Глава 1

Захлопнулась дверь. Не знаю, как мне это удалось, но я с легкостью подняла и передвинула стиральную машину, подперла дверь ею. Засмеялась, хотя в горле стоял комок.

Дверь ванной комнаты открывалась наружу.

Ты набросился, как дикий зверь, вцепился в ручку, задергал с остервенением. Бац, бац, бац — ручка билась об крышку стиралки. Если и существует новогоднее чудо, то это оно. Ручку не опустить, дверь не открыть; я в безопасности. Выломать замок тебе не под силу.

— Если ты думаешь, что я не смогу выбить дверь, то ты еще большая идиотка, чем…

Дверь открывается наружу, но ручка бьется о стиральную машину. На столе стынут салаты, в духовке сгорает гусь. Твоя мама всю жизнь готовила на новый год гуся, и я должна тоже, в точности следуя ее рецепту. Но я все делала не так.

Да и на гуся это чудовище с короткой шеей и синими ногами мало похоже. С этого гуся все и началось: ты кричал, что такую идиотку, как я, нельзя даже за хлебом посылать, ведь она принесет кирпич, а я плакала, я тупо плакала, и в голове была звенящая пустота.

Я вытянула ноги, на коленках протерлись колготки, но бедра и лодыжки продолжали сиять. Женщина должна носить платья и юбки, а брюки — дело мужское; сегодня новый год, поэтому я думала, что нет лучшего повода, чтобы надеть эти колготки, покрытые серебряными блестками; а ты кричал, что я похожа на маленькую девочку, что я не умею выбрать гуся, что не будь тебя, то мне не выжить. Сейчас мне кажется, что будь я чуть ближе, то умерла бы от твоих рук; но бац-бац, между нами преграда, и пока я не захочу есть, я могу жить. Я могу дышать свободно, вдыхать затхлый мокрый воздух, любоваться черными узорами проклятой плесени, поразившей углы; она тоже живая, она — моя подруга, пока она рядом, пока она здесь, я, по крайней мере, не чувствую себя одинокой. Спиной подпираю машинку, боясь, что ты можешь сдвинуть ее — силой мысли? — ногами упираюсь в противоположную стену. На коленях кровавые раны, зато вокруг — сияние блесток.

— Я сейчас принесу болгарку и срежу эту чертову дверь!

Навострила уши: у нас болгарок в жизни не водилось, а если в самом деле пойдешь к соседу за ней, то у меня появится пара минут на то, чтобы сбежать. Выбраться из ванной, на балкон, через ограждение, вниз, а там — бесконечный белый снег, словно пуховая перина, и мои кости, кости, кости, неживые, но зато — на свободе.

Слышу, как отходишь от двери, приподнимаюсь в нетерпении, но тут же падаю обратно: скрипнул стул, звякнула ложка о мамину хрустальную салатницу. Кто бы сомневался? Долго я здесь не просижу, а как только выйду — ты меня достанешь. Плесень на стенах меня не защитит.

Я могла бы вновь заплакать, могла бы впасть в полнейшее отчаяние, но слышу шорох и стараюсь замереть, слиться с белоснежной стиральной машиной. Навстречу мне из-под старой чугунной ванны выглядывает Кошка — в разгар ссоры я совсем забыла о ней! На равнодушной полосатой морде шрамы — твои подарки; порвано ухо, дрожат испуганно усы. Ты жесток, пожалуй, в одинаковой мере к обеим, но у нее есть когти, а у меня — только слезы.

— Извини, но тебе нельзя наружу, — шепчу, едва шевеля губами, чувствую на языке кровь. — Тебя там пришибут, подружка.

Но Кошка и не просится в коридор. Подходит, трется головой о мой бок, и ложится рядом, как раз там, где ты ударил меня; я слышу ее тихое мурчание, но молюсь о том, чтобы она замолчала, ведь и ты можешь услышать. Она хочет утешить меня, а я, неблагодарная, мечтаю ее заткнуть!

Ты прав, я никчемная, и я заслуживаю наказания.

Кошка смотрит на меня несколько минут, не мигая, а затем произносит:

— И как же ты оказалась в таком положении, скажи на милость?

На фоне слышу песни эстрады и стук вилки о тарелку. Сосет под ложечкой.

— Наверное… — не знаю, как и отвечать ей, но промолчать, пожалуй, не могу. — Наверное, все началось с того, что до двадцати пяти лет у меня никого не было.

Да, должно быть, я права, и начало всему было положено еще в мой день рождения. Хотя я веселилась с подругами, смеялась и самой себе казалась совершенно счастливой и беззаботной, но глубоко в сердце уже тогда сидел червячок сомнений. Стыдилась каждый раз, когда коллеги или новые знакомые спрашивали о личной жизни, неловко улыбалась, когда подруги рассказывали о своих молодых людях. Опускала глаза в пол, когда бабушка принималась уверять, что все еще ждет впереди, неприязненно выслушивала рассказы родственников об их холостых племянниках. Не сказать, чтобы я жила несчастливо, нет, я была собой довольна; но люди вокруг меня так настойчиво ожидали, что я с кем-то сойдусь, что понемногу и я сама начала ожидать этого от себя. Кто я такая, чтобы идти наперекор обществу?

— И тогда появился он?

У Кошки зеленые глаза, и этими зелеными глазами она видит все.

— Он появился, когда я меньше всего ожидала. На вечеринке, где не должно было быть парней, а все-таки был он; и из всей толпы девчонок заметил именно меня. Мы проболтали всю ночь, и я сама не поняла, в какой момент мое сердце начало замирать при виде него; он взял мой номер телефона, написал смс, и не прошло и недели, как мы начали встречаться. Я тогда до того истосковалась по ласке, до того жаждала внимания, что позволяла буквально все, что он от меня хотел; мне казалось, что если я хоть на что-то скажу нет, то он отвергнет меня, и тогда меня не ждет ничего, кроме одиночества.

— Но разве так уж страшно твое одиночество?

Сплевываю кровь, набравшуюся в рот, лишь бы не глотать ее.

— Одиночество — огромное костлявое чудовище с косой, нависающее над тобой. Днем, при свете солнца, его не видно, но чем ближе вечер, тем отчетливее становятся его очертания; и в конце дня, когда ты лежишь в постели, оно нависает над тобой, смотрит на тебя, улыбается своим безгубым ртом, насмехается, дразнит. Ты прижимаешь к себе плюшевую акулу, ты вытираешь о подушку свои слезы и засыпаешь в изнеможении, но это не помогает: хотя утром чудовище становится бледнее, ты все равно знаешь, что оно следует за тобой. Он спас меня от него…

От удара содрогается дверь ванной, ты кричишь, твой голос слегка пьяный:

— Пусти меня, мне нужно отлить! Тупая сука, открой эту чертову дверь! Открой!

Кошка напрягается, шерсть встает у нее на загривке дыбом, дугой выгибается ее спинка, но зеленые глаза по-прежнему смотрят на меня.

— По-моему, ты сменила одно чудовище на другое.

Мне смешно.

— Но ведь он не был чудовищем! Ведь мы разговаривали ночи напролет, ведь у нас все было замечательно! Он любил меня, на руках носил, восхищался моими стихами, — прижимаю руками стиральную машину к двери, зажмуриваюсь. Твое дыхание проникает через щели в стене прямо в мое сердце. — Ведь он пылинки с меня сдувал, называл «зайчонком»…

— Дрянная сука! Потаскуха!

Кошка исчезает под ванной, перепуганная, но я все равно слышу ее голос.

— И когда же зайчонок стал сукой?

Отпускаю машинку, вытираю слезы: ответа не знаю.

— Не помню… это не случилось однажды. Постепенно, день за днем по чайной ложке. Откуда только в человеке столько терпения? Сначала на свалку полетела одежда, которая ему не нравилась. Затем, изо дня в день, я слушала, что я все делаю не так: не так хожу, не так говорю, не так выбираю гуся и не так варю суп.

— А как надо варить?

— Как его мама!

— А как она варила?

— Какая разница? Главное, что не так, как я.

Журчит вода; вскакиваю и с брезгливой гримасой отбегаю к противоположной стене ванной, а затем и вовсе забираюсь внутрь ванны, сижу, вытянув ноги. Кошка выбирается, недовольно морщит носик, запрыгивает мне на бедра. Тепло и приятно: я, ночь, новый год, и живое существо, которому не наплевать.

— Почему не ушла, когда в первый раз разукрасил тебе лицо?

— Все люди ошибаются. Я ведь тоже иногда веду себя плохо, иногда кричу, придираюсь по мелочам, — на подушечках пальцев остаются кровь и блестки. — Я сама его доводила. Я была неправа. Если бы я вела себя хорошо, если бы я не нарывалась, не возражала, не спорила, то этого никогда бы не случилось. То он был бы все тем же мальчиком, который любил стихи…

— Что ты сделала сегодня?

За дверью, кажется, тихо бьют куранты. а я слышу только вилки и бокалы, как будто там сидишь не один ты, а пятнадцать тебя.

— Я купила неправильного гуся, — уже совсем шепчу. — Я неправильно оделась, набрала два килограмма; я не зажигаю в постели и не хочу, чтобы он пил; я не крашу красным губы и не умею варить суп, как мама…

Хохочешь; на фоне звуки музыки. Если закрою глаза, то смогу увидеть всю картину: ты стоишь с бокалом шампанского, руку приложил к сердцу, зеленые глаза плотно закрыты; надеюсь, тебе там хорошо, сытно и уютно, но вряд ли тебе там может быть лучше, чем мне здесь.

— И ты опять не уйдешь? — Кошка смотрит пристально, смотрит прямо в сердце. — Снова дождешься, пока уснет, залезешь под бок, подожмешь колени и будешь молиться богам и Вселенной, надеясь, что новый год наконец-то принесет хоть какую-то перемену?

Твой смех похож на раскаты грома; ты — Зевс, я — бестолочь, в духовке чернеет гусь.

— Да, — шепчу кошке, заливаясь слезами. — Так и будет. Я себя знаю. В конце концов, кому я нужна? Это чудовище нападает только пару раз в месяц; Одиночество же со мной с утра и до поздней ночи…

Зеленые глаза Кошки расплываются невнятными пятнами. Ты вновь долбишь по двери, на этот раз ты достаточно пьян и хочешь моего тела; я вижу, что стиральная машина начинает сдвигаться под гнетом твоих ударов. Бам, бам, бам, бац, бац, бац. Еще чуть-чуть, и ты меня достанешь.

— И что, даже не попытаешься убежать? — презрительно сощурилась Кошка. — Так и будешь трястись, так и будешь прятаться по углам и зализывать раны?

— Может быть, если бы я была более послушной, более покорной…

— Ты сама-то в самом деле в это веришь?

Тает улыбка; я не верю. Ручка двери опускается вниз до упора, кошка прижимает уши к голове и готовится к прыжку, но я хватаю ее и так быстро запихиваю себе под платье, что она не успевает выпустить когти.

Смотришь на меня, улыбаешься, твои зеленые глаза ослепительно блестят, совсем как елочные шары, на твоих щеках пылает алый здоровый румянец, и ты счастлив, доволен, дышишь жизнью и цветами, светишься от удовольствия, перевариваешь салаты, владеешь, ломаешь, властвуешь.

— Глупая моя девочка, — твой голос катится по кафелю, как капли моей крови. — И что ты тут устроила?

Кошка замерла, не дышит и не двигается, а я подбираю ноющие ноги, слегка приподнимаюсь, цепляюсь за борт ванны, пытаюсь вытащить себя, но ослабевшее тело сопротивляется, как будто желает остаться навсегда в белом чугунном гробу.

— Заперлась на весь вечер, развела истерику, — продолжаешь, протягиваешь руки, гладишь по голове, до боли оттягиваешь назад волосы. — Ну, вспылил, ну, подумаешь, разок… разве ты не понимаешь? Я же тебя люблю.

Перебрасываю одну ногу через борт ванны; колено пронзает боль.

— Если бы ты могла любить, ты бы так себя не вела, — настаиваешь. — Тебе этого не понять, я знаю, но я ведь на самом деле, сильно-сильно, честно-честно тебя люблю. Разве не очевидно? Когда ты говоришь, что хочешь пойти на прогулку, я же иду с тобой, хотя мне порой хочется остаться дома. Когда ты говоришь, что нужно купить продукты, я же даю тебе денег, хотя хочу смотреть сериалы. Разве это не любовь? Глупая маленькая дурёхонька…

Ставлю вторую ногу; возвышаешься, давишь, подавляешь.

— Мозгочков-то нет у тебя ни капелюшечки, зато морда симпотная, — твоя рука на моей щеке, палец в ране на губе, хочется шипеть от боли; сдержалась. — Глупенькая, глупенькая, глупенькая, глупенькая дурочка, не будь меня, разве ты смогла бы жить одна? Совсем одна-одинешенька? Не будь меня, разве продержалась бы ты хоть денечек? С твоими-то кривенькими ноженьками, с твоими-то кривенькими ручками, растущими из аппетитной попки; кто на тебя, такую вот жалкую, позарится, маленькая?

Изумрудные кошачьи глаза, жестокие глаза, сильные глаза в сантиметре от моего лица. Запах шампанского и оливье, розовые закаты, совместное утро и кофе в постель; воспоминания, похожие на сладкий сироп, в котором увязаешь, как пчела; вера в то, что все наладится, и сладкая пудра тех дней, когда ты улыбаешься, когда ты ласкаешь, когда нет ран и разбитых коленок. Ведь все когда-то было хорошо; эти дни ко мне вернутся.

— Горит, — говорю так твердо, как только могу. — Пахнет гарью.

Взрываешься, хватаешься за голову, бросаешься на кухню; сожженный до угля гусь выглядывает из духовки, валит черный, вгрызающийся в твои изумруды дым, сыпятся ругательства: шлюха, сука, ебантяйка, на всю бошку ебнутая, забыла, просмотрела, шлюха, шлюха, шлюха; сломать мне руки, свернуть мне шею, схватить за волосы и бить котелком об стол, до тех пор, пока куриные мои мозги не встанут на место, если есть там, чему вставать, у такой-то даунихи уродливой. И зачем только мне такая большая голова, если мозгов в ней с гулькин нос? И как ты только смог меня полюбить? Такой как ты — и с такой, как я!

Оборачиваюсь, вижу черного гуся в раковине, вижу тебя и твои слезы на щеках, вижу стол, шампанское, оливье, канапе и певцов на голубом экране; не обуваюсь, только хватаю куртку с вешалки, прижимаю к сердцу Кошку, скольжу. Закрывается дверь.

Стерва, стерва, стерва, сука, сука, сука, как только смог ты такую конченную неумеху полюбить?

Холод пробирается от стоп до самых колен, дышу, задыхаюсь, не могу надышаться, как будто в легких по комку; вот-вот сползу на пол подъезда, но не теряю времени, иду вперед, иду, хотя знаю, что мне придется вернуться. За паспортом, за деньгами, за твоими добрыми глазами, твоими сладкими обещаниями и кофе в постель. Одна я не справлюсь, одна я не отважусь, одна я слишком боюсь; ты нужен мне, как Ромео — яд.

Передо мной медленно открывается дверь.

— Сколько можно орать? — чужое, незнакомое, бледное лицо с обвислыми щеками, темнота подъезда вуалью на белом лбу, ни капли косметики, растрепанные волосы; в лицо бьет запахом корицы, апельсинового сока и добрых пожеланий. — Все понятно, конечно, да, новый год, но это уже переходит все границы…

Ах да. Осознание мелькает в голове: соседка. Напротив. Виделись, когда выносила мусор; всегда здоровается в подъезде; «уродливая жирная сука, на которую ни один мужик не посмотрит, у тебя-то хоть жопа ничего».

— Боже правый, да на тебе живого места нет! — мне стыдно, хочется бежать, но дрожат колени. — Ты что, с лестницы скатилась?

Кошка шевелится на груди; я слышу твои вопли за дверью, слышу твои шаги, приближающийся голос: найдешь — прибьешь. Схватить за волосы и бить, бить, бить, бить, бить, пока все мое дерьмо не выйдет из моей тушки, пока я не стану нормальной женщиной, такой, какая тебе нужна.

Теплые пальцы хватаются за локоть, как орлиные когти, от тепла и запаха корицы кружит голову, темнеет в глазах, с ужасом слышу, как захлопывается дверь, а затем меня бесцеремонно вталкивают в комнату, и я растягиваюсь на половичке, глядя в потолок. Удары кулаком в дверь похожи на землетрясение, раскалывается мой мозг.

— У меня жена пропала!

— Я не видела никакой жены! Да ты же бухой, как свинья! Может, тебе привиделось, и ты вообще холост? Может, правая рука тебе жена? Так она всегда рядом!

— Может тебе носик вправить?

— Мужчина, еще одно слово, и я вызываю полицию.

Хочу крикнуть ей, что в этом нет смысла, что там не помогут, что там не приедут; но мне зажимают рот. Девочка в цветастом платье склоняется надо мной; у нее круглое нежное личико, но в глазах слишком много понимания.

Бам.

— Не знаю, как ты с ним жила, — стоит в дверном проеме, у старенькой рубашки добела намытые манжеты, на лице улыбка, красящая его лучше, чем тонна тонального крема. — Морда-то ублюдская, с первого взгляда видно. Э, что это там у тебя, под курткой?

Из ворота высовывается голова Кошки, она вертит глазами, напрягает уши, подрагивает усами; но, оценив обстановку, вылезает вся, наступает холодной лапой мне на лицо, спрыгивает на ковер. Остаюсь одна я, и две женщины надо мной: еще не выросшая и уже постаревшая.

— Ба, да ты совсем не в себе, — теплые руки хватают за плечи, поднимают, ставят на ноги. — А колени-то, живого места нет! Пошли, пошли в ванную, примешь душ из перекиси водорода…

Идем вместе, маленькая девочка и Кошка за нами, любопытные, забавные существа; в ванной чисто, бело и пахнет порошком и мылом, на безжизненных стенах нет ни пятна плесени; наклоняется ко мне, осматривает, осторожно пытается снять колготки, и серебристые блестки остаются на ее пальцах. Уродливые, дурацкие, глупые колготки; не будь их, была бы я…

— Очень красиво, — девочка проводит ручкой по бедру, разглядывает с восторгом блестки на своей ладошке. — Очень красивые колготки. Ты в них совсем как фея.

Смотрю, не понимаю, не верю; Кошка запрыгивает на полочку, обнюхивает флаконы, смотрит сверху вниз.

— Я и есть фея.

Теплые, любопытные карие глаза девочки похожи на мед, обволакивающий меня, ложащийся сладостью на язык и веселостью на сердце. Она улыбается, смотрит задорно, вскрикивает:

— Врешь! Какая твоя тогда волшебная сила?

Смотрим с Кошкой друг на друга и, кажется, обе улыбаемся.

— Я разговариваю со своей кошкой.

Мать выпрямляется, мои колготки в ее руках, на них — кровь и блестки, блестки и кровь, ее смуглая кожа, блеск тысячи бриллиантов и моя темная кровь.

— Да что же в этом волшебного, скажи на милость?

Кошка мяукает, спрыгивает, прячется под ванну; мы все трое смотрим ей вслед, а после начинаем хохотать, и я бьюсь об заклад, что моя Кошка смеется вместе с нами.

А дальше, а дальше, дальше, дальше… Уже давно заполночь, стол почти пуст, девочка отправляется в кровать («спатикус немедликус», касаюсь ее лба, а она смеется и восклицает, что я фея, а не волшебница из Хогвартса), а мы сидим до утра на кухне, на фоне тихо играет телевизор, на столе невскрытая бутылка шампанского, на моих плечах казенный халат, он тяжелый, белый и пахнет порошком, а напротив меня незнакомая женщина («уродливая жирная сука, на которую ни один мужик не посмотрит»), и я плачу ей в плечо, и я выкладываю как на духу все, что было, все, что пришлось пережить; о ночах напролет, о моих стихах, о добрых словах и самых светлых надеждах, об его обещаниях; в истерике бегаю по кухне, смеюсь и плачу, но стараюсь сдержать голос, чтобы девочку не разбудить, и в шесть часов утра в меня насильно запихивают несколько ложек оливье, и берут обещание: не возвращаться. Никогда, никогда, никогда, никогда не возвращаться; уйти в пустоту, уйти в никуда, биться об двери паспортных столов, рассылать десятками заявления, кричать, топать ногами, быть сукой, быть стервой, быть пустоцветом, но никогда, ни за что, ни при каких условиях не возвращаться. И я засыпаю на узком диване, когда утренний свет уже начинает касаться моего лба, и сплю до обеда, без движения, без снов, без надежд. Первое января смотрит на меня с календарей, а я смотрю на него; и разве это все еще я?

— Вытри слезы, для них уже поздно, — по крайней мере, по крайней мере я не одна. — Ходить можешь? Нужно купить кошачий корм.

— У меня нет денег.

— Как неудачно, что ты — фея разговоров с кошками, а не монет.

Когда возвращаешься с улицы, особенно ясно чувствуешь, как сильно в квартире пахнет корицей — это потому, что они пекут маленькие коричные печенья и оставляют их для деда мороза под раскидистой елкой, хотя и спорят о том, ест ли тот печенье, ведь все-таки это не Санта Клаус («тогда давай отправим в посылке Санте, мама! Наложенным платежом!»). Кошка, наевшись до отвала, лежит на диване и смотрит из-под полуопущенных век, а мы сидим прямо на полу, вытянув ноги, и смотрим фильмы о волшебстве, справедливости и всегда торжествующем добре, и смеемся, и хотя мою боль, кажется, не излечить и за тысячу лет, но, по крайней мере, я снова могу дышать.

— Завтра пойдем за твоими вещами. Не волнуйся, соберу подруг, и как-нибудь успокоим твоего Сама-знаешь-кого, — смеется. — Подумай, что тебе больше всего нужно. Поживешь либо у нас, хотя это опасно, либо у Катьки, я с ней уже этот вопрос обсуждала…

Девочка бьет ногами по полу от восторга и радостно выкрикивает имя своего любимого героя; она настолько полна жизни и веры в волшебство, что хочется плакать, до боли хочется плакать; а еще хочется, чтобы она могла поделиться хотя бы капелькой этой веры.

— А я ничего не хочу забирать. Хочу начать все с чистого листа. Только, может быть, разве что, паспорт…

— Неужели не осталось никаких памятных мелочей?

— Ну, может быть, свою волшебную палочку?

Девочка оборачивается к нам и вцепляется в мамину руку:

— А знаешь, чего я хочу, мама? Оливье!

— Да ты съела уже добрых полтора кила! Ты скоро будешь сама на треть состоять из салата. Надо было называть тебя Оливией.

— Оливьешкой!

Они уходят; мы остаемся вдвоем с Кошкой, она утыкается носом мне в щеку и шепчет:

— Вот видишь? Ты все так же не умеешь выбирать гуся и варить суп, но для этих людей ты — фея и волшебница, а не…

— А ты чего расселась? — мать стоит в дверях, забавно нахмурив брови. — Давай-ка с нами за стол, уже время ужина!

Послушно встаю, едва улыбнувшись; она кладет руку на мой пояс и спрашивает:

— Так что там киса сказала про гуся и суп?

И в самом деле: ничего волшебного.

Содержание