Когда мать отчаивалась, когда глаза ее безумно стекленели, а острые плечи дрожали ломко, по-детски, она иногда пела. Цепляясь за край сознания неверными, соскальзывающими пальцами, что-то неровно выводила тоненьким пичужкиным голоском, точно кто-то пережал ей горло у основания. Бледная, как видение прошлых лет, как-то выскользнувшее из душных объятий смерти; беззащитная, хрупкая, как весенний ледок, она пела, и голос ее крепчал.
Аскеладд слушал и запоминал переливчатый полузнакомый язык, что-то будивший в нем. Долгие протяжные звучания набирали силу, и ему неясно было, откуда в тонком теле матери находилось столько мощи. Потом она часто, отрывисто дышала, дрожала грудь — косточки, торчавшие решеткой через белую кожу. Аскеладд насильно поил ее водой, зачерпнутой из колодца. Колодец на заднем дворе был мутноватый; семью ярла поили из лесного родника — Аскеладда самого погоняли туда с тяжелыми ведрами.
Глядя на неровное отражение в ключевой воде, на заплывший глаз (кузнец саданул, чтоб под ногами не вился), на вмазавшийся в кожу пепел, Аскеладд скалился голодным волчонком. Пытался отмыться, но пепел был с ним, и пепел был им: мышастые волосы, грязь под ногтями, серые усталые глаза. И Аскеладд забывал о себе, и думал — вот бы принесли матери, хоть в горсти зачерпнуть, только чтобы она ощутила трезвящий привкус родниковой воды… Ему казалось, это придаст ей сил.
Мать пела про дивный Авалон, и Аскеладд разбирал едва ли половину звучных чуждых-своих слов, и многое околдовывало его воображение. Он видел воочию влажно-зеленые просторы, шорох и шепот трав, всполохи цветов. Сладкий дразнящий запах — то были яблони, гнущиеся от тяжести наливных плодов, обильные, гордые. И яблоки — эти вечные яблоки, и гладь пруда, над которым деревья склонялись, касаясь ветвями воды, дробя опрокинутое синее небо. В корнях играли дивные народы, не похожие на спесивых сыновей ярла и осоловело глядящих крестьян; легконогие, звонкие, они носились по Авалону. А там — где-то там спала вечная Владычицы Озера, леди Нимуэ, и Аскеладду она виделась в облике матери.
Ей — и чем-то иным. Стойкой, достойной женщиной с лучистым ярким взглядом, с тонкими изящными руками, облаченной не в грязную рванину, а в богатое белоснежное платье, исшитое лебедиными перьями… И Аскеладд, как и любой вдохновенный, уверовавший мальчишка, хотел думать, что это его мать — Владычица Озера, что это она — сказка и мечта, а ее выволокли с Авалона жадными лапищами, отняли, выкрали, растоптали, выдернули оперение, изранив…
Самым стойким был запах яблок, и Аскеладд путался между снами и настоящим — и разве это некрасивое и грязное было настоящее?.. На Данию тяжело падала осень, дни становились короче и слякотнее, и в ту пору стали вызревать яблоки в саду ярла, и было их так много, что их не успевали подбирать и прятать в холщовые грубые мешки. И они валялись в саду, прели, гнили, а от сладости, казалось, воздух дрожал.
Глухой ночью Аскеладд проскользнул в сад, куда щенку вроде него не дозволялось ходить; знал, что за такое его не просто причешут плетью по спине. Прошелся босыми ногами, чувствуя живость земли, слушая шепот первых опавших листьев, но не стал подбирать лежавшие в них яблоки, уже примявшиеся, мягкие, с темными метинами на боках. Лаской взметнулся, шершавой корой раздирая ступни, оборвал несколько яблок с мощной ветви, свалился под дерево, часто, загнанно дыша. В ушах гремело, холодок пробирал. Почудилось, вдалеке грохочут голоса, и он ринулся прочь.
Краденые яблоки Аскеладд принес матери, и на мгновение, попробовав их, она приободрилась, взглянула на него ясно и испуганно, а потом, прижимая к себе, долго и горько плакала, и Аскеладду думалось, что она оплакивает Авалон, отверженная дочь вечных земель. «Мы его найдем, снова найдем Авалон, обязательно», — горячечно твердил Аскеладд. Но плакала она по нему — на осознание нужно было много лет.
А потом была сталь, потом были пепел и зола, а от мечтаний о дивном острове остался только терпкий яблочный запах.
***
Напивается Аскеладд редко. Вдрызг пьяным, оглушительно храпя, не лежит и с брезгливостью обходит свалившихся с ног викингов; «Животные», — сдавленно бормочет мысленно, горя яростью. И отчасти завидует им, малодушно прячущимся в безумном водовороте браги; мысли Аскеладда все студеные, как первые месяцы зимы, и царапаются, точно тресканый лед, вгрызавшийся в борт драккара. Никуда от них не сбежать, не вымыть никакой медовухой.
Они тоже ищут что-то, зовут своих пьяниц-богов, в забытьи путая имена. Мечтают о вечной попойке в Вальгалле. Каждый верующий пьет беспробудно — это доказывают недолгие знакомства Аскеладда с христианскими попами. Один, пьяно икая, твердил, что так лучше слышит пение небесных ангелов, а викинги мастерили для него петлю. Марать клинок забродившей кровью не хотелось.
Той ночью впервые за многие годы Аскеладд во сне улавливает призрак поблекших детских воспоминаний. Сердце ноет протяжно, невыносимо, и он понять не может: болит оно в реальности, или это ему снится, что болит, или это кто-то в самом деле выдрал ему сердце — в груди пустая зияющая дыра… И руки — руки, прижатые к телу, все иссечены, а какие-то богатые одежды, напоминающие римский хитон, мерзко липнут от крови, и она хлюпает, когда Аскеладд кладет ладонь к животу, комкает промокшую ткань, а в горле горячо разливается…
Или это не он раненый, не он, а тот, кого Владычица Озера гладит по волосам, шепчет что-то по-матерински успокаивающее, унимает раны прохладной водой, под руку кладет идеальный клинок. Тот герой, легендарный полководец, чья кровь течет и вытекает из его вен.
В одном Аскеладд уверен точно: удушливо пахнет яблоками.
На них нападают утром — англы, их лающий рубленый язык Аскеладд узнает сразу, едва пробуждаясь. Деревня пахнет пожаром — это догорает то, что еще могло гореть. Весенний воздух пропускает злобный визг — командир своры спускает своих псов на беспомощных викингов… Их режут, точно свиней, и в жизни нет зрелища приятнее и страшнее. Вчера они с демоническим уханьем налетели на английскую деревню с моря, запалили, они резали, брали баб, которым затыкали рты рваным подолом, выгребали мешки с зерном из сараев, сундуки — из домов… А сейчас умирают. Стираются.
И Аскеладд кое-как отбивается, бодро врываясь в битву, расшвыривая англов. Меч впивается какому-то мальчишке под ключицу, застревает неловко, и Аскеладд рычит сквозь зубы, спиной чувствуя тяжелый мах топора… Лезвие тяжело ухает позади — он отскакивает, ускользает. Хватка времени царапает горло — еще пяток-другой лет, и не получится так лихо танцевать. И Аскеладд, раздосадованный этой мыслью, молчит, кидаясь навстречу врагу, не растрачиваясь на крик, на вопль, на проклятие.
Они отбиваются с трудом, разбивают неровный строй англов. Рядом с ним — едва ли половина, испуганный сброд. Перемазанный в крови Бьёрн ошалело трясет нечесаной головой, но едва ли это безумие берсерка — скорее, долгое мучительное похмелье. Торфинн сгоряча ругается, ершится. Управиться с драккаром с недобитками, огрызками отряда — вот что важно…
Торопясь, они отплывают. Качка ударяет в голову лучше битвы, и именно тогда Аскеладду кажется, что он по-настоящему просыпается, хотя Авалон стоит перед взором. Покинутый, забытый — как же обветшала наивная детская мечта…
— Они вылезли из леса, — виновато бурчит Бьёрн, склоняя голову и утыкаясь взглядом в дощатый пол. — Не уследили… Клянусь Одином, не было их вчера. Наших дозорных застрелили! Лук — оружие трусов, — сквозь зубы добавляет он, свирепея, разражаясь медвежьим гулким рыком. И осекается.
Аскеладд подделывает наглую ухмылку. Верно: Торса они застрелили подло и бесчестно, и сам Аскеладд не гордился тем днем. Бьёрна успокаивают гримаса, мерный ход корабля…
Глядя на него, Аскеладд задумывается, так ли Бьёрну дороги были те, погибшие? Не любит он людей разменивать, точно монеты, а мертвых провожает по своим варварским обычаям. Верит, должно быть, что они обретут вечный покой с такими же кровожадными тварями в пиршественном зале Вальгаллы… Будь воля Аскеладда, он бы и на порог не пустил этих проклятых пьяниц, проспавших смерть.
«Нельзя погибнуть так глупо, — помнит он, — не найдя ни спасения для родной земли, ни проклятого благословенного Авалона!» Сон жив, полнозвучен. Может быть, то было предзнаменование его чудом избегнутой смерти? Может, Авалон едва не забрал его?..
Аскеладд не смог бы упокоиться на Острове Яблок, будь он в сотню раз прекраснее; не смог бы, пока здесь, в плотском, грязном, мерзком мире, у него есть дела. И он рывком наклоняется, подбирает оброненный у борта мех. Хозяину он, должно быть, уже не сгодится. Отхлебывает. Замирает, дрогнув.
— Отрава? — спрашивает Бьёрн опасливо, глядя, как Аскеладд давится.
— Еще какая! Проклятье, яблоки… — сипит Аскеладд. И хохочет, смеется, к небу запрокидывая голову, надрываясь. Торфинн косится, обжигая взглядом; если старик сойдет с ума, не сможет сражаться — его размышление проще удара топором. — Из яблок гонят… Надо же.
И, как будто ослабев, пошатывается, опирается о борт. Обращается к западу, долго вдыхает. Пьяно.
Стоя на носу драккара, Аскеладд слышит надрывное дыхание гребцов. Сырость тумана оседает на коже. Туманы Авалона, скрывающие остров от чужих слепых глаз, густые, молочные. В нем мелькают какие-то мутные смазанные тени, туман двигается, живет, дышит. Тоской Аскеладда тянет туда — в край, где он никогда не сможет остаться.
Вдалеке Аскеладду чудятся очертания яблонь в цвету, слышится долгий надрывный напев, полузабытый, терпко-сладкий. Пробирает, растекается мурашками по спине; ерошит в волосах ветер. Касания чьих-то рук, негромкий голос, тянкий, смолянистый — она всегда говорила долго, теряя слова…
— Курс правее, — велит Аскеладд, отрываясь от голосов тумана. — Обойдем мыс; если не будет ветра, пройдем легко. Ставь парус, пока он нам благоволит!..
Гребцы стонут, как битые собаки. Мальчишка упрямо молчит и скалит зубы, но руки его дрожат, сведенные судорогой. Не позволяя себе слабость, Аскеладд все же прикладывается к меху еще раз, но очарование вдруг пропадает: глотку дерет не лучшее, кисловатое пойло. Бросает кому-то.
— Что-то ищешь? — спрашивает Бьёрн, тоже обращаясь к морю, к вихрящимся залежам тумана. — Там ничего нет. Или…
На мгновение кажется: тоже видит, слышит! И как — он, неотесанный берсерк?.. Но Бьёрн отряхивается по-звериному и тяжело мотает головой. Мысли в его голове тяжелые и печальные — и над драккаром застывает скорбная тишина.
— Еще не время, — невпопад отвечает Аскеладд.
Авалон истлевает, когда драккар набирает ход.