Как будто в нём есть место для двух потерь.
Как будто свыше ему досталось запасное сердце — два запасных: по одному на тоску.
Как будто он может переболеть этими двумя сердцами и однажды утром проснуться без них — со свободой внутри. С чистыми лёгкими, с лёгкой головой.
Такой привилегии не предусмотрено.
Нет, мама.
Ваше Высочество ниже потолков вашего дворца. Вашего Высочества хватает ровно на высоту окон, которые открываются во двор — не в мир. Из окон этих вы не видели смерть одного сына и не видите жизнь другого. Потому что, мама, неправильно смотрите. А окна тут вообще ни при чём.
***
Он вернулся в Хиллерска с рассечённым, рассекреченным нутром и новой стрижкой. И без понятия, как быть теперь. Никаких заготовок. Даже первого «привет» после последнего «прости». После — «люблю». Откуда брать стойкость стоять напротив, смотреть и не попадать взглядом, не прикасаться и не знать, можно ли вообще и станет ли снова. А потом узнать, что — нет, нельзя. Ни к пальцам, ни к рукаву. Что шагов между ними становится больше. Что взгляды исчезают. И до улыбки не добраться. Не до улыбок теперь. Он — источник боли. От него лучше подальше, лучше совсем во что-то другое. И петь — там. Туда смеяться. Сквозь головокружение Вильгельм слышит, как Александр говорит:
— Шах и мат.
Его королю. Его сердцу. У которого нет запасных.
Это первый раз, когда Вильгельма тошнит. Первая мысль о том, что может наступить ещё одно «никогда». Не первая паническая атака, но первая паника такого размаха. Люди уходят — в могилу, к другим людям. И это не обернуть вспять.
Не обернуть. Его пальцы на колене Симона снова оказываются чужими, лишними, невзаимными. Он отвоевал у королевского двора право быть собой, а Симон в этом праве ему отказывает. И весомость королевского слова обесценивается. Королевское слово превращается в игрушечное против слова Симона. Он не может ждать два года. Не хочет. Не станет. Два года побыть тайной друг друга — или жизнь, в которой их нет. Как поверить, что Симон не ошибся, что расслышал, что выбрал трезво. Как сохранять человеческий облик. Цельность формы тела — когда внутри всё распадается, становится бессвязным, подступает к горлу не тошнотой, но катастрофой. И лицо больше неспособно принимать другие черты.
Он теряет Симона заново. Их расставание поставили на повтор. И негде нажать на паузу. Оно длится на уроках и тренировках, за завтраком и обедом, по ту сторону дверей, окон и книг, за которыми Вильгельм остаётся — соблюдать расстояние. Оно продолжается в комнате, в кровати Вильгельма, когда он пересматривает фотографии и не узнаёт в них себя и Симона. Какими они были — во что они превратились. Они умели прикасаться друг к другу, им было можно. Можно — под запретом королевского двора. Они смотрели друг в друга и не умели остановиться. Они не знали, что взгляды бывают другими. Что в этих же глазах случается непримиримость — друг к другу. Они приникали носом к носу и дышали запахом друг друга, дышали секундами до поцелуя, заучивая ресницами контуры кожи. И ничего похожего не могло произойти не с ними. Это их пальцы знают родинки и веснушки на телах друг друга. И резкость вен внутри рукавов. И как хитрее переплести пальцы в кармане пальто. Никто больше не может этого. Ничьи руки не могут быть там, где были их руки. Ничьи рты. Это противоестественно. Это насилие над природой их любви.
Но Симон целует Маркуса.
Но Вильгельм целует Фелис.
Они перестают быть друг для друга единственными. Они вообще перестают быть — друг для друга. И как будто бы у них получится вернуться — они продолжают друг друга громить. До тех пор пока не становится уже нечего. В который раз. В которой раздевалке. Которым февралём Симон отвергает его. Отвергает всё, чем они были. Такое не делают сгоряча. Не столько раз подряд. И неважно, за что. Вильгельм перецелует всю школу или откажется от престола — Симон не примет его обратно. Для Симона это решено. Ни два года, ни минуты с Вильгельмом. Потому что Симон — больше не любит. И это не переиграть, не наладить ничем. Это — тоже смерть. Завершение, отсутствие, прошедшее время их общего местоимения.
Школа не рухнула от одного треснувшего сердца. Пусть оно и королевское. И нужно вытерпеть нелепость праздника. Маскарад, на котором Вильгельм чуть ближе к своему предназначению. Душит себя крахмальным платком, запечатывает кожу белилами, надевает пластмассовый парик. Становится пародией на себя. С колом вместо позвоночника. Страшно представить, что когда-то это считалось красивым. Страшно, что отражение в зеркале — как будто не при параде. Это и есть Вильгельм. Вот его настоящее лицо. Траурно-белое. Вот его сердце — ещё ничего не пережившее. Сердце в процессе. Вильгельм носит его к психологу. Психолог поит Вильгельма чаем и разрешает молчать. Лечит ли это сердце? Легче ли от этого сердцу? Легче ли сердце от этого? Оно по-прежнему одно, не раздвоилось. И больше не стало. В нём всё теснее двум потерям. Теперь уже двум «никогда». Встречи с психологом как лейкопластырь, а его как минимум надо зашивать. Чтобы удержать в нём тайну: Вильгельм согласен расставаться с Симоном снова и снова, если однажды сможет назвать его имя рядом со своим на весь мир.
***
Они закрывают дверь и встают носом к носу.
— Привет, — шепчет Вильгельм.
— Привет, — шепчет Симон.
Они знакомятся заново. В синем сумраке задёрнутых штор. В комнате, где окна им больше не угроза. Мир знает о них. И миру — в общем-то, всё равно. И это взаимно. Вильгельм рассказал не для мира, а для них. Чтобы не врать, не нуждаться в убежищах, не воровать себя друг у друга.
— Прости, — шепчет Вильгельм, — что опоздал. В прошлый раз я струсил.
— Ничего, — шепчет Симон. — Твою трусость я тоже люблю.
Вильгельм комкает пальцами манжету его пиджака. Вдыхает его дыхание. Миру всё равно, но ничего лишнего он не увидит. Все секунды до поцелуев, все поцелуи и губы, сохнущие после поцелуев, — всё это будет храниться за шторами.
— Боже, — говорит Симон. — Это был самый изящный каминг-аут.
— Изящный в плохом смысле, — отвечает Вильгельм.
Они роняют головы друг другу на плечи и стонут. И смеются друг в друга. Вильгельм немножко плачет. Сердцу как будто стало свободнее в нём. А ему стало проще носить в себе это сердце. И он не хочет удалять оттуда боль по Эрику. Не хочет менять её ни на что.
— Что тебе сказала королева? — спрашивает Симон. — То есть Её Величество.
— Её, мать, Величество, — говорит Вильгельм. — Нет, я любя. Хочешь знать, что она мне сказала? А вот что. Она сказала: поговорим позже. Наверное, накажет меня. Посадит на две недели под домашний арест, лишит сладостей и компьютерных игр.
— Ужасно, — отвечает Симон. — А если серьёзно? Твоя речь охрененно скандальная. Все социальные сети сейчас захлёбываются от репостов.
— Ну, они не будут опровергать моё опровержение. Проще признать меня неадеквашкой. Для этого не надо напрягаться с приготовлениями, у меня уже такая репутация. Я дебоширю в ночных клубах, мои интимные видосы утекают в сеть... Кстати! Хорошая идея. Можно сказать, что видео сняли и выложили по моей просьбе. Как вам такой кронпринц, народ?
Симон собирает пальцами пиджак на его спине, тянет вниз и говорит в шею:
— Извини, не могу подшучивать тебе в этом.
— Извиняю, — отвечает Вильгельм ему в висок. — Люблю твои волосы на губах. Думаю, кто-то встрял. Поэтому мама просила подождать два года. А сейчас получается, что по интернетам гуляет детское порно с участием кронпринца. Им нужен будет виновный, и они его найдут.
— И вряд ли это будет Август.
— Однозначно. Август им тоже нужен. Теперь, наверное, сильнее, чем раньше. Я нестабилен и непредсказуем. И трогать меня лучше не надо. И тем более — тебя. Они купят кого-нибудь.
— Меня сейчас стошнит, — говорит Симон. Он выдёргивается из рук Вильгельма и сгибается над раковиной. Его не рвёт. Он давится спазмами, но из горла выходит только кашель.
— Прости, — говорит Вильгельм и гладит Симона по спине, ровняет пальцами швы.
Симона тошнит от причастности к королевской семье и всему, что она делает. От гласности отношений с Вильгельмом. От осознания близости с ним. Оставаться в тайне было бы спокойнее. И тогда Симона тошнило бы от вранья и пряток. Вильгельм любит любую его тошноту.
— Я в порядке, — отвечает Симон поцарапанным голосом. — В порядке. Извини за это.
Вильгельм ложится щекой на его сгорбленную спину. И вдруг вспоминает, что лежал так же на крышке гроба Эрика. Тогда он прощался. А для Симона у него есть только приветствия. Сколько угодно.
— Мы справимся, — шепчет Вильгельм.
Справятся. У них есть они.