верно?
— Да…
— И погодки, девка и малец. Что ж, есть из кого выбрать. Решай.
— Они же малыши совсем!
— Так сам пойди. Только они без кормильца долго ли протянут? В бедность впадут, а там и до холопства недолго. Решай, Сил.
Только тут Сил заметил, что в старостиной избе никого не осталось. Ушли люди, оставили его наедине со страшными мыслями. И волхва уже не было, только голос его все звучал и звучал у Сила в голове: «Решай!».
Он не помнил, как добрел до избы, как не замерз по пути — вот и была бы жертва Морозу — отворил дверь, да так и сел в сенях, обхватив руками голову. Жена кинулась поднимать, потащила к теплому печному боку, запричитала, чувствуя беду, а у него не хватало слов, чтоб рассказать ей, что выпало на их долю. Она поняла и так, потому что любила его. Плакала тихо, чувствуя его боль, такую, что не избыть никогда, не пролить слезами, не отмолить у светлых богов.
— Силушка, ладо мой, что же нам делать?
— Детей позови, до сумерек пол лучины, пора решать.
— Силушка! — жена сорвалась в крик, — только не Настеньку и Фролушку! Макошей заклинаю, светлой богиней, деток моих пожалей!
— Значит, Добрыню отдать? Первенца моего?
— Силушка! — рыдала жена, — прости меня, не губи деток моих! Следом за ними уйду, жить не стану!
Он прижал ее к себе, укачивая, как младенца, как качал когда-то Добрыню, а потом и погодков — старшую Настеньку и малыша Фрола. Лучина трещала на поставце, отмеряла короткую человечью жизнь. Добрыня сам подошел к ним, ведь слышал все, а годков ему было уже одиннадцать, почти что взрослый.
— Батюшка, коли так, идти мне надобно. Ты скажи, куда, я и пойду.
Сил то ли охнул, то ли подавился стоном, а жена вдруг повалилась кулем в ноги Добрыне, обхватила руками под коленки, да так, что едва не повалила:
— Сыночек мой, Добрынюшка! Дитятко мое ненаглядное, сердечко мое! — и, обернувшись к Силу, выкрикнула, — Не пущу! Не пущу на погибель, сама пойду! Не отдам дитя чародею проклятому, и что, что не из моего чрева он? Родной он мне, кровинка моя! — она захлебывалась плачем, а с печи вторили ей на два голоса младшие, Настенька и Фрол.
— Матушка, — голос Добрыни дрожал, — не убивайся ты так. Я же за ради сестрицы и брата пойду. И за тебя, и за батюшку, чтобы живы остались. Матушка! — он пошатнулся, сказывалась слабость: голод забирал последние силы, младшие и вовсе почти не слезали с печи, — пойду я. Так надо, иначе нам всем пропадать. Ты за меня Макошу моли, чтобы мне легче было, ну… это…
****
Волхв, видать, ждал их. Только подошли к избе, единственной в деревне, над которой не курился дымок, (и чем, спрашивается, волхв жив был, чем согревался? Не иначе, как волшбой, нелюдь тощая), волхв вышел к ним, кивнул, дернул краем рта, вроде как усмехнулся, махнул рукой в сторону тракта:
— Идем. Ты, Сил, до околицы, дальше тебе ходу нет. А ты, парень, до леса дойдешь, я тропу укажу.
Шли молча, волхв с Добрыней впереди, Сил плелся сзади. Оступался, оскальзывался, а у околицы и вовсе упал, завозился, не смог встать. Ругался, ползая по льду, звал Добрыню, чтобы проститься, да что уж — простились в избе, обнялись, помолчали. Добрыня сунул за пазуху пару вареных репок да краюху хлеба из муки пополам с соломой, натянул поглубже шапку и первым вышел за порог. Вот и теперь шел, не оглянулся на отца, будто не слышал.
— Здесь свернешь, — волхв указал Добрыне на неприметную тропку, начинающуюся за кустом, укрытым снегом. — Иди по ней на полночь, иди, сколько сил хватит. А кончатся силы, все равно иди. Странная у тебя судьба, мальчик. Я такую только раз в жизни видел, ты второй. Иди, да оборонят тебя боги, — волхв повернулся и зашагал к деревне, к околице, где темной кучей на снегу лежал Сил.
****
Добрыня кое-как перевалился через сугроб, выбрался на указанную волхвом тропинку, подивился про себя: «Кто ж по ней ходит, в такую стужу? И почему до дороги следов нет? Будто этому неведомому ходоку достает дойти до куста, поглядеть и обратно топать? Зачем?».
Он плелся по узкой тропке, едва различимой в густеющей тьме. Высокие строгие сосны заслонили, спрятали от взгляда узкий серп месяца и острые голубые точки Повозки. Добрыня трогал окоченевшими пальцами шершавые стволы, пытаясь не сбиться с тропы. Он шел, повинуясь приказу: «Иди, сколько сил хватит. А кончатся силы, все равно иди», но сил почти не осталось.
Кажется, это сосны шептали ему: «Х-х-хватит. С-с-стой, ты теперь наш-ш-ш…». Он тряс головой, отгоняя наваждение, даже махнул рукой, когда ему почудился огонек впереди, и замер: огонек, нет, огоньки приближались, ширились полукругом. Добрыня попятился, оступился, упал, неловко подвернув ногу, закопошился, пытаясь подняться и тут гулкую тишину разорвал яростный волчий вой.
— Мама! — Добрыня рванулся бежать, подвернутая нога отозвалась нестерпимой болью, но он бежал, бежал, что было сил, тоненько подвывая от ужаса.
Волки догоняли, он уже чувствовал терпкий звериный запах, слышал прерывистое дыхание за спиной, понимал, что спасения нет и все же несся вперед, невесть как угадывая тропу. Краем глаза он видел, что справа огромный черный зверь готовится к прыжку, зажмурился, и тут услышал тонкое пение тетивы. Тивкнула стрела, впилась в оскаленную волчью пасть, зверь кувыркнулся, рухнул в снег. Стая с рычанием кинулась к упавшему, Добрыня не стал разглядывать, что будет дальше и вновь припустил со всех ног.
Трижды еще пропела тетива, трижды с коротким хрипом падали черные твари, но последний, самый упрямый, прыгнул сзади, сбил с ног, рванулся, пытаясь добраться до горла.
Добрыня вцепился в густую шерсть, отталкивая оскаленную смрадную пасть, но волк вдруг отпустил его, попятился, глухо рыча. Добрыня глянул вперед и обмер — напротив, широко расставив мощные лапы, стоял невиданный косматый зверь, похожий на медведя. Из ощеренной пасти нитками свисала слюна. Зверь прыгнул, подминая под себя волка, раздался короткий взвизг, затем хруст разгрызаемой кости и наступила тишина, нарушаемая только тяжелым дыханием чудовища. Добрыня попытался было ползти, но косматый в два шага догнал его, сунулся мордой к лицу, понюхал и вдруг коротко лизнул в щеку. Добрыня охнул и потерял сознание.
****
Сил не помнил, как добрел до избы, молчал, только махнул рукой, когда жена кинулась к нему. Лег на лавку у печи, прижался к живому, ровному теплу и едва не взвыл от горя: там, в вое ветра, погибал его первенец, а он тут бока греет! Сил прислушался, различая звуки и отчаянно заголосил: «Волки»!
Он уж было вскочил бежать, спасти, если было еще кого спасать, или упасть рядом с изувеченным телом сына и принять ту же муку. Жена обняла его, прижалась, тихо всхлипывая, шепча что-то несвязное. Все она понимала, и, как умела, берегла его, единственного кормильца, последнюю надежду. Сил отпихнул ее, сунул голову в ворох тряпок и грыз кулак, чтобы не выдать стона.
Под утро, когда в щели ставен пробился тусклый молочный свет, он вышел на крыльцо и обмер: над деревней, над ветхими соломенными крышами, над иззябшими березами кружились в хороводе снежинки. Сил подавился криком, упал на колени и зарыдал в голос. Откуда у плетня взялся волхв, Сил так и не понял.
— Вставай. Приняли боги твою жертву. Отступит стужа, выживете. Не горюй, а, впрочем, дело твое. Я свое сделал, — волхв повернулся, шагнул раз, другой — и пропал.
Сил кинулся вслед, в бессильной злобе завопил
— Это все ты! Ты, чародей проклятый! Это ты сына моего, Добрыню, погубил! — и осекся. Пуста была дорога, ровным слоем лежал свежий снег, а следов на нем не было.
****
Минула зима, минуло лето, потом еще и еще, жизнь катилась тележным колесом, рождались дети, умирали старики. Все, как всегда, только заросла густым колючим бурьяном избушка волхва. Сгинул чародей, как и не было его. Погоревали родичи о Добрыне, да и забывать стали. Известно, коротка память людская, суетой кормится, суетой и забудется.
Подрастали у Сила младшие, Настенька и Фролушка, а больше боги ему деток не дали. Фрол уж в возраст Добрыни вошел, помощником отцу стал. Тут-то все и случилось.
Налетели степняки на косматых, низкорослых коньках, свистнули кривые мечи, пролилась кровь. Мужики похватали вилы да топоры, тын ощетинился стрелами — лучников в деревне было изрядно, да только не ждали они набега, врасплох застали вороги. Кто в поле был, там и полег, а остальные схоронились за тыном, понимая, долго им не выстоять. Степняки данью не ограничатся, в полон уведут, а то и жизни лишат. В дружину бы к князю гонца послать, да не проскочишь мимо дозоров, и времени уже нет.
Погибель пришла и нет от нее спасения.
Ввечеру полыхнули костры степняков и поняли люди — смерть идет, лютая, огненная. Кинулись поливать тын водой, чтобы не вспыхнул как сухой хворост, но степняки опередили: стрелы с горящей соломой впивались в крыши, в стены изб, голосила запертая в сараях скотина, задыхаясь в дыму, кричали женщины, вытаскивая детишек из горящих домов. Мужчины пытались выбить степняков, но на фоне пожара сами становились отличной мишенью.
К утру все было кончено: от деревни остались лишь обгорелые остовы изб, немногих выживших всадники гнали прочь, подгоняя гортанными криками и ударами плетей. В толпе, хромая, плелся Сил, прижимая к себе детей. Жена его осталась лежать там, возле избы, с размозженной упавшей балкой головой. И не похоронить любимую по-человечески, не проститься теперь. А впереди — ужас плена, новые муки. Сил не скрывал слез, бегущих по черным от копоти щекам, только крепко сжимал руку сына, да прикрывал собой Настеньку, на которую алчно поглядывали вражеские всадники. Сил понимал, что заступник из него никакой — отроду не было в нем храбрости, одна покорность судьбе. До привала еще продержатся как-нибудь, а там одни боги ведают, что будет.
До привала они не дошли. На светлый разнотравный луг у излучины речки вдруг вылетели строем всадники в сверкающих кольчугах, пронеслось звонкое конское ржание и вздрогнула земля под копытами рослых, сильных коней. Лавиной налетели они на степняков, запели мечи, засвистели стрелы. Услышал Сил гордое: «Бей ворогов, за Русь!» «За Русь!» — вторили звонкие голоса. Бой был недолгим, степняки попытались отступить, побросав полон и добычу, но их нагоняли и рубили нещадно.
Впереди всех летел на огненно-рыжем коне всадник, показавшийся Силу смутно знакомым. Это он звал, взмахивая мечом: «За Русь!». И мчались за ним воины, подчиняясь приказу. Сил в самом начале толкнул детей в траву, велел отползти в сторону, чтоб не затоптали в горячке боя и теперь все высматривал того всадника, где он, жив ли? «Жив, рубится, да как лихо!», — охал Сил, радуясь спасению.
Бой был закончен, всадники подъехали к спасенным, спрашивали, кто да откуда. Женщины цеплялись за стремена, плакали, благодарили, рассказывали про сожженную деревню, про убитых мужей, просили защиты. Воины расступились, давая дорогу тому, на рыжем жеребце, он склонился к плачущей женщине, что-то спрашивая у нее, а Сил ахнул:
— Добрынюшка! Сынок! Ты ли это?
Воин выпрямился, глянул удивленно и недоверчиво, а потом спрыгнул с коня, шагнул к отцу:
— Я. Вот и свиделись. Здоров будь, Сил.
— Сынок, как же это? Да как ты здесь, в войске?
— Сотник я в дружине княжеской. Из похода шли, проведали, что степняки полон гонят, выручили.
— Сынок, но как же, ведь тогда в лесу… — Сил потянулся обнять, но Добрыня отстранился, покачал головой:
— После расскажу. Надо людей к жилью проводить, ранеными заняться. Дел много, а разговоры подождут, — он птицей взлетел в седло, кажется, даже не коснулся стремени, и скомандовал воинам:
— Детей на руки, бабы пусть за стремена держатся. Дойдем до села, устроим.
****
Село, куда они пришли к вечеру, было не в пример их деревеньке — богатое, обнесенное высоким забором на каменном подкладе, с одной стороны окруженное рекой, с другой — рвом с воткнутыми острыми кольями — с наскоку не возьмешь, да и караульный на вышке приметил их издали, ударил в било, на звон к воротам высыпала стража, в доспехах, с луками и копьями.
Спасенных распределили по домам, по сеновалам — ночь скоротать, а там видно будет. Сил разыскал Добрыню в тереме воеводы, дождался у крыльца, мял шапку, терзаясь — ведь неспроста сын от объятия уклонился, да и отцом не назвал.
«И на что сердится? — думал Сил, — Сам же тогда вызвался, да и дело прошлое, чего уж?».
Добрыня вышел из терема, явно чем-то озабоченный, простучал сапогами по ступенькам резного крыльца, прошел мимо отца, даже не взглянул.
«А вырос-то как! Выше меня на голову, а то и поболе. В плечах широк, ладен. Ну прямо князь! — умиленно думал отец, поспешая за Добрыней, — не в мою породу пошел, в Любашину, ее-то отец добрым воином был, да помер в моровое поветрие, и Любаша тогда тоже…» — Сил всхлипнул, Добрыня оглянулся, нахмурился:
— А ты что же, не устроился нигде?
— Да мы на сеновале заночуем, ничего, тепло пока. Я тебя повидать хотел, поговорить…
— Поговорить? Что ж, идем тогда. Сестру и брата кликни, я вас на постой определю.
Сил мелкой рысью, насколько позволяла ушибленная нога, (а и зашиб-то не в схватке с ворогами, о колодезь споткнулся, прячась от стрел), сбегал к сеновалу, привел детей, робко жавшихся к нему. «Не узнали брата, малыши совсем были — Настеньке три, а Фролу годик сровнялся, когда пришлось Добрыню…».
— Идем, — Добрыня привел их к самой дальней избе, окнами выходящей на широкую, быструю реку.
Стукнул в дверь и вошел, не дожидаясь ответа:
— Батюшка, я к тебе родичей привел. Прими их, как меня когда-то принял.
«Бобылем живет хозяин, — думал Сил, оглядывая избу, — на стене меч и лук, печь чисто выбелена, но ни ковриков плетеных, ни рушников, так любимых женщинами, нету. Посуда на полке простая, пол метен, но женской руки явно нет». Хозяин, крепкий, высокий мужик поднялся им навстречу, окинул цепким взглядом вошедших, повел рукой:
— Проходите. Каша поспела, как раз вечерять будем, — и, уже одному Добрыне, — Как поход?
— Без потерь, батюшка. Двое пораненных, но легко. Полон вот по пути отбили.
— Добро, — кивнул хозяин, — про полон я не знал. Вестник твой вчера прилетел, я тебя раньше ждал.
Пока ели, в молчании, сосредоточенно скребя ложками, пока устраивались на ночлег, Сил все искал случая заговорить. Помог ему хозяин, назвавшийся Ильей:
— Добрыня, пора. Отец твой вон весь извелся, а спросить не смеет, робеет, видно. Расскажи ему.
— Да что рассказывать? Как ты меня в том лесу подобрал, выходил, ратной науке обучил и в княжью сотню определил? Вот и весь сказ.
— Ну, можно и так. Я, - Илья помолчал, подбирая слова, — когда-то не последним воином был. Дружину водил, степь нас боялась, от одного имени шарахались. Да не поладил с князем, тот решил с ханом дружбу водить, золота ему все мало было. А я поперек пошел, да в пылу раздора ближника княжьего зарубил. Мне и шепнули умные люди, что против нас орда идет, тьма тьмой, а орде той приказ дан — меня живым взять, да хану в ноги кинуть. А дружине посул — выдать меня хану, тогда им жизни сохранят. Дружина моя взроптала: «Не дадим воеводу, все ляжем, а не дадим!». А я испугался. Не за себя, за них — три сотни воинов, три сотни душ полягут из-за меня одного. Увел их от орды, далеко мы ушли, к другому князю пристали.
Их теперь, князей-то, много и всем дружину подай. Вот я и выбрал того, кто мне разумным, да не жадным показался. Только не смог я так жить, все меня точило, мучило, что струсил я, бой не принял. Воинам в глаза смотреть не мог. Вот и ушел, скит сладил, недалеко от вашей деревни. Вы обо мне и не слышали, я хорониться в лесу хорошо умею. Волхв только ваш меня сыскал, мы и раньше с ним знались. Он мне тогда вестника послал, чтобы я за ним вот, — он кивнул Добрыне, — приглядел. Я и приглядел. Он уж богам душу отдать собрался, когда его пес мой нашел. Он особенный, я это сразу понял. Ну а дальше вы уже знаете, выучил его, привел к князю, сначала простым воином, потом он десяток водить стал, теперь вот сотней командует. Я вроде как через него свою ошибку исправил, сам не сдюжил, так замену добрую вырастил.
— Сынок, — Сил потянулся обнять Добрыню, но тот снова уклонился, - ты нам дважды, выходит, жизнь спас! До последних дней богов за тебя молить будем!
— Не нужно. Боги сами знают, кто во что горазд, им лишний раз напоминать не стоит. Да и еще, — Добрыня поморщился, будто у него болело что-то, — мы ведь могли степняков у деревни в мечи взять, только я приказ отдал — ждать.
— Как же так, сынок? Ведь сколько людей бы живы были! И ладушка моя тоже…
— Много их было. А ваши их из луков изрядно постреляли, да и в путь они без отдыха пошли. А прими я бой прямо там, своих воинов мог зазря положить.
— Да как же зазря? За Русь, за родню свою, разве ж это зря?
— Умные говорят: выбирая из двух зол, выбери меньшее. Разве ты в свою пору не так же поступил? Вот то-то и оно, Сил.
На крыльце загрохотали шаги, в дверь постучали:
— Добрыня Ильич, воевода кличет, срочно!
— Доложи, иду, — Добрыня поднялся, затянул пояс, поклонился Илье, потом, помедлив, Силу, — Прощайте. Может, когда и свидимся.
Илья поднялся, вышел вместе с ним, коротко обнял:
— Удачи тебе, сын. Возвращайся скорей.
***
Две тени – и не разглядишь их, окаянных, притаились в синих летних сумерках - наблюдали за прощанием отца да сына. Здухач, прищурившись, хмыкнул в струящуюся, как вода, бороду, хитро зыркнул на Мороза, привалившегося к плетню:
— Что, Мороз, досаду жуешь, что отпустил мальца от себя, холод лютый свой усмирил? Вишь, в какого воина данник твой вырос, а мог бы и тебе подмогою стать.
Мороз, в летнюю пору хмурый, что не его время стоит, фыркнул и покачал головой:
— Все бы тебе, балабол, кости тереть. Смотри, не видишь разве? — Мороз повертел на ладони вспыхнувшее силой облачко ледяного воздуха, — сил у меня много, аккурат с того дня, как отдали мальчишку мне на помор. Вся жизнь его льдом стала, выморозили люди, предали. А мне и в радость — толку с мертвого мальца ни на грош, а с такого вымерзца — силы льются, да не кончаются.
Здухач обернулся вслед уж едва видневшемуся в темени вечера Добрыне и рассмеялся, спугнув с плетня запоздавшую пташку:
— Ох и зло ты затеял, Морозко, ох и лютое. Да только выйдет ли? Не прост твой данник, ой как не прост. Сердце-то у него во льду лишь наполовину, а ну как другая верх возьмет?
- Поглядим, - буркнул Мороз, растворяясь в темноте.
****
Дед замолчал, тихонько погладил русую Аленкину макушку, вздохнул:
— Вот и вся сказка. Идите-ка спать, припозднились мы.
- Деда, - не утерпела Аленка, - а что с Добрыней стало? Победил он Мороза или нет?
- Да Мороз-то в каждом человеке сидит, от каждого сердца осколок в его руках. Разве что ты, егоза, пока ему не по силам, а вырастешь – как знать.
- Как это?
- Вырастешь – поймешь, - дед улыбался, глядя на озадаченную Аленкину мордашку.
- Да деда же! Вот всегда так! А ты про Добрыню-то сказывай, что с ним после было?
- Много всего было, доброго и худого. Длинная жизнь ему выпала, всю не перескажешь. Только род-то наш от Добрыни идет, и почитай, все мужчины в нашем роду воины. Вот оно как, Аленушка, - дед притворно нахмурился, видя, что вопросов у внучки как всегда – полный ворох, только успевай отвечать:
- А ну, живо спать! Ишь, егоза какая!
Очень интересная история, прочла на одном дыхании! Спасибо! Добрыню жалко, но надежда еще есть.
Красота.