Удача любит безрассудных

6 лет назад.

Митачурлы расхаживали вразвалочку, закинув топоры на плечи, будто хозяева Монда. Но этим утром так оно и выглядело: их было несколько, на пока что пустом торговом тракте, а рыцарей, притаившихся за придорожным валуном — два. 

Дилюк прищурился, не сводя с них глаз.

— Если отправиться в город за помощью, наверняка кто-то из торговцев успеет здесь проехать.

Он повернул голову. Кайя усмехался, но глаз с вражеского отряда не спускал: звёздный зрачок застыл, расширеный, грозязь поглотить льдистую радужку.

— Я так и слышу, как гениально звучит «а давай вдвоём нападём на группу вооруженных митачурлов», это же так не безрассудно. 

— Сам говорил «удача любит безрассудных».

— Я был пьян, — невозмутимо возразил тот, находя ладонью рукоять своего меча. Дилюк коснулся перчаткой своего. — Удача любит умных. 

— Как ловко мы пошли на попятный, — сердце в груди всё ещё трепетало, но сколько в этом было тревоги — лезть вдвоём на здоровых тварей действительно было далёкой от мудрости идеей, — и сколько азарта от лёгкой перебранки и просто Кайи, который уже прикидывал, где бы им найти преимущество в грядущем безрассудстве.

Дилюк медленно выдохнул — и вместе со словами изо рта вырвался пар:

— Предлагаю обсудить, какой поступок посчитался бы умным, когда разберёмся с этой компанией. Она тут точно лишняя.

— Портят пейзаж, какой кошмар, — пробормотал Кайя.

И ухмыльнулся, дерзко, с вызовом. 

Совсем, совсем не безрассудный, как же.

Из-за камней они поднялись одновременно. 

И, да, удача любит безрассудных — они справились.

А позже, пока Дилюк валялся в госпитале («Глаз бога, капитан Рагнвиндр, не исцелит на трещины на рёбрах. Клянусь Барбатосом, я лучше сломаю вам ногу, чем вы уйдёте в мою смену»), Кайя, щеголяющий свежими повязками и талантом найти ключ к стальным сердцам сестёр, притащил тарелку сочной красной клубники, которой был не сезон. 

— Мне уже все уши этим прожужжали, — вяло отмахнулся Дилюк. — И абстрактно — это верно. Лезть вдвоём на митачурлов — глупо. Но… знать, что кто-то пострадал и подумать, «зато поступил по уставу»? С таким подходом вообще нет смысла быть рыцарем. 

Кайя показательно тяжело вздохнул и бесцеремонно упал на край койки. Зачем-то потрогал чужую алую прядь, буйно разметавшуюся по подушке, и снова вздохнул, прежде чем ехидно улыбнуться.

— Бедняжка. 

Подтрунивания Кайи были привычны, как жар глаза Бога на бедре, но досада резко захлестнула удушливым одеялом. Пока разобрались с митачурлами, пока добрались до города, пока лечили — он обо всём тысячу раз продумал! Сотни вариантов развития, где последствия были больнее пострадавших рёбер. Где Кайя был не таким проворным. Где их слаженность внезапно — с чего бы это — давала осечку, и огненная птица…

Сотни раз можно было сказать, что он принял неразумное, нелогичное решение, но он принял — и не жалел.

Какой смысл защищать город, когда не способен пойти на риск. Трясешься за себя — будь добр не лезть дальше охраны боковых ворот, и то берегись: не приведи Барбатос нападёт анемо-слайм и продует ухо!

Ладонь Кайи всё ещё касалась чужих волос и Дилюк, поддавшись раздражению раньше, чем успел подумать, что творит, схватил её и — цап — с силой коротко и зло укусил костяшки смуглых, лишённых повязок пальцев. 

Кайя в голос, звонко вскрикнул и тут же отдернул руку, прижал к своей груди, глядя на Дилюка округлившимся глазом, ни дать ни взять — шокированная девица в беде. 

— Ты в курсе, что у тебя вообще-то острые зубы?

Дилюк коротко выдохнул и без сил упал обратно на подушку. Раздражение схлынуло так же быстро, как и накатило, уступив место странному покою и щекочещему желанию — то ли кости ныли, то ли возмущённо-ошарашенное лицо Кайя так и подмывало дразнить.

Ну, с кем поведёшься. 

— Зубы острые, а твои пальцы всё равно на месте. Как позорно: я так ослаб, что сил хватит только на во-он те ягоды. Кстати, мне нравится та, что с правого края: она что, двойная?..

— Н-да? А может я это себе принёс. Чтобы показательно съесть, пока кое-кто страдает от последствий своих решений. 

Дилюк рассмеялся и тут же охнул, схватившись за грудь. Сейчас испытывать счастье из-за этого невозможного шутника стоило исключительно сдержанно, а лучше — молча. Но между рёбер, несмотря на колкую, не щадящую боль, разлилось тепло, игривое, как золотистые пузырьки шампанского. 

С Кайей так легко быть счастливым, что он и не помнил, каково это — по-другому. 

— Так и быть, сделаю вид, что только что услышал не образец возмутительного жестокосердия, а что ты пришёл меня поддержать, подбодрить и вообще вытащить из этого… прекрасного места. Но перед этим — лично накормить клубникой. Смотри, какой я уставший и даже лежу. 

С минуту Кайя растерянно таращился на него, от удивления приоткрыв рот. А потом рассмеялся, неожиданно беспомощно, взъерошил себе волосы — Дилюк мельком отметил, что большой палец снова весь покусан, да что ж с ним и его дурными привычками делать, — и придвинул клубнику поближе.

— Молодой мастер ужасно требовательный. Я в кошмарном плену.

Дилюк фыркнул и уже специально укусил протягивающие ягоду пальцы.

— Вы, господин Альберих, всегда можете отказать в помощи своему страдающему от сестринского произвола ближнему. 

Кайя невыразительно хмыкнул, рассматривая свои руки.

— Да нет. Тут уже нет пути назад. 

— Ну, дорога до места, где ты достал эту восхитительную сладость, надеюсь осталась? Я очень болен и рассчитываю на добавку.

Кайя ахнул и показательно схватился искусанной рукой за сердце. Не такого коварства он ждал от своего названного брата, капитана, своего…

А позже начал таскать клубнику Дилюку при любом удобном случае, проявляя все чудеса изворотливости, находя её в любую погоду и сезон. 

Показательно жалуясь, что «от её вида у пальцев аж фантомные боли, ты просто ужасный». 

Настоящее, глубокая ночь.

Дилюк открывает глаза и резко подрывается, поймав последний сонный вздох. Кровать тёплая, незнакомая, а перед глазами — резкие тени на полу и белая круглая луна за окном. 

Он всё ещё чувствует себя усталым: странно, но как будто с возвращением в Мондштадт тело вспомнило, что состоит из живой плоти и способных ломаться костей, и стало требовать больше. 

Больше отдыха, больше заботы. 

Но сейчас это была нежданная сладкая усталость: когда тебя терзают, терзают и снова терзают, но под конец, вместо того, чтобы лежать с развороченной грудной клеткой, ты счастлив, иррационально, но так искренне и невинно, как красота первого снега на ветру. 

Дилюк медленно поворачивает голову. Он знает, что увидит —

(он не знает)

Кайя спит, отвернувшись к стене и неудачно откинув собственный, отросший за эти несколько лет хвост. Неудачно повернётся — и точно проснётся от боли. Длинные тёмные пряди должны бы навевать мысли если не о змеях, то о хищных лианах Сумеру, но Дилюк вспоминает мягкость встрёпанных пёрышек совиных птенцов. 

На тёмном дне рассудка ворочаются смутные мысли о происходящем и произошедшем, но у них нет ни лиц, ни слов, и Дилюк, вместо того, чтобы погнаться за смутным беспокойством, аккуратно убирает чужие пряди в сторону.

И правда — мягкие.

Выбраться из постели без скрипа оказывается сложно: то ли постель всё же не так хороша, то ли он действительно размяк в этом месте, резко начав ощущать себя большим и неповоротливым медведем. А ведь в путешествии казалось, что он разучился ходить иначе, чем бесшумно. 

Тогда это был вопрос выживания тела. А теперь… Душа просила бесстрашно скрипеть, шуметь, касаться тёплого и смотреть, дышать, не думая ни о чём.

На подоконнике квартиры Кайи пусто, если не считать притаившегося в самом углу кактуса — по крайней мере Дилюк не смог назвать чем-то другим эту миниатюрную пародию на растение с иголками. Шторы раздвинуты, и луна — резкая, огромная, — близка, как никогда. 

А может всё это просто остатки впечатлений от пустыни, где ночи были настолько бесконечными и тёмными, что казалось, будто все небесные светила вот-вот скопом рухнут на голову. 

Дилюк опирается о подоконник ладонями, медленно вдыхает воздух полной грудью. Смутные мысли всё еще копошатся в голове, но в душе — покой. 

Впервые за столько лет так тихо.

Он чувствует себя с грузом нерешённых вопросов, неразгаданных задач, и чувствует лучше, чем должен бы — вопреки логике, вопреки писанными не очень правилам.

Но что такое эти правила перед беспощадной реальностью?

Кайя спит на боку, зябко сжавшись: одеяло сползло, обнажив смуглую спину. А на стене отображается слабое закатное свечение: Кайя спит, сжимая в руке огненный глаз Бога. 

Об этом ему тоже стоит подумать, им — поговорить, но не сейчас и даже, может быть, не завтра. Дилюк облокачивается бедром о подоконник, скользит взглядом по недокактусу, по одежде, вперемешку брошенной на кресло, по тарелке на столе. Клубники уже нет, и он, хоть убей, не помнит, как именно были съедены последние ягоды. Слишком много было чувств, слишком мало — связных мыслей.

А устойчивый багряный свет…

Он уже не тяготит как несколько лет назад, когда отбросить его вместе с порушенными идеалами оказалось режущим отчаянием благом. 

Но Дилюк по нему не скучает. Не сейчас и точно не больше, чем по человеку, чьи пальцы со свежими укусами сжимают светящийся круг. 

В груди Дилюка ни печали, ни тоски.

Ему тихо и спокойно.

И досыпать в постель он возвращается с ровной душой и холодными ногами. Кайя, конечно, во сне недовольно брыкается, но это — как и вкус чужой кожи рядом со сладостью ягод — сопутствующий желанный ущерб.

Об остальном будет всё, — но позже.

Прошлое, пару лет назад.

Дилюк замер, отрешённо глядя перед собой. Ледяные капли стекали по рукам вперемешку с кровью, вода стылой реки рябила, превращая отражение в невнятную чёрно-алую кашу. 

Это что же, получается, что клятва, данная когда-то, теперь не действительна?

Вот так просто обратилась в пустые слова?

Эта мысль была так похожа на его новую реальность: жёсткую, хлесткую. А, раз так, она могла быть правдой, как смерть отца, гниль ордена, как…

В груди болело: то ли раны от недавнего боя, то ли то наивное всё ещё корчилось и кровоточило, как будто не было нескольких лет, чтобы отболеть и очерстветь. 

Ему бы встать, пойти вперёд, найти укрытие, дать телу передышку — и дальше по следу, он знал, за кем и куда идти, но мысль про клятву, которую он когда-то разделил, парализовала на пустом берегу.

Вокруг на километры — ни души. А тогда, в ту тёплую ночь, казалось, что вокруг слушает и свидетельствует всё: камни, цветы, само небо. 

Они клялись быть друг за друга, друг с другом, в празднике жизни и на лезвии смерти. Сам же тогда так и сказал, получилось ужасно высокопарно, но мысленно с ума сходил от беспокойства и волнения, вот и старался не показать, насколько сильно.

Это же была клятва, едва ли не драгоценнее и важнее, чем та, что дают рыцари Ордо. 

И он стоял напротив и молчал — они перед этим много говорили, о чём-то волнующем и тревожном, выбравшись в одиночестве к реке. Ночь тогда укрыла их от всего мира, но весь мир наблюдал и свидетельствовал.

Он молчал — а потом повторил слово в слово, не изменив даже пышную формулировку. 

Они поклялись друг за друга, коль придётся, сдохнуть, и теперь у Дилюка были все шансы совершить это в одиночестве с полным осознанием, как пусты и никчёмны оказались все связывающие его узы и обещания. 

Они ведь…

Всё, с какой стороны не посмотри, случилось так ужасно. Это не назвать раздором, ссорой — всё равно что пытаться ранение в лёгкое обозвать царапиной, занозой.

Если всё так повернулось, то клятва теперь всё равно что не была дана, и ночи той не было, и совсем не казалось, будто не ему одному это всё было так — 

…нет.

Дилюк плеснул ледяной водой и вжал окоченевшие ладони в глаза, подёргиваясь от холода. 

Он не мог. И не желал. Огромной подлостью стало бы сказать себе в сердце “нас больше не связывает ничего, узы нарушены, клятва пуста”. 

Нет.

Он клялся — пускай по ощущениям если не в прошлой жизни, то вечность назад, — стоять спиной к спине, поддержкой, верой и, если понадобится, умереть за другого. Никаких полутонов, никаких игр: клятва была очень простой, как ему тогда казалось, даже слишком. Но она была сильна, его слова той ночью не были мусором, который настолько легко выбросить.

Даже теперь. Даже если было — есть — так больно вспоминать. К некоторым вещам можно привыкнуть — или просто принять, как собственные убийства без буквы закона. Но что тот закон против глубинной справедливости?..

Пошатываясь, Дилюк поднялся и оглянулся на небо. Серое, низкое, с заклубившимися тёмными тучами на горизонте — нужно было найти укрытие, и быстро. Ливень смоет следы, это хорошо.

У него не было времени на рефлексию, но ему это и не было нужно. Кое-что на холодном ветру стало ясно: с его стороны клятва в силе, и тут нет пути назад. Только вперёд, ведь дорога эта, пусть оказалась кривой, косой и совсем не благородной, снова приведёт к нему.

Даже если думать о нём — произносить его имя про себя — всё ещё так больно.

Все корабли в итоге возвращаются в порт, поэтому ему бы сейчас не разбиться. И чтобы там — дождались.

Хотя он совсем не был уверен, что ждут.

Даже если нет…

Он своих слов обратно не забирал. 

Вопреки всему.

Настоящее, поздний вечер.

— Ничего не скажешь мне? — бормочет Кайя в чужое плечо.

— У меня есть много слов, — Дилюк отвечает глухо, дыхание Кайи сквозь ткань — пожар. — Много логичных и бесполезных слов. Лучше молчать. 

— Молчать, — глухим эхом отзывается Кайя и отстраняется. Единственный открытый глаз, холодный и звёздный, лихорадочно блестит в полутьме. — Ладно. Молчи. 

Фразы короткие, рублёные — совсем не похоже на Кайю, который мог разливаться соловьем так, что даже неудачная миссия на глазах могла превратиться в крайне смелое и перспективное событие. 

Он отворачивается, шагает по комнате, попутно судорожно сдёргивая с себя своё меховое боа, плащ, нечто белое и на вид очень мягкое, чем бы оно ни было. 

Дилюк неотступно наблюдает за ним, не тратя время на то, чтобы оценить обстановку чужой квартиры, поля их грядущего сражения — или что происходит между двумя, которые были вместе будто всю жизнь, потом разошлись по разным концам света, а теперь — что теперь?

На миг Кайя теряется из поля видимости, но возвращается быстрее, чем Дилюк успевает подумать что-нибудь неудобное и терзающее.

Появляется с тарелкой в руках, на тарелке — ягоды. Крупные, яркие, сочные, совсем как раньше.

Даже если они оба изменились, кое-что осталось прежним.

Что ещё?

— Или ты её уже не ешь?

— Я не видел её несколько лет. Твои пальцы всё ещё болят?

Кайя хмыкает, зубами сдергивает перчатку, цепляет пальцами ягоду.

— Проверь?

Сладкая насмешливость, бездна в зрачке.

Дилюк быстрее, — как в преломляющей ход боя атаке, — чем успевает сформироваться мысль, забирает ягоду. Зубами. И с силой проходится ими по чужим кончикам. Кайя шипит от боли (и это не вскрик, который он порой не успевал задавить раньше). А потом рывок — первые звёзды за окном закрывается тенью, — кусает за нижнюю губу.

Кусает — целует — кусает — целует…

Коротко и отчаянно. 

— Да чтоб у тебя появились такие фантомные боли, Дилюк…

Так, конечно, взрослые разумные люди не поступают. По всем канонам логики перед подобным всё обговаривают на берегу, прежде чем войти в воду. 

А в их случае положены годы хождения по кругу, время длительной аккуратности, обоюдной тревоги, нежелания всё ещё раз переломать, ненароком разрушить…

Но спустя столько лет безрассудство — это всё ещё про них двоих. Имея за плечами клятвы, дождь и кровь, они в воду не входят — прыгают с головой. 

Вместо того, чтобы оттолкнуть и поступить как должно, Дилюк опускает заледеневшую ладонь Кайе между лопаток (тут же ловя губами судорожный, неверящий вздох) — как нужно. 

Прошлое, год назад.

Кайя писал письма. Не так много, чтобы задохнуться, но достаточно, чтобы исписанная бумага заставляла застывать и злиться.

Он ведь не мог написать ему в ответ. Несколько раз пробовал, были же хорошие возможности: не всё своё путешествие он проводил в лесах да пустынях. Но, стоило остаться наедине с бумагой и чернилами, в разуме гасла всякая сознательность.

Он выводил строчки, а получались буквы, которые кто-то недалёкий сложил в такие бесцветные слова, что тратить на них время — пустое.

А цену времени Дилюк успел узнать.

Он не знал, что сказать, что написать, чтобы неотправленное и недописанное не было в итоге порвано и сожжено. Вопросы о здоровье, «как дела?» — даже в голове звучало плохо и глухо.

Не то. Не о том.

Он тосковал — иногда — как можно тосковать по дорогому человеку, с которым у вас случилось нечто крайне тяжёлое, что нужно было разрешить до заката солнца, но этому тянущему чувству не было места ни в лесу, ни в пустыне, и оно никак не могло стать предметом писем. Дилюк его даже мысленно не смог обговорить, какие буквы?

В прошлом, той его части, где всё ещё не успело слететь под откос, вежливость вынудила бы его написать послание: необременительное, простое. Он так умел с кем угодно, но не с Кайей же. Написать ему такое казалось едва ли приятнее, чем позволять себе подумать, что Кайя в общем-то мог уже отпустить ситуацию из сердце, пустить по ветру, как семена одуванчиков.

Прошло столько времени. Достаточно, чтобы прекратить ждать.

Если и писать, то только «Дождись. Поговорим. Д.»

Но этого было слишком много — листок съежился в пламени свечи до тех пор, пока не сгорела последняя буква. Сжигать и разрушать было намного проще, чем созидать и оберегать. Упиваться горечью убеждения, что Кайя про клятву давно забыл, было проще, чем держать в себя руках и не давать права решать за другого. Только глухо надеяться под ворохом сомнений:

«А ты меня дождаться сможешь?»

Дилюк продолжал своё путешествие, выбрав тишину вместо бесполезных слов.

Настоящее, закат.

Кайя стоит на дороге возле давно заброшенной и растащенной хиличурлами на части телеги. Дилюк выходит к нему, как будто так всё и должно быть: усталым, не готовым к встрече выйти именно к той дороге, где стоит Кайя.

Кайя.

Он его узнаёт моментально, с полувзгляда — не обманул ни изменившийся облик, ни прошедшие годы, ни притупившаяся от усталости внимательность.

Кайя стоит и смотрит на него, а за его спиной солнце падает к горизонту и превращает небо в пылающий костёр. 

И Дилюк не видит лица, только очерченные чёрным плечи и голые смуглые пальцы, сжимающие клубнику.

Нужно что-то сказать.

Им двоим не избежать слов — слов объяснений или слов окончательного отторжения, они двое слишком… 

Кайя молчит.

Дилюк смотрит.

В этом мире было бы логично положиться на своё полное одиночество: так не легче, но как будто безопаснее. Не ждать чужих клятв. Не тратить сердце на надежду, что там, со второй стороны, хватит сил на выстраивание новых мостов. Не создавать для начала хрупкое и ломкое, а сжигать то, что осталось, дотла. Если миров была бы сотня, то поступить так — выбор минимум девяносто девяти из них.

Но Дилюк узнаёт его с полувзгляда. Как и то, что Кайя здесь не просто стоит, не просто случайно оказался по делам.

Он ждёт.

…думал, за четыре года легко забыть эти микрожесты, особенный наклон головы и то, как другой — друг, надёжный тыл, важный человек — опирается на одну ногу и наклоняет голову. Тысячи раз же видел это — как будто вчера — когда выходил из дома, штаба Ордо, откуда угодно и знал: Кайя дожидается его, молча или насвистывая незатейливый мотив, знакомый, как собственная ладонь, по-особому наклонив голову и щуря льдистые глаза. 

Кайя выдыхает — Дилюк не слышит, но он узнает это особое движение чужой груди, он знает этот мягкий застенчивый выдох из тысячи, как и попытку его скрыть — и медленно разжимает ладонь. 

Голые пальцы и горсть клубники.

Яркие сочной ягоды, чей сезон уже месяц как подошел к концу. 

Если миров сотня, то в девяносто девяти из них этот жест — первый шаг к примирению. Шаг, который сделал Кайя.

Но в одном — том, где они сейчас смотрят друг на друга — Кайя всё это время стоял на месте.

Ждал.

С клубникой, без клубники.

И тут нет пути назад.

Дилюк делает шаг вперед.

Аватар пользователяAlek_sK
Alek_sK 31.03.23, 02:56 • 30 зн.

Такие прекрасные! Спасибо 🙏 ☺️